Арсений Несмелов

Звать на помощь вам было некого,
Встретив смертную кабалу
В пересыльной тюрьме, в Гродеково,
На холодном, сыром полу.
Только сердце солдата Белого
Знало точно: через года
К нам вернутся стихи Несмелова
И останутся навсегда.

Потому что в харбинской полночи,
Веря будущим временам,
Вы писали не красной сволочи,
Вы писали далёким нам, –
В поколенье иное, третие
Или пятое, может быть,
Через годы, через столетие
Завещая не позабыть
Все сомнения и страдания,
Что к последней вели черте,
Не надеясь на оправдание,
Веря правде и чистоте.

Ваша жизнь не была напрасною:
Под шрапнельно–газетный гром
Вы сражались с чумою красною
То винтовкою, то пером.
Что ж, всё светлое оправдается,
А чумное сгниёт в пыли.
Спи спокойно, душа–страдалица,
Мы поверили, мы прочли.
 ____________________
 * На портрете –
    поэт Арсений Несмелов,
    Харбин, 1930–е годы.

ЗА РУБЕЖОМ НАШЕЙ ПАМЯТИ

Как–то раз я присутствовал на свадебном банкете. Было шумно, играл ансамбль. И вдруг среди вбивающихся в мозг мелодий и куплетов я услышал стихи совсем не эстрадные, более того – принадлежащие человеку, вряд ли предполагавшему, что строки его станут когда–нибудь текстом популярной песенки.

Каждый хочет любить, и солдат и моряк,
Каждый хочет иметь и невесту, и друга.
Только дни тяжелы, только дни наши – вьюга.
Только вьюга они, заклубившие мрак.

Я подошёл к солисту и спросил, знает ли он автора этих стихов. Парень посмотрел на меня, как на представителя инопланетной цивилизации и, секунду помедлив, процедил: "Кажется, Рубальская... А вообще, какая разница?"

Разница вообще–то огромная, ведь горькое и пронзительное стихотворение "Интервенты" написал в 1920 году Арсений Иванович Митропольский, поручик Белой (каппелевской) Армии, участник Великой и Гражданской войн, Сибирского Ледяного похода, известный в литературе Русского зарубежья под псевдонимом Арсений Несмелов.

Он принадлежал к восточному, китайскому, крылу Первой русской эмиграции. В Маньчжурию ушёл уже из Владивостока, захваченного войсками Уборевича. Не смог жить под красными. Местом нового пристанища стал для него Харбин, Русский Харбин, иначе этот город тогда и не называли, так как на три четверти население города составляли выходцы из России. Да и построили Харбин, в сущности, русские.

В эмиграции Арсений Несмелов (псевдоним прочно заменил ему фамилию) занимался исключительно литературным трудом, редкий случай в среде изгнанников! Для заработка писал газетные статьи. Иногда обращался к художественной прозе. Но главным делом были стихи. Их Несмеловым написаны сотни, а с учётом случайных экспромтов, возможно, и тысячи. Собственно, он жил поэзией, став поэтом в полном смысле этого слова. В 1930–е годы известность Несмелова шагнула далеко за границы Китая. В Париже, своеобразной эмигрантской столице, в высших литературных кругах за серьёзную величину из поэтов–дальневосточников признавался только Арсений Несмелов. А это дорогого стоит!

Между прочим, в советской России его тоже читали: до 1929 года журнал "Сибирские огни" публиковал несмеловские стихи и поэмы. Потом, разумеется, публикации прекратились... А по поводу переписки с Харбином редактор давал объяснения органам НКВД.

По строю своей поэтики Несмелов – продолжатель классического русского стихосложения. Его образы очень конкретны, зримы (гумилёвская школа!). Он пишет о том, что пережил лично, чему был свидетелем. И потому тема Гражданской войны, трагедии Белого движения – главная в его творчестве. И ещё – Несмелов до глубины души был русским человеком, всеми чувствами и мыслями связанным с прежней, уничтоженной большевиками Россией. Он понимал, что, если окажется в руках советских карательных органов, пощады не получит. Свой последний час он предчувствовал, и в стихотворении "Моим судьям" писал:

И без жалоб, судорог, молений,
Не взглянув на злые ваши лбы,
Я умру, прошедший все ступени,
Все обвалы наших поражений,
Но не убежавший от борьбы.

