Образы на кончике пера. ISBN 9785449874436

ОБРАЗЫ НА КОНЧИКЕ ПЕРА
(Михаил Меклер переводы с иностранного языка.)


Шарль Бодлер.  (Charles Pierre Baudelaire 1821-1867)

Уистон Хью Оден (Wystan Hugh Auden. 1907-1973).

Элизабет Бишоп (Elizabeth Bishop. 1911-1979)

Дантэ Габриэль Россети (Dante Gabriel Rossetti. 1828-1882)

Роберт Фрост (Robert Frost. 1874-1963).

Вильям Батлер Йейтс (William Butler Yeats. 1865-1939).
Лауреат Нобелевской премии (1923)

Фридрих Шиллер (Friedrich Schiller. 1759-1805)

Иосиф Александрович Бродский ( Joseph Brodsky. 1940-1996)
Лауреат Нобелевской премии (1987)


НА КОНЧИКЕ ПЕРА
(Михаил Меклер)

Преемственность ведет к стихосложению,
она помогает избегать клише,
что придает искусству двойное ускорение,
хранить увиденное в памяти, в душе.
Поэзия не баловство и даже не искусство,
это нашего языка, эволюционный маяк.
Овладев с детства языком, человек искусно
преследует цель генетики. Поэт есть маньяк!
В основном, человек не достигает полных знаний
и не научился нагружать свои фразы смыслом,
чтобы исцелять людей от всяческих страданий
и приносить им радость в чертах гуманизма.
В душу не зайдешь, пока не осознаешь строки,
никакая память не утешит в забвении плоть
и не сделает финал менее горьким,
пока не войдет по генам в кровь.
Наше общество, как безъязыкую семью,
везет без расписания поезд в никуда,
и только чтение поэзии дает стезю,
для прогресса умственного труда.
Стихи доступны огромной аудитории,
в финале читатель постигает откровение,
так как, стих полноценен в теории
и раскрывает деятельность разума и творения.
Поэзия использует ритм языка,
который сам по себе приводит к откровениям.
Во время чтения, поэт проникает в тебя
и когда закрываешь книгу, то с сожалением
не можешь чувствовать себя неистово.
В этом и заключается суть всей эволюции.
Ее цель, красота, порожкартечью.дающая истину
и, объединяющая разум, и чувства во времени.
Красота может быть воплощена только в словах.
Человек не способный к адекватной речи,
прибегает к насильственным действиям в делах,
расширяя словарь кулаками и картечью.

Вакханалия
(Шарль Пьер Бодлер)

Когда облака, закроют небо словно люк,
а душу зажмёт горе со всех сторон,
то такой горизонт накроет всё вокруг,
настанет день, чернее ночи будет он.
Поверхность станет подземельем,
где надежда, как летучая мышь,
будет бить крыльями по стенам,
задевая потолок дырявых крыш.
Если дождь превратится в поток,
а в пространстве наступит крах,
люди будут похожи на пауков,
сплетая паутину в своих мозгах.
Внезапно зазвонят колокола,
окованные небеса начнут сотрясать,
блуждающие в них духи зла,
будут упрямо кричать и стонать.
При этом шуме наступит вакханалия,
память пролистает всё, что мы храним,
преодолевая жестокие страдания,
чёрный флаг взойдёт, где мы грешим.

Spleen
(Charles Pierre Baudelaire)

Quand le ciel bas et lourd p;se comme un couvercle
Sur l’esprit g;missant en proie aux longs ennuis,
Et que de l’horizon embrassant tout le cercle
Il nous verse un jour noir plus triste que les nuits,
Quand la terre est chang;e en un cachot humide,
Ou l’esperance, comme une chauve-souris,
S’en va battant les murs de son aile timide
Et se cognant la tete a des plafonds pourris,
Quand la pluie etalant ses immenses trainees
D’une vaste prison imite les barreaux,
Et qu’un peuple muet dinfames araignees
Vient tendre ses filets au fond de nos cerveaux,
Des cloches tout a coup sautent avec furie
Et lancent vers le ciel un affreux hurlement,
Ainsi que des esprits errants et sans patrie
Qui se mettent a geindre opiniatrement.
— Et de longs corbillards, sans tambours ni musique,
Defilent lentement dans mon ame ; l’Espoir,
Vaincu, pleure, et l’Angoisse atroce, despotique,
Sur mon crane incline plante son drapeau noir.

Любимой женщине
(Шарль Пьер Бодлер)

Я помню мать свою - любимую из женщин,
но ты для меня то, что я люблю и чем живу.
Я буду помнить ласку и родную нежность,
уют домашний, очарование и красоту.
О, наши встречи, согретые камином,
балкон покрытый розовым туманом,
так сердце жгло и грудь твоя пьянила,
я слушал шепот слов твоих желанных.
Нас на закате согревало лето,
из бездонного сердца любовь струилась.
Ты царила под багровым светом,
я слушал, как в жилах кровь твоя бурлила.
Ночь была глухой и темной,
я встретил во мраке твой взгляд,
обнимая твои спящие ноги,
я пил твой сон, как сладкий яд.
Я помню счастливые минуты славы,
когда я целовал твои колени.
Не надо мне искать другой забавы,
я весь в твоей душе и теле!
Те клятвы и аромат лобзаний,
вернутся из призрачных глубин,
как солнца обновленное сияние,
всплывут со дна морских пучин.

Le balcon
(Charles Pierre Baudelaire)

Mere des souvenirs, maitresse des maitresse
O toi, tous mes plaisirs ! O toi, tous mes devoirs !
Tu te rappelleras la beaute des caresses,
La douceur du foyer et le charme des soirs,
Mere des souvenirs, maitresse des maitresse !
Les soirs illumines par l’ardeur du charbon,
Et les soirs au balcon, voiles de vapeurs roses.
Que ton sein m’etait doux ! que ton coeur m’etait bon !
Nous avons dit souvent dimperissables choses
Les soirs illumines par l’ardeur du charbon.
Que les soleils sont beaux dans les chaudes soirees !
Que l’espace est profond ! que le coeur est puissant !
En me penchant vers toi, reine des adorees,
Je croyais respirer le parfum de ton sang.
Que les soleils sont beaux dans les chaudes soirees.
La nuit sepaississait ainsi qu’une cloison,
Et mes yeux dans le noir devinaient tes prunelles,
Et je buvais ton souffle, o douceur ! O poison !
Et tes pieds s’endormaient dans mes mains fraternelles.
La nuit sepaississait ainsi qu’une cloison.
Je sais l’art devoquer les minutes heureuses,
Et revis mon passe blotti dans tes genoux.
Car a quoi bon chercher tes beautes langoureuses
Ailleurs qu’en ton cher corps et qu’en ton coeur si doux ?
Je sais l’art devoquer les minutes heureuses !
Ces serments, ces parfums, ces baisers infinis,
Rena;tront-il d’un gouffre interdit a nos sondes,
Comme montent au ciel les soleils rajeunis
Apres setre laves au fond des mers profondes ?
— O serments ! O parfums ! O baisers infinis !

Захоронение
(Шарль Пьер Бодлер)

Если в гнетущей, темной ночи,
ваше тело земле предадут
и при тусклом мерцании свечи,
вашу душу за упокой отпоют.
В это время под звездным небом,
сомкнутся тяжкие веки всех мирских,
паук начнет рисовать своим следом,
а гадюка снесёт детенышей своих.
Ты будешь слышать круглый год,
прискорбный, волчий вой
и видеть голодных ведьм приход,
над обреченной головой,
стон похотливых стариков
и гнусный заговор воров.

Sepulture
(Charles Pierre Baudelaire)

Si par une nuit lourde et sombre
Un bon chr;tien, par charite,
Derri;re quelque vieux d;combre
Enterre votre corps vante,
A l’heure ou les chastes etoiles
Ferment leurs yeux appesantis,
L’araign;e y fera ses toiles,
Et la vipere ses petits;
Vous entendrez toute l’annee
Sur votre tete condamnee.
Les cris lamentables des loups
Et des, sorcieres fameliques,
Les ebats des vieillards lubriques
Et les complots des noirs filous.

Враг
(Шарль Пьер Бодлер)

Юность пролетела в ненастье грозовом,
я редко видел солнца яркий луч.
В моем саду погибли все плоды кругом,
а гром и дождь идут из черных туч.
Я должен сконцентрировать усилия труда,
равнять размытый грунт, не покладая сил,
не дать земле быть затопленной всегда,
или вода нам приготовит ямы для могил.
Не смогут там расти цветы мечты
и в почве не найдут мистическую пищу,
которая им даст энергию цвести.
Да, время поглощает жизни мышцу,
а враг нам постоянно сердце гложет
и кровь сосет, и крепнет, и тревожит.

L’ennemi
(Charles Pierre Baudelaire)

Ma jeunesse ne fut qu’un tenebreux orage,
Travers; ca et la par de brillants soleils ;
Le tonnerre et la pluie ont fait un tel ravage,
Qu’il reste en mon jardin bien peu de fruits vermeils.
Voila que j’ai touche l’automne des idees
Et qu’il faut employer la pelle et les rateaux
Pour rassembler a neuf les terres inondees,
Ou l’eau creuse des trous grands comme des tombeaux.
Et qui sait si les fleurs nouvelles que je reve
Trouveront dans ce sol lave comme une Greve
Le mystique aliment qui ferait leur vigueur ?
— O douleur ! O douleur ! Le Temps mange la vie,
Et l’obscur Ennemi qui nous ronge le coeur
Du sang que nous perdons croit et se fortifie !

Промелькнувшая мадам
(Шарль Пьер Бодлер)

Шумела улица возле меня.
Худая, длинная фигура, воображаемая голь,
прошла своей попкой маня,
размахивая фестонами, приподнимая подол.
Её ноги, словно достоинство мечты,
я поглощал её прелестное создание,
мне стало плохо от женской красоты,
хотелось нежности и влекло желание.
Она была красотка, дивная звезда,
её глаза заставили меня остановиться.
Смогу ли я их видеть, хотя бы иногда,
ещё немного их видом насладиться.
Мы не знаем точно, как мы движемся, куда.
Я влюбился, она не узнает об этом никогда!

A une passante
(Charles Pierre Baudelaire)

La rue assourdissante autour de moi hurlait.
Longue, mince, en grand deuil, douleur majestueuse,
Une femme passa, d’une main fastueuse
Soulevant, balancant le feston et l’ourlet,
Agile et noble, avec sa jambe de statue.
Moi, je buvais, crispe comme un extravagant,
Dans son oeil, ciel livide ou germe l’ouragan,
La douceur qui fascine et le plaisir qui tue.
Un eclear.. puis la nuit !  Fugitive beaute
Dont le regard m’a fait soudainement , renaitre,
Ne te verrai-je plus que dans  leternite?
Ailleurs, bien loin d’ici ! trop tard ! jamais peut-etre!
Car j’ignore ou tu fuis, tu ne sais ou je vais,
O toi que j’eusse aimee, o toi qui le savais !

Треснувший колокол
(Шарль Пьер Бодлер)

В зимние ночи он горький и сладкий,
слушаешь его, сидя у огня камина
и вспоминаешь прошлое украдкой,
со звуком курантов в густом тумане.
Его медная гортань хранит могучий вой,
он созывает на молитву из всех веков,
звенит на службе, как старый часовой,
седым солдатам из полевых шатров.
В его душе есть трещина от бед и скуки,
он в жуткий холод издает ночные звуки,
но очень часто еле слышен его хрип,
в кровавой груде мертвых, будто там,
стон раненых он слышит, кто забыт
и умирает из последних сил от ран.

La Cloche felee
(Charles Pierre Baudelaire)

II est amer et doux, pendant les nuits d’hiver,
Decouter, pres du feu qui palpite et qui fume,
Les souvenirs lointains lentement selever
Au bruit des carillons qui chantent dans la brume.
Bienheureuse la cloche au gosier vigoureux
Qui, malgre sa vieillesse, alerte et bien portante,
Jette fidelement son cri religieux,
Ainsi qu’un vieux soldat qui veille sous la tente!
Moi, mon ame est felee, et lorsqu’en ses ennuis
Elle veut de ses chants peupler l’air froid des nuits,
II arrive souvent que sa voix affaiblie
Semble le rale epais d’un blesse qu’on oublie
Au bord d’un lac de sang, sous un grand tas de morts
Et qui meurt, sans bouger, dans d’immenses efforts.

статуя
(Шарль Пьер Бодлер)

Ты прекрасна в каменной мечте,
грудь твоя избита взглядом вечным.
Нас вдохновляет в твоей красоте,
любовь немая, всегда бессердечная.
Ты выглядишь, как сфинкс в лазури,
лёд в сердце с лебединой белизной,
ненавидишь все движения в натуре,
не плачешь, оставаясь просто немой.
Поэтов восхищает нагота и грация
и то, что у тебя от изваяний гордых,
приводит потребителей к овации,
завлекая покорных и влюбленных.
Ты в чистых зеркалах есть обаяние,
в глазах бессонных вечное сияние.

La Beaute
(Charles Baudelaire)

Je suis belle, o mortels ! comme un reve de pierre,
Et mon sein, ou chacun s’est meurtri tour a tour,
Est fait pour inspirer au poete un amour
Eternel et muet ainsi que la matiere.
Je trove dans l’azur comme un sphinx incompris,
J’unis un coeur de neige a la blancheur des cygnes,
Je hais le mouvement qui deplace les lignes,
Et jamais je ne pleure et jamais je ne ris.
Les poetes, devant mes grandes attitudes,
Que j’ai l’air d’emprunter aux plus fiers monuments,
Consumeront leurs jours en dausteres etudes,
Car j’ai, pour fasciner ces dociles amants,
De purs miroirs qui font toutes choses plus belles:
Mes yeux, mes larges yeux aux clartes eternelles!

Благородство
(Шарль Пьер Бодлер)

Над лесами, над морями,
выше гор, лесов и облаков,
вне эфира, там за небесами,
там где нет границ и берегов.
Разум движется в пространстве
и как рыба, чувствует себя в воде,
в неописуемом убранстве,
он блудит по глубинам в пустоте.
Берегитесь бактерий и болезней
и дышите только кислородом.
Деревья становятся полезней,
наполняя эликсир природы.
Кто на крыльях, счастлив неизбежно,
несёт печаль свою, как вес
и двигается дальше безмятежно,
туманом заряжая суть небес.
Мы легко воспринимаем мысли,
поднимаясь все время в небеса,
понимаем и парим над жизнью,
их немой язык, предметов голоса.

ELEVATION
(Charles Pierre Baudelaire)

Au-dessus des etangs, au-dessus des vallees,
Des montagnes, des bois, des nuages, des mers,
Par-dela le soleil, par-dela les ethers
Par-dela les confins des spheres etoilees,
Mon esprit, tu te meus avec agilite,
Et, comme un bon nageur qui se pame dans l’onde,
Tu sillonnes gaement l’immensite profonde
Avec une indicible et male volupte.
Envole-toi bien loin de ces miasmes morbides,
Va te purifier dans l’air superieur
Et bois, comme une pure et divine liqueur,
Le feu clair qui remplit les espaces limpides.
Derriere les ennuis et les sombres chagrins
Qui chargent de leur poids l’existence brumeuse,
Heureux celui qui peut d’une aile vigoureuse
S’elancer vers les champs lumineux et sereins,
Celui dont les pensers, comme des alouettes,
Vers les cieux le matin prennent un libre essor,
— Qui plane sur la vie, et comprend sans effort
Le langage des fleurs et des choses muettes!

Музей изобразительных искусств. Брейгель.
(Уинстон Хью Оден)

Старые Мастера не ошибались никогда.
Они страдали, им было всё равно,
их позиция не зависела от времени всегда,
даже если кто-то ел, или открывал окно,
или шёл вперед. Невозможно это позабыть,
как пожилые люди трепетно ожидают крах,
чудесного рождения, которого могло не быть,
а дети, чтоб не случилось, катались на коньках,
на опушке леса, или где-то на пруду.
Они никогда не забывали про то,
что муки идут своим чередом, а в углу,
всегда есть неприятное место,
где гуляют собаки и лошадь мучительно,
царапает о дерево свою спину язвительно.
Например, у Брейгеля в Икаре: всё обернулось так,
что во время катастрофы ни пахарь, садовник, рыбак,
возможно и слышали всплеск, чей-то крик,
но для них это было неважным провалом.
Сияло жгучее солнце, именно в этот миг,
исчезали в зеленой пучине ноги Икара.
Вода, изысканный корабль спокоен на волнах,
с которого должно быть, кто-то и видал,
как с неба падал мальчик. Судьба терпела крах,
который никого не взволновал.

Musee des Beaux Arts. Bregel
(Winston Auden)

About suffering they were never wrong,
The old Masters: how well they understood
Its human position: how it takes place
While someone else is eating or opening a window or just walking dully along;
How, when the aged are reverently, passionately waiting
For the miraculous birth, there always must be
Children who did not specially want it to happen, skating
On a pond at the edge of the wood:
They never forgot
That even the dreadful martyrdom must run its course
Anyhow in a corner, some untidy spot
Where the dogs go on with their doggy life and the torturer's horse
Scratches its innocent behind on a tree.
In Breughel's Icarus, for instance: how everything turns away
Quite leisurely from the disaster; the ploughman may
Have heard the splash, the forsaken cry,
But for him it was not an important failure; the sun shone
As it had to on the white legs disappearing into the green
Water, and the expensive delicate ship that must have seen
Something amazing, a boy falling out of the sky,
Had somewhere to get to and sailed calmly on.

Памяти У.Б.Йейтса
(Уинстон Хью Оден)

Он умер, когда были зимние метели.
Ручьи промёрзли, аэропорты опустели,
а снег закрыл лицо известных статуй
и градусник тонул во рту истекших суток.
Мы доверяли и слышали прогноз погоды,
день его смерти был темный и холодный,
далекий от болезни и от скверных слов,
от стаи волков и вечнозеленых лесов.
Речушка текла вдоль набережной.
Плачь скорби продолжался набожный.
Смерть поэта скрывалась от его стихов,
то был его последний день, он был таков.
День медсестер, сплетен и слухов,
все части тела его восстали духом,
пустота заполнила всю площадь рассудка,
безмолвие поглотило окрестностей промежутки.
Потоки чувств текли в поклонников зов,
теперь он разбросан среди ста городов.
И полностью отдан незнакомым привязанностям,
чтоб найти счастье в новом лесу и быть наказанным,
по чужому кодексу совести. Так слова покойника
перевариваются в живых кишках спокойненько.
Но в шуме завтрашнего дня и значимости жизни,
где, как зверьё, ревут дельцы под сводом Биржи.
Страдания бедных справедливы для привыкшего народа,
ведь каждый в клетке самого себя, почти обрёл свободу.
Многие будут думать об этом дне,
как каждый думает о своей судьбе.
С любым прогнозом согласимся пригодным.
Его день смерти был мрачным и холодным.