Белогвардейцем он остался до конца и умер, вывезенный из Китая, в советской пересыльной тюрьме в сентябре 1945 года от кровоизлияния в мозг, избежав таким образом расстрельной пули или непосильного лагерного труда. Было ему тогда пятьдесят шесть лет.

В конце 1980–х годов творчество Арсения Несмелова вернулось на родину. Его стихи стали широко печатать в журналах, вышел даже отдельный том избранного "Без Москвы, без России". И хотя последние лет пятнадцать произведения его издавались только в редких поэтических антологиях Русского зарубежья, в 2006 году во Владивостоке издательство "Ли Мэн" осуществило выпуск масштабного двухтомника, содержащего основной корпус стихотворений поэта и значительное число его повестей и рассказов. Составителем издания стал известный филолог, переводчик, исследователь эмигрантской поэзии Евгений Витковский.

20 июня 2019 года со дня рождения поэта исполнится 130 лет. Есть повод вспомнить о нём, прочитать его строки. Незадолго до своего ареста, выступая в Харбине перед эмигрантской молодёжью, Несмелов говорил (по словам одного из присутствовавших): "Запомните, современная советская литература – это наполовину фикция, высосанная из пальца... Лет через сорок–пятьдесят будет настоящая русская литература, помяните моё слово! Или откроются старые имена, которых никто сейчас почти и не знает...". Хочется верить, что по большому счёту поэт всё–таки не ошибся.

АРСЕНИЙ НЕСМЕЛОВ
(1889 – 1945)


СПУТНИЦЕ

Ты в тёмный сад звала меня из школы
Под тихий вяз, на старую скамью,
Ты приходила девушкой весёлой
В студенческую комнату мою.
И злому непокорному мальчишке,
Копившему надменные стихи,
В ребячье сердце вкалывала вспышки
Тяжёлой, тёмной музыки стихий.
И в эти дни тепло твоих ладоней
И свежий холод непокорных губ
Казался мне лазурней и бездонней
Венецианских голубых лагун…
И в старой Польше, вкапываясь в глину,
Прицелами обшаривая даль,
Под свист, напоминавший окарину, –
Я в дымах боя видел не тебя ль…
И находил, когда стальной кузнечик
Смолкал трещать, все лепты рассказав,
У девушки из польского местечка –
Твою улыбку и твои глаза.
Когда ж страна в восстаньях обгорала,
Как обгорает карта на свече, –
Ты вывела меня из–за Урала
Рукой, лежащей па моем плече.
На всех путях моей беспутной жизни
Я слышал твой неторопливый шаг,
Твоих имен святой тысячелистник
Как драгоценность бережёт душа!
И если пасть беззубую, пустую
Разинет старость с хворью на горбе,
Стихом последним я отсалютую
Тебе, золотоглазая, тебе!

* * *
Было очень темно. Фонари у домов не горели.
Высоко надо мной всё гудел и гудел самолёт.
Обо всём позабыв, одинокий, блуждал я без цели:
Ожидающий женщину, знал, что она не придёт.
В сердце нежность я нёс. Так вино в драгоценном сосуде
Осторожнейший раб на пирах подавал госпоже.
Пусть вино – до краев, но на пир госпожа не прибудет,
Госпожа не спешит: её нет и не будет уже!
И в сосуде кипит не вино, а горчайшая влага,
И скупую слезу затуманенный взор не таит…
И на небо гляжу. Я брожу, как бездомный бродяга.
Млечный Путь надо мной. «Млечный Путь, как седины твои!»


ОБРАЗ

Мне кажется, вы вышли из рассказа,
И беллетрист, талантливый апаш,
Нарисовал два сумрачные глаза,
В лиловый дым окутал образ ваш.
Глаза влекут. Но в паутинной дыми
Вы прячетесь, аукая, скользя,
И кажетесь всех женщин нелюдимей,
И, может быть, к вам подойти нельзя.
Но, вкрадчивый, я – бережен и нежен –
Тружусь вблизи, стирая будний грим…
Скажите, невидимка, не во сне же
Вот здесь, сейчас, мы с вами говорим?

СЕСТРИЧКА

Ты просто девочка ломака,
Тебя испортила Сморгонь.
Штабная моль, дрожа от смака,
Прошепелявила: «Огонь!»
И смотрит щуристо и падко,
Как воробей на мирабель,
А мне почудилась лампадка,
И тишина, и колыбель.
Ведь я поэт, и глаз мой – лупа,
Я чуял мглу твоей тюрьмы,
Но как бы взвизгнула халупа,
Услышав: бойтесь сулемы!
И вот угрюмо от драбанта
Я узнаю твою судьбу.
Как ты страшна была без банта
В сосною пахнувшем гробу!
Но отпою без слёзотечи
Тебя, уснувшее дитя,
Зане завеяли предтечи
Иных людей, идущих мстя.
И образ твой любовно вытку
Из самой синей синевы,
А те, кто вел тебя на пытку…
– Эй, вы!


БУРЖУАЗКА

Вы девочка, вы барышня, и мисс,
Сегодня всё опять расскажет папе,
Ведь вы опять пошли на компромисс,
Опять поэт в широкополой шляпе!
Рара на рынке понижает рубль
И вас, мой перл, оберегает строго,
Он думает, что я угрюм и груб,
Что я апаш, что я не верю в Бога.
Оп прав, отец. Он говорит, что я,
Смеясь, прошёл сквозь многие мытарства…
Вы нежите, вы дразните меня
Изнеженным и развращённым барством.
И я сломаю вашу чистоту,
И ваши плечи, худенькие плечи
Моей любви поднимут тяготу
И понесут её сквозь жизнь далече.
И знаете, я – крошечная моль,
Которой кто–то дал искусство видеть,
Я причиню вам яростную боль
И научу молчать и ненавидеть.


РАНЕНЫЙ

Шел, пробираясь чащей,
Хрустя и ломая – лез,
А ветер, дракон рычащий,
Взлетел опрокинуть лес.
Упал, захлебнувшись потом,
Не в силах тоски сломать.
На миг, шелестя капотом,
Прошла перед павшим мать.
А лес зашумел не глуше,
Был прежним осенний лес.
И заяц, наставив уши,
На кочку картинкой влез.


УБИЙСТВО

Штыки, блеснув, роняют дряблый звук,
А впереди затылок кротко, тупо
Качается и замирает… «Пли!»
И вот лежит, дрожа, хрипя в пыли, –
Монокль луны глядит на корчи трупа,
И тороплив курков поспешный стук.


ЭПИЗОД

След оставляя пенный,
Резво умчалась мина.
Сломанный, как игрушка,
Крейсер пошёл ко дну.
Выплыла на поверхность
Серая субмарина
И рассекает гордо
Маленькую волну.
Стих, успокоен глубью,
Водоворот воронки.
Море разжало скулы
Синих глубин своих.
Грозно всплывают трупы,
Жалко плывут обломки,
Яростные акулы
Плещутся между них.
Гибель врага лихого
Сердцу всегда любезна:
Нет состраданью места –
Участь одна у всех!..
Радуются матросы,
И на спине железной
Рыбы железной этой –
Шутки, гармошка, смех.
Но загудел пропеллер –
Мчится стальная птица,
Бомба назревшей каплей
В лапе её висит.
Лодка ушла в пучину
И под водой таится,
Кружит над нею птица,
Хищную тень следит.
Бомба гремит за бомбой;
Словно киты, фонтаны
Алчно они вздымают,
Роют и глубь, и дно…
Ранена субмарина,
И из разверстой раны
Радужное всплывает
Масляное пятно.
Море пустынно. Волны
Ходят неспешным ходом,
Чайки, свистя крылами,
Стонут со всех сторон…
Кто–то светловолосый
Тихо идёт по водам,
Траурен на зелёном
Белый Его хитон.


БЕЛЫЙ ОСТРОВ

Айсберги. Льдины. Не три, не две –
Голубоглазая вся флотилия.
Замер на синей скале медведь,
Белый, полярный. Седой, как лилия!
Поднята морда. И из ноздрей –
Пар. Серебра не звончее разве?
Смотрит в трубу на него Андрэ,
Смотрит медведь на летящий айсберг.
К полюсу. Сердце запороша
Радостью, видит, склонясь над картой:
В нежных ладонях уносит шар
Голубоглазая Сольвейг – Арктика.
Словно невеста, она нежна,
Словно невеста, она безжалостна.
Словно подарок, несёт она
Этот кораблик воздушный, парусный.
Шепчет: «Сияньем к тебе сойду,
Стужу поставлю вокруг, как изгородь.
Тридцать три года лежать во льду
Будешь, любимый, желанный, избранный!»
Падает шар. На полгода – ночь.
Умерли спутники. Одиночество.
Двигаться надо, молиться, но
Спать, только спать бесконечно хочется.
«Голову дай на колени мне,
Холодом девственности согрейся.
Тридцать три года во льду, во сне
Ждать из Норвегии будешь крейсера!»
Очи устами спешит согреть,
Сердце прикрыла белейшим фартуком...
Славу свою стережёт, Андрэ,
Голубоглазая Сольвейг – Арктика.