In Memory of W. B. Yeats
(Wystan Hugh Auden.  )

He disappeared in the dead of winter:
The brooks were frozen, the airports almost deserted,
And snow disfigured the public statues;
The mercury sank in the mouth of the dying day.
What instruments we have agree
The day of his death was a dark cold day.
Far from his illness
The wolves ran on through the evergreen forests,
The peasant river was untempted by the fashionable quays;
By mourning tongues
The death of the poet was kept from his poems.
But for him it was his last afternoon as himself,
An afternoon of nurses and rumours;
The provinces of his body revolted,
The squares of his mind were empty,
Silence invaded the suburbs,
The current of his feeling failed; he became his admirers.
Now he is scattered among a hundred cities
And wholly given over to unfamiliar affections,
To find his happiness in another kind of wood
And be punished under a foreign code of conscience.
The words of a dead man
Are modified in the guts of the living.
But in the importance and noise of to-morrow
When the brokers are roaring like beasts on the floor of the
     Bourse,
And the poor have the sufferings to which they are fairly
     accustomed,
And each in the cell of himself is almost convinced of his
     freedom,
A few thousand will think of this day
As one thinks of a day when one did something slightly unusual.
What instruments we have agree
The day of his death was a dark cold day.

Неизвестный гражданин
(Уинстон Хью Оден)

(Этот мраморный монумент
воздвигнут за счет государства
в честь ХС/07/М/378)

О нём в бюро статистики нашли немного:
он тот, на кого никто не подал жалобы.
Все отчеты о его поведении гласили строго,
что в старомодном смысле он был праведник.
Он служил Большому Сообществу и всегда был годен,
ушёл однажды в отставку, лишь на время войны.
Всю жизнь работал на фабрике, никогда не был уволен
и был доволен своим работодателем, Fudge Motors Inc.
Он не был странным и не разносил заразы.
По мнению психологов он был даже очень популярен
и заплатил все взносы в наши профсоюзы,
среди друзей любил выпить. Вот такой был парень.
Пресса утверждает, он читал газету каждый день
и реагировал на рекламу во всех отношениях.
Он был полностью застрахован от всех проблем,
лечился, но был здоров без исключений.
Для полноценной жизни и современного успеха,
о преимуществах рассрочки он был осведомлён.
Он имел всё необходимое для модного человека:
машину, холодильник, кондишн и магнитофон.
Общественные исследователи довольны весьма,
что он всегда придерживался правильного мнения,
был мир, он был за мир и воевал, когда была война.
Он был женат, имел несколько детей для населения.
По словам демографа это было свойственно его поколению.
Учителя сообщают, что он был во всём примерным учеником.
Был ли он свободен? Был ли он счастлив? Вопрос сомнения.
Если бы что-то было не так, мы бы точно услышали о том.

The unknown citizen
(Wystan Hugh Auden)

(To JS/07/M/378
This Marble Monument
Is Erected by the State)

He was found by the Bureau of Statistics to be
One against whom there was no official complaint,
And all the reports on his conduct agree
That, in the modern sense of an old-fashioned word he was a saint,
For in everything he did he served the Greater Community
Except for the War till the day he retired
He worked in a factory and never got fired,
But satisfied his employers, Fudge Motors Inc.
Yet he wasn't a scab or odd in his views,
For his Union reports that he paid his dues,
(Our report on his Union shows it was sound)
And our Social Psychology workers found
That he was popular with his mates and liked a drink
The Press are convinced that he bought a paper every day
And that his reactions to advertisements were normal in every way
Policies taken out in his name prove that he was fully insured
And his Health-card shows he was once in hospital but left it cured.
Both Producers Research and High-Grade Living declare
He was fully sensible to advantages of the Instalment Plan
And had everything necessary to the Modern Man,
A phonograph, a radio, a car and a frigidaire.
Our researchers into Public Opinion are content
That he held the proper opinions for the time of year-
When there was peace, he was for peace; when there was war he went.
He was married and added children to the population
Which our Eugenist says was the right number for a parent of his generation,
And our teachers report that he never interfered with their education.
Was he free? Was he happy? The question is absurd-
Had anything been wrong, we should certainly have heard.

Жертва
(Уинстон Хью Оден)

Взгляд был утерян, опустошён,
слезы из глаз текли ручьём,
треснула судьба и падала вниз,
с зимнего неба, как тихий каприз.
Любовь, её украли и захоронили,
под камнем в полночь, на могиле.
Ограбленное сердце умоляло тело,
забыть проклятия, что оно терпело.
Лицо краснело от злостного стыда,
сказать стало нечего больше тогда.
Была мерзкая ложь с которой солдат,
использовал и бросил её без утрат.

Eyes look into the well
(Winston Auden)

Eyes look into the well,
Tears run down from the eye;
The tower cracked and fell
From the quiet winter sky.
Under a midnight stone
Love was buried by thieves;
The robbed heart begs for a bone,
The damned rustle like leaves.
Face down in the flooded brook
With nothing more to say.
Lies One the soldiers took,
And spoiled and threw away.

Похоронный блюз
(Уинстон Хью Оден)

Остановите часы, телефон отключите,
собачке кость бросьте и помолчите.
Без рояля, под барабанный стук,
несите гроб, за ним скорбящие идут.
Пусть самолёт над вашей головой,
напишет в небесах, что он живой,
а лебедь в бабочку на шее спрячет грусть,
гаишники в перчатках чёрных будут пусть.
Он для меня был Север, Запад, Юг, Восток,
моя рабочая неделя, уикенд и воздуха глоток.
Он был мой полдень, вечер, речь моя и песня.
Я думал, любовь продлится вечно. Ошибся я.
Погасли звёзды, весь небосклон померк,
луна исчезла, не видно солнца фейерверк.
Слей океан, подними в лесу, что брошено,
ибо теперь повсюду нет ничего хорошего.

Funeral blues
(Wystan Hugh Auden)

Stop all the clocks, cut off the telephone.
Prevent the dog from barking with a juicy bone,
Silence the pianos and with muffled drum
Bring out the coffin, let the mourners come.
Let aeroplanes circle moaning overhead
Scribbling in the sky the message He is Dead,
Put cr;pe bows round the white necks of the public doves,
Let the traffic policemen wear black cotton gloves.
He was my North, my South, my East and West,
My working week and my Sunday rest
My noon, my midnight, my talk, my song;
I thought that love would last forever, I was wrong.
The stars are not wanted now; put out every one,
Pack up the moon and dismantle the sun.
Pour away the ocean and sweep up the wood;
For nothing now can ever come to any good.

Рыба в спокойном озере
(Уинстон Хью Оден)

Рыба в спокойном озере,
в блестящем цвете роится.
Лебедь в небе морозном,
белоснежный кружится.
Лев великий тихо гуляет,
по своей саванне невинной.
По закону времени исчезают,
лев, лебедь, рыба, иные,
на волнах временного отлива.

Мы до последних своих дней
будем рыдать и петь,
пока не свихнётся сознанье
и Дьявол не станет иметь.
И как только доброта иссякнет,
перестанет появляться удача,
а любовь исчезнет для всяких,
тех кто летит, плывёт и скачет,
назад оглянись без зависти.

Память о безумных  фразах,
как твист мимолетно прошёл,
но ты моя лебединая фаза,
я счастлив, что тебя лишь нашёл.
Ты мой подарок величия,
чем природа меня наградила,
моя мужская гордость,
ночная, прелестная дива,
подарившая мне влюбленность.

Fish in the Unruffled Lakes
(Wystan Hugh Auden)

   Fish in the unruffled lakes
   Their swarming colours wear,
   Swans in the winter air
   A white perfection have,
   And the great lion walks
   Through his innocent grove;
   Lion, fish and swan
   Act, and are gone
   Upon Time’s toppling wave.
   We, till shadowed days are done,
   We must weep and sing
   Duty’s conscious wrong,
   The Devil in the clock,
   The goodness carefully worn
   For atonement or for luck;
   We must lose our loves,
   On each beast and bird that moves
   Turn an envious look.
   Sighs for folly done and said
   Twist our narrow days,
   But I must bless, I must praise
   That you, my swan, who have
   All gifts that to the swan
   Impulsive Nature gave,
   The majesty and pride,
   Last night should add
   Your voluntary love.

несовместимость
(Уинстон Хью Оден)

Вот где-то я лечу, а ты идешь,
но нет переживаний прежних, наших.
Вот дома ты кричишь или орешь
и крыльями взволнованными машешь.
Все чуждо в доме, каждому жильцу,
тут даже не по себе предметам,
давно гримасы гуляют по лицу
и все покорно мучаются этим.
И чем же их сейчас соединить:
характером, судьбой детей, деньгами,
ведь между ними существует нить,
ее обычно трудно описать словами.
А пустота души не хочет больше ждать,
и независимо от обязательств в браке,
дверной глазок не в состоянии узнать,
когда один к другому движется во мраке.

Incompatibility
(Wystan Hugh Auden)

That's where I 'm flying , and you go in,
but there is no previous experience.
Here at home , or are you shouting yelling
and wings excited swing.
All the alien in the house , each tenant ,
there is not even on their own subjects ,
walk for a long time grimace on the face
and all this meekly suffer .
And what is it now to connect :
character, the fate of children , money ,
because between them there is a thread
it is usually difficult to describe in words .
And the emptiness of the soul does not want to wait
and regardless of the obligations of marriage ,
peephole unable to learn, those flag,
when one moves to another in the dark .

Морской пейзаж
(Элизабет Бишоп)

Это божественный морской пейзаж,
с цаплями, парящими без движений,
как-будто ангелы, включили форсаж,
удаляясь в ярусы своих отражений.
Всё пространство от верхней птицы,
до невесомого мангрового острова,
с яркими листьями, словно ресницы,
в птичьем помёте, как блеск серебра.
До готических арок мангровых корней,
видно красивое, гороховое поле,
где прыгает рыба до цветущих ветвей,
в декоративном спрей аэрозоле.
Это гобелен, от Рафаэля этюд,
похожий на рай небесного храма.
Там маяк создаёт кораблям уют,
в черно-белом платье тумана.
На нервах живущий, знает как лучше,
ему кажется, ад бушует под его ногами,
потому мелкая вода теплая и вообще,
Рай в небесах не тот, что видимо глазами.
В Раю нельзя лететь и при этом,
там пустота и сильно яркий свет.
Когда стемнеет, вспомни о том,
как сильно сказано про этот сюжет.

Seascape
(Elizabeth Bishop)

This celestial seascape, with white herons got up as angels,
flying high as they want and as far as they want sidewise
in tiers and tiers of immaculate reflections;
the whole region, from the highest heron
down to the weightless mangrove island
with bright green leaves edged neatly with bird-droppings
like illumination in silver,
and down to the suggestively Gothic arches of the mangrove roots
and the beautiful pea-green back-pasture
where occasionally a fish jumps, like a wildflower
in an ornamental spray of spray;
this cartoon by Raphael for a tapestry for a Pope:
it does look like heaven.
But a skeletal lighthouse standing there
in black and white clerical dress,
who lives on his nerves, thinks he knows better.
He thinks that hell rages below his iron feet,
that that is why the shallow water is so warm,
and he knows that heaven is not like this.
Heaven is not like flying or swimming,
but has something to do with blackness and a strong glare
and when it gets dark he will remember something
strongly worded to say on the subject.

один эпизод
(Элизабет Бишоп)

Искусством проигрыша не трудно овладеть,
всего так много, что в жизни мы теряем,
но все потери не беда и точно уж не смерть,
мы каждый день теряем и снова повторяем.
Вот ты расстроился, что не нашел ключей.
Дверь не обидится, ей это не освоить.
А ты теряешь, все больше и быстрей:
места, друзей и все что беспокоит.
Я как-то, потерял отцовские часы,
потом свой дом, еще один, последний,
все три родные, бесследно, так ушли,
но я усвоил проигрыш, как наследник.
Я потерял два города, прекрасней нет в Европе,
уже мне не вернуть, ни рек, ни континент земли.
По ним скучаю я, но разве это катастрофы!
Бедствием станет потеря, несравненной любви.

«One Art»
(Elizabeth Bishop)

The art of losing isn't hard to master;
so many things seem filled with the intent
to be lost that their loss is no disaster.
Lose something every day. Accept the fluster
of lost door keys, the hour badly spent.
The art of losing isn't hard to master.
Then practice losing farther, losing faster:
places, and names, and where it was you meant
to travel. None of these will bring disaster.
I lost my mother's watch. And look! my last, or
next-to-last, of three loved houses went.
The art of losing isn't hard to master.
I lost two cities, lovely ones. And, vaster,
some realms I owned, two rivers, a continent.
I miss them, but it wasn't a disaster.
--Even losing you (the joking voice, a gesture
I love) I shan't have lied.  It's evident
the art of losing's not too hard to master
though it may look like (Write it!) like disaster.

A Soldier
(Robert Frost)

He is that fallen lance that lies as hurled,
That lies un lifted now, come dew, come rust,
But still lies pointed as it plowed the dust.
If we who sight along it round the world,
See nothing worthy to have been its mark,
It is because like men we look too near,
Forgetting that as fitted to the sphere,
Our missiles always make too short an arc.
They fall, they rip the grass, they intersect
The curve of earth, and striking, break their own;
They make us cringe for metal-point on stone.
But this we know, the obstacle that checked
And tripped the body, shot the spirit on
Further than target ever showed or shone.

Солдат
(Роберт Фрост)

Солдат упал копьем сраженный,
на нем сверкала ржавая роса,
он пыль вспахал изнеможенный,
лицом уткнулся и закрыл глаза.
По всей планете видим мы солдат,
мужчины знают очень близко,
что служба в армии - достойный знак,
но она сопряжена с убийством.
Ракеты летят по короткой дуге
и взрываются одиночно,
они падают где-то в траве,
гранит превращая в точку.
Их могут солдаты остановить
и как бы этого они не хотели,
они телом обязаны их закрыть
и быть на прицеле, как цели!

TO EARTHWARD
(Robert Frost)

Love at the lips was touch.            
As sweet as I could bear;               
And once that seemed too much;   
I lived on air               
That crossed me from sweet things,
The flow of - was it musk
From hidden grapevine springs
Down hill at dusk?
I had the swirl and ache
From sprays of honeysuckle
That when they're gathered shake
Dew on the knuckle.
I craved strong sweets, but those
Seemed strong when I was Young;
The petal of the rose
It was that stung.
Now no joy but lacks salt
That is not dashed with pain
And weariness and fault;
I crave the stain
Of tears, the after mark
Of almost too much love,
The sweet of bitter bark
And burning clove.
When stiff and sore and scarred
I take away my hand
From leaning on it
In grass and sand,
The hurt is not enough:
I long for weight and strength
To feel the earth as rough
To all my length.

К земле.
(Роберт Фрост)

Я помню сладкие чувства любви
и губ любимых прикосновений.
Вновь энергия заиграла в крови
и жажда новых откровений.
Возраст - сладострастный повод,
появилась охота похотливости.
Я стал как-будто снова молод,
вновь распустились жизни лепестки.
Вдруг ожила мужская плоть,
но отсутствовала радость на лице,
исчезала вялость и вышел пот,
наконец заиграла гордость в самце.
Уже давно прошла моя любовь,
и нет о ней воспоминаний,
а воспаленная памятью плоть,
ожила от долгих страданий.
Но ласка рук - не наслаждение:
любви почувствовать всерьез.
Я жду земли прикосновение,
её объятия во весь рост.
O, my Got!
(Dante Gabriel Rossetti)

whence came his feet into my field, and why?
How is it that he sees it all so drear?
How do i see his seeing, and how hear?
The name his bitter silence knows it by?
This was the little fold of separet sky.
Whose pasturing clouds in the souls atmosphere
Drew living light from one continual year:
how should he find it lifeless? He, or I?
Lo! This new Self now wanders round my field,
with plaints for every flower, and for each tree
a moan, the sighing winds auxiliary:
and oer sweet waters of my life, that yield.
Unto his lips no draught but tears unsealed,
even in my place he weeps. Even I, not he!

О, Боже!
(Данте Габриэль Россетти)

Откуда взялся Бог, вот в чем вопрос?
И почему Он смотрит мрачно и тоскливо?
Как услышать его живой голос?
Ведь Он известен, как самый молчаливый.
Видимо Он и есть та щель на небосклоне,
из которой проникает в нашу душу свет
и в темноте её Он прячется бездонной.
Как, Он безжизненный, найдет наш след?
Да, это неведомый, небесный дух,
влияет на каждое дерево, цветок
и ветром, издавая громкий звук,
выходит на поверхность, как воды поток.
Это не шепот его, а слез извержение - гром,
Он не плачет по нам.  Это Мы - о Нем!

Молитва на старость
(Уильям Батлер Йейтс)

Боже, храни меня от грешной мысли,
одинокой в моём уме,
тот, кто напевает длинную песню,
спинным мозгом думает наедине.
За всё, что делает мудрый старик
надо поддержать словцом,
не должен показаться его лик,
ради песни глупцом.
Я молюсь, не ради модного слова,
чтоб молитва звучала кругом.
Может показаться, что умру я скоро,
страстным и глупым стариком.

A Prayer for Old Age
(William Butler Yeats)

God guard me from those thoughts men think
In the mind alone;
He that sings a lasting song
Thinks in a marrow-bone;
From all that makes a wise old man
That can be praised of all;
O what am I that I should not seem
For the song's sake a fool?
I pray-for fashion's word is out
And prayer comes round again -
That I may seem, though I die old,
A foolish, passionate man.

Deutsche Гимн

Единство, право и свобода
для немецкого народа!
Будем сердцем и руками
претворять их в жизни сами.
Единство, свобода и право,
с удачей судьба величаво,
счастьем сиять и процветать
нас вдохновляет Германия мать!

Einigkeit und Recht und Freiheit
;fur das deutsche Vaterland!
;Danach lasst uns alle streben
;bruderlih mit Herz und Hand!
;Einigkeit und Recht und Freiheit
;sind des Gluckes Unterpfand!
;Bluh im Glanze dieses Gluckes,
;bluhe, deutsches Vaterland!