ЛЮБОВЬ

Сильный зверь о любви рычал
Зубы скалившей сильной самке,
Нежным именем величал,
Брюхом полз, разрывая лямки.
Ощетинив хребтов горбы,
Мышц звенящий пружиня ластик, –
В визге ярости и борьбы
Волчья страсть насыщалась страстью.
А потом, ослабевший, лег,
Весь в истоме большого гула,
И волчиха в широкий лоб
Благодарно его лизнула.
Ибо знала, что не одна
Будет рыскать теперь по стужам:
Сделать зверя ей власть дана
Из лесного бродяги – мужем.


ДЕВУШКА

В твоих кудрях, в их чёрном лоске
Есть трепетание крыла.
Ты нынче мальчик, ты в матроске
На вечер чопорный пришла.
Твоя причёска в беспорядке,
Отвергнув шпильки, как тиски,
Завились тоненькие прядки
И на глаза и на виски.
И смехом юным, славным смехом
Напоминаешь ты юнгу,
Когда в отместку всем помехам
Закутит он на берегу.
И, весь ещё пропитан солью
Волны, причалившей корму,
Стремится к счастью и раздолью
И не уступит никому.
И, пьян от дыма папироски,
Он сам – хлестнувшая волна,
А шея в вырезе матроски
Очаровательно стройна!


БАНДИТ

Когда пришли, он выпрыгнул в окно.
И вот судьба в растрёпанный блокнот
Кровавых подвигов – внесла еще удачу.
Переодевшись и обрив усы,
Мазнув у глаз две тёмных полосы,
Он выехал к любовнице на дачу.
Там сосчитал он деньги и патроны, –
Над дачей каркали осенние вороны, –
И вычистил заржавленный Веблей.
Потом зевнул, задумавшись устало,
И женщине напудренной и вялой
Толкнул стакан и приказал: налей.
Когда же ночью застучали в двери, –
Согнувшись и вися на револьвере,
Он ждал шести и для себя – седьмой.
Оскаленный, он хмуро твёрд был в этом,
И вот стрелял в окно по силуэтам,
Весь в белом, лунной обведён каймой.
Когда ж граната прыгнула в стекло,
И чёрным дымом всё заволокло,
И он упал от грохота и блеска, –
Прижались лица бледные к стеклу,
И женщина визжала на полу,
И факелом горела занавеска.


ПЕСНИ ОБ УЛЕНШПИГЕЛЕ

По затихшим фландрским селам,
Полон юношеских сил,
Пересмешником веселым
Уленшпигель проходил.
А в стране веселья мало,
Слышен только лязг оков, –
Инквизиция сжигала
На кострах еретиков.
И, склонясь на подоконник, –
Есть и трапезам предел, –
Подозрительно каноник
На прохожего глядел:
«Почему ты, парень, весел,
Если всюду только плач?
Как бы парня не повесил
На столбах своих палач…»
Пышет. Смотрит исподлобья.
Пальцем строго покачал.
«Полно, ваше преподобье! –
Уленшпигель отвечал. –
Простачок я, щебет птичий,
Песня сёл и деревень:
Для такой ничтожной дичи
Не тревожьте вашу лень».

С толстым другом, другом верным,
Полон юношеских сил,
По гулянкам и тавернам
Уленшпигель колесил.
Громче дудка, резче пищик, –
Чем не ярмарочный шут?
Вопрошал испанский сыщик:
«Почему они поют?
Что–то слишком весел малый.
Где почтительность и страх?
Инквизиция сжигала
Не таких ли на кострах?»
И при всем честном народе
(Мало лиц и много рыл) –
«Полно, ваше благородье! –
Уленшпигель говорил. –
Не глядите столь ощерясь,
Велика ль моя вина?
Злая Лютерова ересь
Не в бутылке же вина?»
Но когда, забывшись с милкой,
Ник шпион к её ушку,
Звонко падала бутылка
На проклятую башку.

С дудкой, с бубном, с арбалетом,
Полон юношеских сил,
То солдатом, то поэтом
Уленшпигель колесил.
Он шагал землёю фландрской
Без герольда и пажа,
Но ему Вильгельм Оранский
Руку грубую пожал.
Скупо молвил Молчаливый,
Ус косматый теребя:
«Бог, к поэтам справедливый,
Ставит рыцарем тебя!»
Шляпу огненного фетра
Скинул парень не спеша:
«Я – не рыцарь, ваша светлость,
Я – народная душа!
Буря злится, буря длится,
Потопляет берега, –
Правь победу, честный рыцарь,
Опрокидывай врага.
Нету жребия чудесней,
И сиять обоим нам,
Если ж требуются песни,
Прикажи – я песни дам».

Гей, палач, не жди, не мешкай,
Завивай покрепче жгут:
С истребляющей усмешкой
Уленшпигели идут.
Кровь на дыбе – ей точило,
На кострах – её закал,
Бочке с порохом вручила
Огневой она запал:
– На! Довольно прятать силу,
Львистым пламенем взыграй:
Верных чествуй, слабых милуй,
Угнетающих карай.
Пусть рычат – не верьте в гибель:
Не на вас – на них гроза…
И хохочет Уленшпигель
В узколобые глаза:
«Поединка просит сердце,
Маски кротости – долой…
Герцог Альба, черный герцог,
Ты со шпагой, я – с метлой!»
Пил и пел. Рубил. Обедал.
Громоздился на осла.
И весёлая победа
Уленшпигеля несла.

Уленшпигель, Уленшпигель,
Не всегда ли с той поры
Ты спешишь туда, где гибель,
Палачи и топоры?
И от песен на пирушке,
От гулянок, ассамблей
С фитилем подходишь к пушке
На восставшем корабле.
Меткой шуткой ободряешь,
Покачаешь головой –
И, как искра, вдруг взрываешь
Весь запас пороховой.
Так. Живая сила ищет
Бега. Уровни растут.
У плотины встанет сыщик
И каноник встанет тут.
Но, как знамя, светит гёзам
Пламенеющий берет:
– Никаким не верь угрозам,
Для бессмертных смерти – нет!
Где ты нынче? В песнях, в книге ль
Только твой победный знак?
Где ты, тощий Уленшпигель,
Толстый Ламе Гоодзак?


* * *
Когда придёт пора сразиться
И ждут сигнального платка,
Ты, фехтовальщик, став в позицию,
Клинком касаешься клинка.
За этим первым ощущением
Прикосновения к врагу
Как сладко будет шпагу мщения
О грудь его согнуть в дугу…
Но нет, но нет, не то, пожалуй:
Клинок отбросив на лету,
Я столько просьб и столько жалоб
В глазах противника прочту.
И, салютующий оружьем,
Скажу, швырнув в ножны клинок:
«Поэты, смерти мы не служим, –
Дарую жизнь тебе, щенок!»


* * *
Ветки качались с усталым шумом,
Веяла сырость из тёмных чащ…
Вы Вашу лошадь оставили с грумом,
Мальчик дремал, завернувшись в плащ…
Следом за Вами я крался… Орешник
Скрыл меня плотно в свежей глуши.
Здесь подсмотрел я, бродяга–грешник,
Тёмное горе Вашей души…
Плечи в беззвучном дрожали плаче,
Но оставалась глухой тропа…
Был обезумлен Ваш взор незрячий,
Ваша походка была слепа…
Близким мне сделалось робкое горе,
Но подойти к Вам я не посмел, –
Да и ушли Вы, поплакав, вскоре,
Снова Ваш взор стал презрительно смел…
Стеком коснулись спящего грума,
Выйдя из леса… Ваш лик был строг…
Черное платье вилось угрюмо
И шелестело у Ваших ног…
Вы на меня посмотрели скучно…
И кто бы сказал, что, гордая, Вы
Плакали так безысходно, беззвучно
В тихих шептаньях лесной листвы?