Надежда
(Фридрих Шиллер)

Люди много говорят и мечтают,
о лучших днях, о своем грядущем,
за счастливую цель страдают
и мчатся к ней путем гнетущем.
Мир старый снова молодеет,
когда о лучшем думаешь всегда,
надежда путь нас вдохновляет
и озаряет влюбленные сердца.
Она радостно летает над младенцем
и привлекает сиянием волшебства,
её не закопать в могилу, если сердце,
стучит с надеждой жизни старика.
Вот для чего на свет мы рождены,
нам без иллюзий мозг все разъяснит,
а подскажет голос изнутри.
Бог душу и надежду нашу сохранит!

Hoffnung
(Friedrich Schiller)

Es reden und tr;umen die Menschen viel
Von bessern kunftigen Tagen;
Nach einem glucklichen, goldenen Ziel
Sieht man sie rennen und jagen.
Die Welt wird alt und wird wieder jung,
Doch der Mensch hofft immer Verbesserung.
Die Hoffnungfohrt ihn ins Leben ein,
Sie umflattert den frohlichen Knaben,
Den Jangling locket ihr Zauberschein,
Sie wird mit dem Greis nicht begraben;
Denn beschliesst er im Grabe den muden Lauf,
Noch am Grabe pflanzt er – die Hoffnung auf.
Es ist kein leerer, schmeichelnder Wahn,
Erzeugt im Gehirne des Thoren.
Im Herzen kundet es laut sich an:
Zu was Besserm sind wir geboren;
Und was die innere Stimme spricht,
Das tssuscht die hoffende Seele nicht.


Joseph Brodsky
Иосиф Бродский

Ещё раз Галатея

Как будто ртуть лежит под языком,
она и говорить не может ни о чём,
её статичность покрытая листом,
она и говорить не может ни о чём,
как белая статуя, зима ей нипочём.
После снега нет ничего заметней,
чем вереск за множество столетий.
Вот, что значит круг по году,
возвращение в свою погоду.
Нет Пигмалиона, есть свобода.
Пупок обнаженный виден всегда,
как белый осколок у ледника,
всего пять букв: «никогда».
Значит урождённая в рутине богиня,
знает цвет сердца, температуру колена,
есть алебастр, в котором смело,
выглядит, словно изнутри дева.

Galatea Encore

As though the mercury's under its tongue, it won't
talk. As though with the mercury in its sphincter,
immobile, by a leaf-coated pond
a statue stands white like a blight of winter.
After such snow, there is nothing indeed: the ins
and outs of centuries, pestered heather.
That's what coming full circle means -
when your countenance starts to resemble weather,
when Pygmalion's vanished. And you are free
to cloud your folds, to bare the navel.
Future at last! That is, bleached debris
of a glacier amid the five-lettered "never."
Hence the routine of a goddess, nee
alabaster, that lets roving pupils gorge on
the heart of color and the temperature of the knee.
That's what it looks like inside a virgin.

Любовь

Я дважды просыпался этой ночью
и подходил к подоконнику окна.
Фонари дорогу освещали точкой,
как фрагменты пропущенного сна.
Я мечтал лишь о тебе, с ребенком,
не давая утешения себе,
испытал свою вину невольно,
за жизнь возникшей в животе.
Ночь шла, уже близился рассвет,
перемещаясь медленно к окну,
я отключил горевший всюду свет,
тебя оставив в нём одну.
В темноте, во сне, ты терпеливо,
без мыслей о брани ожидала меня,
без вынужденного, где-то перерыва,
я к ней вернулся на исходе дня.
Мы обвенчались с ней на этом свете,
игру в любовь не видно в темноте
и только ангел наш, и наши дети,
есть оправдание нашей наготе.
В какую-нибудь будущую ночь,
ты придёшь ко мне, усталая, худая
и я увижу сына, или дочь,
ещё без имени, их нежно обнимая.
Свет ночью выключить не очень то спеши,
за то, что я не прав и нет моей вины,
оставшись за стеной и в царстве тишины,
попал в зависимость я от желания страны.

Love

Twice I awoke this night, and went
to the window. The streetlamps were
a fragment of a sentence spoken in sleep,
leading to nothing, like omission points,
affording me no comfort and no cheer.
I dreamt of you, with child, and now,
having lived so many years apart from you,
experienced my guilt, and my hands,
joyfully stroking your belly,
found they were fumbling at my trousers
and the light-switch. Shuffling to the window,
I realized I had left you there alone,
in the dark, in the dream, where patiently
you waited and did not blame me,
when I returned, for the unnatural
interruption. For in the dark
that which in the light has broken off, lasts;
there we are married, wedded, we play
the two-backed beast; and children
justify our nakedness.
On some future night you will again
come to me, tired, thin now,
and I shall see a son or daughter,
as yet unnamed - this time I'll
not hurry to the light-switch, nor
will I remove my hand; because I've not the right
to leave you in that realm of silent
shadows, before the fence of days,
falling into dependence from a reality
containing me - unattainable.

Письма римскому другу

Нынче ветрено, с перехлёстом волны гремят,
падают, изменяя своё место, как и прежде,
меняя цвет, двигаясь гребнем ко мне наугад,
ещё непонятнее, когда подруга меняет одежду.
Девицы утешают нас до некого предела,
не двинуться дальше, чем локоть, колено,
красота великолепней, чем само тело,
объятия же невозможны, когда есть измена.
Мой друг! Я посылаю вам почтой для чтения.
Как столица, мягкая кровать, тревожные пробуждения?
Как Цезарь? Все еще интригует? Что делает?
Кажется, все еще влияет, да интригует.
Сижу в своём саду при лунном свете,
на месте слабых и сильных на планете,
нет служанки, приятелей, знакомых,
занимает господство насекомых.
Здесь когда-то был уволен азиатский купец.
Умер внезапно от малярии, настал его конец.
Он был умным торговцем и очень порядочным,
бизнес достался ему по причинам загадочным.
Рядом лежит легионер в могиле под плитой,
даже здесь нет таинства, мой дорогой.
Он мог умереть сто раз, но умер старым,
славу в битвах принёс Империи с забавой.

Действительно, может курица и не птица,
но с её мозгами хлебнёшь ты горя,
если вам повезло в Империи родиться,
то лучше жить в провинции у моря.
Вдали от Цезаря и очень далеко от бури,
не стоит дрожать, бояться, спешить притвориться.
Вы говорите, что прокуроры есть мародеры,
но я предпочел бы выбрать грабителя, чем убийцу.
Под угрозой, чтобы с вами оставаться,
требовать сестерцию из плоти, которая покрывает нишу,
я согласен, давайте будем торговаться,
что то же, как зачистка от собственной гальки крыши.

Вы говорите, что я утечка? Ну и где же лужа?
Оставлять лужи, со мной такого не бывало,
как только будешь возле своего мужа,
то он оставит пятна на ваше покрывало.
Вот мы и прожили уже больше половины,
как старый раб только что сказал в таверне:
«Возвращаясь, мы видим только старые руины».
Его взгляд был варварским, но откровенным.
Я был на холмах, а теперь отдался цветам.
Надо бы налить им воды, но нет её в кувшине.
Как в Ливии, в моем адресе, или где-то там?
Возможно, мы все еще на войне, а не в мире.
Помните друг, сестру прокуратора девицей?
Сама тощая, с такими пухлыми ногами,
вы спали с ней тогда, ведь она стала жрицей.
Жрица, вот адрес, готова встретиться с вами.
Приходите, выпьем вина, съедим оливки с хлебом,
или сливы, расскажете о нации известия.
В саду можете поспать под ясным небом,
я расскажу вам, как называются созвездия.
Адрес ваш, когда-то поданный на добавление,
в скором времени возместит ваш старый долг.
Возьмите под моей подушкой сбережения,
у меня немного, на похороны хватит в прок.
Самостоятельно прокатитесь по горячим следам,
до их дома прямо на самой окраине.
Предложите им цену, чтоб они радовались вам,
тогда они получат за плач тоже самое.
Листья Лавра зеленые, что заставляют содрогнуться.
Широкая дверь, много пыли, крошечное оконце,
длинная, пустая кровать, кресло, хочется оглянуться.
Вокруг обои, ткань выцвела под лучами солнца.
Ветер, лодка борется с ним около мыса,
ревёт залив за чёрным забором соснового леса.
Птица стрекочет в гриве кипариса,
Плиний сидит на скамье без всякого смысла.

Letters To The Roman Friend

From Martial.
Now is windy and the waves are cresting over
Fall is soon to come to change the place entirely.
Change of colors moves me, Postum, even stronger
Than a girlfriend while she’s changing her attire.
Maidens comfort you but to a certain limit —
Can’t go further than an elbow or a knee line.
While apart from body, beauty is more splendid —
An embrace is as impossible as treason.
I’m sending to you, Postum-friend, some reading.
How’s the capital? Soft bed and rude awakening?
How’s Caesar? What’s he doing? Still intriguing?
Still intriguing, I imagine, and engorging.
In my garden, I am sitting with a night-light
No maid nor mate, not even a companion
But instead of weak and mighty of this planet,
Buzzing pests in their unanimous dominion.
Here, was laid away an Asian merchant. Clever
Merchant was he — very diligent yet decent.
He died suddenly — malaria. To barter
Business did he come, and surely not for this one.
Next to him — a legionnaire under a quartz grave.
In the battles, he brought fame to the Empire.
Many times could have been killed! Yet died an old brave.
Even here, there is no ordinance, my dear.
Maybe, chicken really aren’t birds, my Postum,
Yet a chicken brain should rather take precautions.
An empire, if you happened to be born to,
better live in distant province, by the ocean.
Far away from Caesar, and away from tempests
No need to cringe, to rush or to be fearful,
You are saying procurators are all looters,
But I’d rather choose a looter than a slayer.
Under thunderstorm, to stay with you, hetaera, —
I agree but let us deal without haggling:
To demand sesterces from a flesh that covers
is the same as stripping roofs of their own shingle.
Are you saying that I leak? Well, where’s a puddle?
Leaving puddles hasn’t been among my habits.
Once you find yourself some-body for a husband,
Then you’ll see him take a leak under your blankets.
Here, we’ve covered more than half of our life span
As an old slave, by the tavern, has just said it,
«Turning back, we look but only see old ruins».
Surely, his view is barbaric, but yet candid.
’ve been to hills and now busy with some flowers.
Have to find a pitcher, so to pour them water.
How’s in Libya, my Postum, or wherever?
Is it possible that we are still at war there?
You remember, friend, the procurator’s sister?
On the skinny side, however with those plump legs.
You have slept with her then... she became a priestess.
Priestess, Postum, and confers with the creators.
Do come here, we’ll have a drink with bread and olives —
Or with plums. You’ll tell me news about the nation.
In the garden you will sleep under clear heavens,
And I’ll tell you how they name the constellations.
Postum, friend of yours once tendered to addition,
Soon shall reimburse deduction, his old duty…
Take the savings, which you’ll find under my cushion.
Haven’t got much but for funeral — it’s plenty.
On your skewbald, take a ride to the heta eras,
Their house is right by the town limit,
Bid the price we used to pay — for them to love us —
They should now get the same — for their lament.
Laurel’s leaves so green — it makes your body shudder.
Wide ajar the door — a tiny window’s dusty —
Long deserted bed — an armchair is abandoned —
Noontime sun has been absorbed by the upholstery.
With the wind, by sea point cape, a boat, is wrestling.
Roars the gulf behind the black fence of the pine trees.
On the old and wind-cracked bench — Pliny the Elder.
And a thrush is chirp the mane of cypress.

случай

В Швеции я на лугу лежал
и смотрел на красоту небес,
сразил меня и сразу наповал,
вид щелей в облаках вразрез.
По лугу брела хмурая вдова,
с венком из белого клевера,
в мою сторону она тихо шла,
мечтая любовь найти на севере.
Я на ней женился в конечном итоге.
Блестела как снег её белизна.
Венчались мы в гранитном приходе,
свидетелем нашим была сосна.
Она плыла, наслаждаясь собой,
в озере с берегом овальным,
обрамлённым в зеркале скобой,
я чувствовал себя нормально.
Ночка упрямой была, её волос на подушке моей,
лежал каштановым пучком, солнечных лучей.
Теперь я очень далеко, но чувствую её взгляд,
«Голубую ласточку» она поёт, я рядом быть бы рад.
Тень вечернего лета, луг лишала плавно,
ширины и цвета, наступала прохлада.
Когда-нибудь и я умру, смотря на звёзды в даль,
там увижу Венеру свою, меж нами никого, а жаль!

fallet

There is a meadow in Sweden
where I lie smitten,
eyes stained with clouds'
white ins and outs.
And about that meadow
roams my widow
plaiting a clover
wreath for her lover.
I took her in marriage
in a granite parish.
The snow lent her whiteness,
a pine was a witness.
She'd swim in the oval
lake whose opal
mirror, framed by bracken,
felt happy broken.
And at night the stubborn
sun of her auburn
hair shone from my pillow
at post and pillar.
Now in the distance
I hear her descant.
She sings "Blue Swallow,"
but I can't follow.
The evening shadow
robs the meadow
of width and color.
It's getting colder.
As I lie dying
here, I'm eyeing
stars.Here's Venus;
no one between us.

К столетию Анны Ахматовой

Страница, растрепанные волосы, мечи и огни,
зёрна и жернова, стук и тихий шепот,
Бог спасает особенно слова жалости и любви,
это единственное, что Он хочет.
Жесткий пульс, кровь издаёт равномерный стук.
Нежно рождаются чувства только у муз.
Жизнь настолько уникальна, что из смертных губ,
звучит яснее, чем из божественных уст.
Великой душе, я за границей поклонился встрече.
Ваша тлеющая часть, спокойно покоится на родине,
которая, благодаря вам получила свой дар речи,
в глухонемом, космическом океане, в его глубине.

On The 100th Anniversary Of Anna Akhmatova

The fire and the page, the hewed hairs and the swords,
The grains and the millstone, the whispers and the clatter -
God saves all that - especially the words
Of love and pity, as His only way to utter.
The harsh pulse pounds and the blood torrent whips,
The spade knocks evenly in them, by gentle muse begotten,
For life is so unique, they from the mortal lips
Sound more clear than from the divine wad-cotton.
Oh, the great soul, I'm bowing overseas
To you, who found them, and that, your smoldering portion,
Sleeping in the homeland, which, thanks to you, at least,
Obtained the gift of speech in the deaf-mute space ocean.

Московская Сага

В невиданном голубом тумане,
стою на каменной кладке.
Кораблик в огнях Зурбагана,
плывёт в Александровском парке.
Лампа и желтая роза,
возникнув готовы отпрянуть,
люди обожают угрозы
и у ног незнакомца кануть.
Живут в таком голубом тумане,
сборище пьяниц и кучка психов.
Турист делает снимок на память,
выехав из города, ему не спится.
На улице Ордынка найдёте
с лихорадочным гномом такси
и мёртвых предков поймёте,
глядя на купола. Боже спаси.
Поэт по городу неспеша гулял,
рассекая в голубом тумане.
За ним швейцар тайком наблюдал,
находясь в гриппозном дурмане.
Старый и красивый кавалер
двигался без внимания,
появился свадебный эскорт,
в густом, голубом тумане.
За рекой видно движение,
коллекция блюзов в моменте.
В желтых стенах отражение,
безнадежного, еврейского акцента.
В воскресение, переезд, в отчаянии
от любви, до Нового года и потом,
какой-то девушке, вам нет внимания,
не понимая, почему она в голубом.
Затем город уходит в ночь,
поезд в серебристый плюш одет.
Бледный мороз, сквознячок,
покрывает лицо, чтоб краснеть.
Подходят всем сотовые окна,
запах халвы, сушеный виноград,
сочельник несёт чья-то жена,
пироги на масленицу в рядах лежат.
Смотри, Новый год переходит в синий цвет,
морской волной на город из вне,
как будто здесь может быть хлеб и свет,
в такой необъяснимой голубизне.
Счастливый день и что-то осталось,
будто ваша жизнь может начаться снова,
словно жизнь правильной оказалась,
вправо раскачиваясь и обратно влево.

Moscow Carol

In such an inexplicable blue,
Upon the stonework to embark,
The little ship of glowing hue
Appears in Alexander Park.
The little lamp, a yellow rose,
Arising -- ready to retreat --
Above the people it adores;
Near strangers' feet.
In such an inexplicable blue
The drunkards' hive, the loonies' team.
A tourist takes a snapshot to
Have left the town and keep no dream.
On the Ordynka street you find
A taxicab with fevered gnomes,
And dead ancestors stand behind
And lean on domes.
A poet strolls across the town
In such an inexplicable blue.
A doorman watches him looking down
And down the street and catches the flu.
An old and handsome cavalier
Moves down a lane not worth a view,
And wedding-party guests appear
In such an inexplicable blue.
Behind the river, in the haar,
As a collection of the blues -
The yellow walls reflecting far
The hopeless accent of the Jews.
You move to Sunday, to despair
(From love), to the New Year, and there
Appears a girl you cannot woo -
Never explaining why she's blue.
Then in the night the town is lost;
A train is clad in silver plush.
The pallid puff, the draught of frost
Will sheathe your face until you blush.
The honeycomb of windows fits
The smell of halva and of zest,
While Christmas Eve is carrying its
Mince pies abreast.
Watch your New Year come in a blue
Seawave across the town terrain
In such an inexplicable blue,
As if your life can start again,
As if there can be bread and light -
A lucky day - and something's left,
As if your life can sway aright,
Once swayed a left.

Части речи

Когда произнесём «будущее» однажды,
рой мышей вырвется из русского языка,
отгрызая кусок зрелой памяти, дважды,
как дыру, как кусок настоящего сырка.
После всех этих лет, вряд ли так важно,
кто стоит в углу, скрывшись за портьерой,
ваш ум звучит по серафическому несуразно,
только шелест мозгов слышим отменно.
Жизнь никто не оценит, как у этой лошади пасть
с обнаженными зубами и усмешкой на каждой встрече,
то, что осталось от человека, составляет часть,
его разговорной части, то есть части речи.

Part of Speech

...and when "the future" is uttered, swarms of mice
rush out of the Russian language and gnaw a piece
of ripened memory which is twice
as hole-ridden as real cheese.
After all these years it hardly matters who
or what stands in the corner, hidden by heavy drapes,
and your mind resounds not with a seraphic "doh",
only their rustle. Life, that no one dares
to appraise, like that gift horse's mouth,
bares its teeth in a grin at each
encounter. What gets left of a man amounts
to a part. To his spoken part. To a part of speech.

Список наблюдений

Список наблюдений. В углу много тепла.
Взгляд оставляет впечатление на всё, где он обитает.
Вода есть самая публичная форма стекла.
Человек страшнее, чем его скелет и он это знает.
Нигде, не встречают зимний вечер с вином.
Черное крыльцо сопротивляется жестким нападениям.
Разве можно вычислить объём тела локтем,
или осколок ледника изучать, словно это морена.
Таким образом, тысячелетие несомненно выставляет,
ископаемый двустворчатый моллюск, попавший в марлю.
Ткань с печатью губ, под печатью бахромы, впечатляет,
бормотание: «Спокойной ночи» оконному шарниру.

A List of Some Observation

A list of some observation. In a corner, it's warm.
A glance leaves an imprint on anything it's dwelt on.
Water is glass's most public form.
Man is more frightening than its skeleton.
A nowhere winter evening with wine. A black
porch resists an osier's stiff assaults.
Fixed on an elbow, the body bulks
like a glacier's debris, a moraine of sorts.
A millennium hence, they'll no doubt expose
a fossil bivalve propped behind this gauze
cloth, with the print of lips under the print of fringe,
mumbling "Good night" to a window hinge.

Фольклор

Муза чувствует и всегда знает,
когда аплодировать во время сна,
если девушка в шарфике пожелает,
лучше создавать свои письмена.
Слова не поднимутся, как стержень, или брёвна,
воссоединяясь с гнилью старой рощи,
или как яйца, растекутся на сковородке ровно,
замочив лицо и наволочку слезами ночью.
Ты согрелась за шестью вуалями немного,
в твоём бассейне на дне блуждает боль,
рыбы в удушье от чужого и голубого,
мои губы поймали то, что было с тобой.
К моей лысой голове были пришиты уши зайца,
в лесу ради тебя, проглотил бы и капли свинца,
в масленичном водоеме, я бы подпрыгнул до лица,
из гнилых коряг, как это получилось у Тирпитца.
Но это не поднос официанта, не на картах он играет,
не определить, где волосы становятся серого лоска,
есть более синие вены, чем те, где кровь набухает,
не говоря уже о самой отдаленной клетке мозга.
Мы расстаемся навсегда, мой друг, это предел.
На твоей желтой подушке нарисуй пустой круг.
Это не для меня, нет в рабстве внутренних дел.
Посмотри это быстро и сотри все каракули вокруг.

Folk Tune

Its not that the Muse feels like clamming up,
it's more like high time for the lad's last nap.
And the scarf-waving lass who wished him the best
drives a steamroller across his chest.
And the words won't rise either like that rod
or like logs to rejoin their old grove's sweet rot,
and, like eggs in the frying pan, the face
spills its eyes all over the pillowcase.
Are you warm tonight under those six veils
in that basin of yours whose strung bottom wails;
where like fish that gasp at the foreign blue
my raw lip was catching what then was you?
I would have hare's ears sewn to my bald head,
in thick woods for your sake I'd gulp drops of lead,
and from black gnarled snags in the oil-smooth pond
I'd bob up to your face as some Tirpitz won't.
But it's not on the cards or the waiter's tray,
and it pains to say where one's hair turns gray.
There are more blue veins than the blood to swell
their dried web, let alone some remote brain cell.
We are parting for good, my friend, that's that.
Draw an empty circle on your yellow pad.
This will be me: no insides in thrall.
Stare at it a while, then erase the scrawl.

Элегия

Через год я вернулся на место битвы,
об этом вспомнили птицы взметнувшие в небо,
смотришь на их крылья, они точно лезвия бритвы,
а тень сумерек переходит в рассвет, непременно.
Сейчас там торговое место, остатки бронзовых изделий
из загорелых нагрудников, умирающий смех, ушибы,
слухи о новых заповедниках, воспоминания о гос измене,
отмытые баннеры и отпечатки тех, кто ещё живы.
Сохраняя архитектуру, развалины кишат людьми,
не такое уж величие и этого не стоит бояться,
их сердца отличаются от чёрной пустоты,
ведь мы можем сталкиваться, как слепые яйца.
На рассвете, никто не смотрит на лицо, это грех.
Я часто иду пешком к забытому памятнику в народе,
в своих длинных снах он говорит мне: «Шеф, шеф»
и читает «в печали», или «вкратце», или «в подходе».

Elegy

About a year has passed. I've returned to the place of the battle,
to its birds that have learned their unfolding of wings from a subtle
lift of a surprised eyebrow, or perhaps from a razor blade
- wings, now the shade of early twilight, now of state bad blood.
Now the place is abuzz with trading in your ankles' remnants, bronzes
of sunburnt breastplates, dying laughter, bruises,
rumors of fresh reserves, memories of high treason,
laundered banners with imprints of the many who since have risen.
All's overgrown with people. A ruin's a rather stubborn
architectural style. And the hearts' distinction from a pitch-black cavern
isn't that great; not great enough to fear
that we may collide again like blind eggs somewhere.
At sunrise, when nobody stares at one's face, I often,
set out on foot to a monument cast in molten
lengthy bad dreams. And it says on the plinth "commander
in chief." But it reads "in grief," or "in brief," or "in going under."

Голландская госпожа

Отель, в котором выход заметней прихода,
мерзкий, октябрьский дождь моросит
и падает на неприкрытые участки мозга.
В этой стране плоские реки укрыты в гранит.
Пивная вонь Германии, водорослей, изначально,
висят в воздухе, как страниц обмусоленные углы.
Коронер появляется ранним утром пунктуально
и прикладывает своё ухо к рёбрам, но увы,
регистрирует начало загробной жизни,
уже под нуль остывшего тела,
кожа приняла вид барской белизны,
а кудряшки отрасли ещё быстрее.
В тот же час обворачивают всё тело её,
в прачечной подвала в постельное бельё.

Dutch Mistress

A hotel in whose ledgers departures are more prominent than arrivals.
With wet Koh-i-noors the October rain
strokes what's left of the naked brain.
In this country laid flat for the sake of rivers,
beer smells of Germany and the sea guls are
in the air like a page's soiled corners.
Morning enters the premises with a coroner's
punctuality, puts its ear
to the ribs of a cold radiator, detects sub-zero:
the afterlife has to start somewhere.
Correspondingly, the angelic curls
grow more blond, the skin gains its distant, lordly
white, while the bedding already coils
desperately in the basement laundry.

Белфастская мелодия

Вот девушка из опасного города,
её темная, короткая стрижка,
не позволяет ей хмуриться гордо,
когда ранен её парнишка.
Она складывает как парашют воспоминания,
пришло время урожай собирать
и готовить овощи дома. Она от отчаяния,
стреляет там же, где и едят.
В этих местах небо больше, чем земля,
отсюда её голос и взгляд,
окрашивают сетчатку в серые цвета,
разряжая полусфер заряд.
Она юбку до своих колен одевала,
с разрезом, поддерживая шарм.
Я мечтаю, чтоб она любила, или убивала
потому, что город слишком мал.

Belfast Tune

Here's a girl from a dangerous town
She crops her dark hair short
so that less of her has to frown
when someone gets hurt.
She folds her memories like a parachute.
Dropped, she collects the peat
and cooks her veggies at home: they shoot
here where they eat.
Ah, there's more sky in these parts than, say,
ground. Hence her voice's pitch,
and her stare stains your retina like a gray
bulb when you switch
hemispheres, and her knee-length quilt
skirt's cut to catch the squall,
I dream of her either loved or killed
because the town's too small.

Дедал на Сицилии

Всю жизнь он изобретал и строил.
Вот теперь Королева Крита,
тёлка королевских рогоносцев,
теряется в коридорах лабиринта,
от взглядов любопытного потомства.
Его лётное устройство он приспособил,
для короля, а сын его на том пути погиб,
свалившись в море, как Фаэтон.
Здесь на песке в Сицилии старец сидит,
не может больше передвигаться он,
хотя по воздуху он конечно полетел бы.
Он убегал всю жизнь от своих изобретений,
будто стремился избавиться от их чертежей,
словно ребёнок стыдящийся родителей,
как страх репликации, или ангела хранителя.
Волны бегут, исчезая в песке, как цели,
за ними видно бивни местных гор,
но он уже в юности придумал качели,
соединив переход движения в затор.
К своей хрупкой лодыжке старик привязался,
изогнулся, не теряя длинной нити створ,
выпрямился и с ворчанием к Аиду помчался.

Daedalus In Sicily

All his life he was building something, inventing something.
Now, for a Cretan queen, an artificial heifer,
so as to cuckold the king. Then a labyrinth, the time for
the king himself, to hide from bewildered glances
an unbearable offspring. Or a flying contraption, when
the king figured himself so busy with new commissions.
The son of that journey perished falling into the sea,
like Phaeton, who, they say, also spurned his father’s
orders. Here, in Sicily, stiff on its scorching sand,
sits a very old man, capable of transporting
himself through the air, if robbed of other means of passage.
All his life he was building something, inventing something.
All his life from those clever constructions m from those inventions,
he had to flee. As though inventions
and constructions are anxious to rid themselves of their blueprints
like children ashamed of their parents, Presumably, that’s the fear
of replication. Waves are running onto the sand;
behind, shine the tusks of the local mountains.
Yet he had already invented, when he was young, the seesaw,
using the strong resemblance between motion and stasis.
The old man bends down, ties to his brittle ankle
(so as not to get lost) a lengthy thread,
straightens up with a grunt, and heads out for Hades.
ed, lounging grasshopper one cannot cup in fingers.

Цусимский Экран

Солнце опасной мощью,
скользит своими лучами,
по мачтам дрожащей рощи,
загнутых к земле волнами.
В морозных днях февраля
на Крещенские заливы,
короткий месяц ведёт себя,
более жёстко чем другие.
Мой Дорогой, завершаем
нашу парусную регату.
Земной шар перемещает
нас к нашему каземату,
где в дыму, в горящей схватке,
проходят ужасные сны,
в деревянной, детской кроватке,
только огонь не боится зимы,
а золотодобытчик кочегарит
печь, дымоход и резец,
гривы огня цветом правят,
приближая конец.
Темнота наполняет облаком,
комнату, непрестанно раздражая,
развалившегося, совсем голого,
маленького человечка, ублажая.
Просто невозможно ту чашку
держать пальцами за рукоятку.

Tsushima Screen

The perilous yellow sun follows with its slant eyes
masts of the shuddered grove steaming up to capsize
in the frozen straits of Epiphany. February has fewer
days than the other months; therefore, it's more cruel
than the rest. Dearest, it's more sound
to wrap up our sailing round
the globe with habitual naval grace,
moving your cot to the fireplace
where our dreadnought is going under
in great smoke. Only fire can grasp a winter!
Golder unharnessed stallions in the chimney
dye their manes to more corvine shades as they near the finish,
and the dark room fills with the plaintive, incessant chirring
of a naked, lounging grasshopper one
cannot cup in fingers.

Я сижу у окна

Я говорю, что судьба без оценки играет,
Триумф готического стиля на глазах исчезает,
кому нужна рыба, если у вас есть икра,
а в наличии имеется кокс и трава.
Я сижу у окна, снаружи осины запил,
не часто любил я, но очень любил.
Я говорю, что лес состоит из чащи деревьев.
Кому нужна девушка, если она уже на коленях?
Поднятая в современную эпоху больная пыль,
заостряет русский взгляд на Эстонский шпиль.
Я сижу у окна, ем готовые блюда,
был счастлив я, но больше не буду.
Я написал, что лампа со страхом видит цветок,
ещё Евклид думал, что точка геометрии исток,
а у любви, как поступка не хватает глагола,
она ничтожность времени, суть разговора.
Я сижу у окна и пока я сижу и мечтаю,
с улыбкой молодость свою провожаю.
Я утверждаю, что лист разрушает почку,
всё плодородное падает в паровую почву,
плоское поле есть не вспаханная равнина,
природа разметает семена не в цель, а мимо.
Я сижу у окна, прикрыв руками колени,
мои маленькие компании - мои тяжелые тени.
Я был не в духе и свою песню хрипел,
так хор не смог бы, он просто не спел.
В этом разговоре нет никакой тревоги,
никто не закидывал мне на плечи ноги.
Я сижу у окна, вижу волны экспресса,
вокруг темнота и штормовая завеса.
Я лояльный субъект своих прожитых лет,
гордо признаюсь, мои идеи, лучший их след,
второсортные и может ли будущее их принять.
Я сижу в темноте и мне трудно понять,
что трофеи борьбы с моим удушьем от сна
хуже чем темная внутренность, чем темнота.

I sit by the window

I said fate plays a game without a score,
and who needs fish if you've got caviar?
The triumph of the Gothic style would come to pass
and turn you on--no need for coke, or grass.
I sit by the window. Outside, an aspen.
When I loved, I loved deeply. It wasn't often.
I said the forest's only part of a tree.
Who needs the whole girl if you've got her knee?
Sick of the dust raised by the modern era,
the Russian eye would rest on an Estonian spire.
I sit by the window. The dishes are done.
I was happy here. But I won't be again.
I wrote: The bulb looks at the flower in fear,
and love, as an act, lacks a verb; the zero,
o Euclid thought the vanishing point became
wasn't math--it was the nothingness of Time.
I sit by the window. And while I sit
my youth comes back. Sometimes I'd smile. Or spit.
I said that the leaf may destroy the bud;
what's fertile falls in fallow soil--a dud;
that on the flat field, the unshadowed plain
nature spills the seeds of trees in vain.
I sit by the window. Hands lock my knees.
My heavy shadow's my squat company.
My song was out of tune, my voice was cracked,
but at least no chorus can ever sing it back.
That talk like this reaps no reward bewilders
no one--no one's legs rest on my sholder.
I sit by the window in the dark. Like an express,
the waves behind the wavelike curtain crash.
A loyal subject of these second-rate years,
I proudly admit that my finest ideas
are second-rate, and may the future take them
as trophies of my struggle against suffocation.
I sit in the dark. And it would be hard to figure out
which is worse; the dark inside, or the darkness out.

Январь 1965

Мудрецы будут игнорировать ваше имя
и не взойдёт звезда над вашей головой.
Тогда утомлённые звуки станут другими,
как хриплый рёв пучины штормовой.
Упадут тени и от усталых глаз,
прикроватная свеча угаснет,
календарь минует ночь на этот раз
и быстро запас свечей иссякнет.
Что скажет ключ меланхоличный?
Долгая, известная мелодия,
будет снова очень звучной,
как ночная, лунная рапсодия.
Пусть звучит в мой смертный час,
как благодарность губ и глаз,
за то, что заставляет нас
на небо глянуть в последний раз.
Вы мерцаете молча у стены,
запасов нет и кончились подарки.
Понятно, что вы уже стары,
доверяя чудотворному Saint Nicki.
Уже поздно для свершения чудес,
но вдруг увидишь глаз смотрящий,
поймёшь, что взор идёт с небес,
а жизнь есть подарок настоящий.

January 1965

The Wise Men will unlearn your name.
Above your head no star will flame.
One weary sound will be the same—
the hoarse roar of the gale.
The shadows fall from your tired eyes
as your lone bedside candle dies,
for here the calendar breeds nights
till stores of candles fail.
What prompts this melancholy key?
A long familiar melody.
It sounds again. So let it be.
Let it sound from this night.
Let it sound in my hour of death—
as gratefulness of eyes and lips
for that which sometimes makes us lift
our gaze to the far sky.
You glare in silence at the wall.
Your stocking gapes: no gifts at all.
It's clear that you are now too old
to trust in good Saint Nick;
that it's too late for miracles.
—But suddenly, lifting your eyes
to heaven's light, you realize:
your life is a sheer gift.

Плач

Хочу видеть тебя здесь дорогая.
Желаю, чтобы и я был там.
Мечтаю, чтобы ты сидела нагая,
а я с тобой присел на диван.
Носовой платок пусть будет твой,
а слеза на подбородке у меня,
хотя быть может этот дикий вой,
наоборот был только от тебя.
Хотел бы видеть себя здесь.
Желаю, чтоб ты рядом ожидала.
Хочу с тобой в своей машине сесть,
чтобы передачу ты переключала.
Мы находимся в разных местах,
на неизвестных для нас берегах,
давай переделаем всё обратно,
как раньше, нам было очень приятно.
Хотел бы видеть тебя здесь дорогая.
Желаю, чтобы и я здесь был.
Как жаль, что астрономии не зная,
глядя на звезды я открыл,
что приливы и отливы делает луна,
вздыхая и смещаясь в полудрёме.
Хотел бы я, чтоб четверть лиры была
и набирать пальцем твой номер.
Хотел бы видеть тебя здесь у дороги,
в этом полушарии,
когда я сидел бы на пороге,
потягивая пиво Баварии.
Вечер, солнце садится,
пацаны кричат и чайки рыдают.
В чем же смысл забыться,
если за тем последует смерть дорогая?

A song

I wish you were here, dear,
I wish you were here.
I wish you sat on the sofa
and I sat near.
The handkerchief could be yours,
the tear could be mine, chin-bound.
Though it could be, of course,
the other way around.
I wish you were here, dear,
I wish you were here.
I wish we were in my car
and you'd shift the gear.
We'd find ourselves elsewhere,
on an unknown shore.
Or else we'd repair
to where we've been before.
I wish you were here, dear,
I wish you were here.
I wish I knew no astronomy
when stars appear,
when the moon skims the water
that sighs and shifts in its slumber.
I wish it were still a quarter
to dial your number.
I wish you were here, dear,
in this hemisphere,
as I sit on the porch
sipping a beer.
It's evening, the sun is setting;
boys shout and gulls are crying.
What's the point of forgetting
if it's followed by dying?

Ab Ovo

Когда-нибудь должен возникнуть язык,
в котором слово «яйцо»
сократится до «О»,
Итальянский к этому почти привык.
Алигьери считал его «uova,»
что это самая здоровая еда,
деля эту слабость с тенорами
и с их грушевидными торсами,
которые вместе с сопрано -
суть воплощения «La Skala.»
То же скажу о реальных, немецких поэтах-романтиках,
которые каждую строчку начинают, как завтраки
и конечно же о заносчивых математиках,
удрученных бесконечностью, её запахом,
чьи непорочные нули и ноли
ничего, никогда не снесли.

Ab Ovo

Ultimately, there should be a language
in which the word “egg” is reduced to O entirely.
The Italian comes the closest, naturally, with its uova.
That’s why Alighieri thought
it the healthiest food, sharing the predilection
with sopranos and tenors whose pear like torsos
in the final analysis embody “opera”.
The same pertains to the truly Romantic, that is,
German poets, with practically every line
Starting the way they’d begin a breakfast,
or to the equally cocky mathematicians
brooding over there regularly laid infinity,
Whose immaculate zeros won’t ever hatch.


Рецензии