ПРИКЛЮЧЕНИЕ

Твой профиль промелькнул на белом фоне шторы –
Мгновенная отчетливая тень.
Погасла вывеска «технической конторы»,
Исчерпан весь уже рабочий день.
Твой хмурый муж, застывший у конторки,
Считает выручку. Конторщица в углу
Закрыла стол. Степан, парнишка зоркий,
В четвёртый раз берётся за метлу.
Ты сердишься. Ты нервно хмуришь брови.
В душе дрожит восстанье: злость и месть.
«Сказать к сестре – вчера была… К свекрови?
Отпустит, да… Не так легко учесть!»
А муж молчит. Презрительной улыбкой
Кривит свой рот, кусая рыжий ус…
…И ты встаешь. Потягиваясь гибко,
Ты думаешь: «У каждого свой вкус!»
В кротовой шапочке (на ней смешные рожки)
Спешишь ко мне и прячешь в муфту нос.
В огромных ботиках смешно ступают ножки:
Вот так бы взял на руки и понёс…
Я жду давно. Я голоден и весел.
Метель у ног свистит, лукавый уж!
– Где был весь день? Что делал? Где повесил?
– Ах, я звонил, но подошёл твой муж!
Скорей с Тверской! По Дмитровке к бульварам,
Подальше в глушь от яркого огня,
Где ночь темней… К домам слепым и старым
Гони, лихач, храпящего коня!
Навстречу нам летит и ночь, и стужа,
В ней тысячи микробов, колких льдин…
– Ты знаешь, друг, мне нынче жалко мужа:
Ты посмотри – один, всегда один.
Неясно, как во сне, доносится из зала
Какой–то медленный мотив и голоса.
– Как здесь тепло! – ты шёпотом сказала.
Подняв привычно руки к волосам.
Тебя я обнял. Медленно и жутко
Дразнила музыка и близкий, близкий рот.
Но мне в ответ довольно злая шутка
И головы упрямый поворот.
Ты вырвалась; поджав под юбку ножки
И сжавшись вся в сиреневый комок
(Ах, сколько у тебя от своенравной кошки),
Садишься на диван, конечно, в уголок.
Лакей ушёл, мелькнув в дверях салфеткой
(Он позабыл поджаренный миндаль),
И комната, как бархатная клетка,
Умчала музыку, глуша, куда–то вдаль.
– Ты кушай всё.
– А ты?
И вот украдкой
Ловлю лицо. Ответ – исподтишка…
Ты пьешь ликер ароматично–сладкий
Из чашечки звенящего цветка.
– Ты целомудрена, ты любишь только шалость.
– Я бедная. Я белка в колесе.
Ты видишь, друг, в моих глазах усталость,
Но мы – как все…
И снова ночь. Полозьями по камню
Визжит саней безудержный полет.
А ты молчишь, ты снова далека мне…
Томительно и строго сомкнут рот.
И вдруг – глаза! Ты вдруг поворотила
Ко мне лицо и, строгая, молчишь,
Молчу и я, но знаю: ты решилась,
И нас, летя, засвистывает тишь.
А утром думали: «Быть может, всё ошибка?»
И долго в комнате не поднимали штор.
Какой неискренней была моя улыбка…
Так хмурый день оттиснул приговор.
Ты одевалась быстро, ёжа плечи
Oт холода, от утренней тоски.
Зажгла у зеркала и погасила свечи
И опустила прядки на виски.
Я шел домой, вдыхая колкий воздух,
И было вновь свободно и легко.
Казалась ночь рассыпанной на звёздах,
Ведь сны её – бездонно далеко.
Был белый день. Как колеи, колёса
Взрезали путь в сияющем снегу,
Трамвайных дуг уже дрожали осы,
Газетчики кричали на бегу.


* * *
Бестрепетность. Доверчивость руки.
И губы, губы, сладкие как финик,
И пряди, выбившиеся на виски,
И на висках рисунок жилок синих.
И ночь. И нарастание того,
Что называет Пушкин вдохновеньем...
Автомобиль буграстой мостовой,
И световой, метущий тени веник.
И это всё. До капли. До конца...
Так у цыган вино гусары пили.
Без счастья. Без надежды. Без венца.
В поющей муке женского лица,
Без всяких клятв, без всяких «или – или»!


ГОЛУБАЯ КНЯЖНА

В отеле, где пьяный джесс
Сгибает танцоров в дуги,
Еще говорят "прэнсесс"
В крахмальных сорочках слуги.
И старенький генерал
(О, как он еще не помер)
Рассказывать про Урал
Стучится в соседний номер.
И пища еще нежна,
И вина сверкают, пенясь.
И маленькая княжна,
Как прежде, играет в теннис.
Но близит уже судьба
Простой и вульгарный финиш,
Когда ты из Чосен–банк
Последнюю сотню вынешь.
И жалко нахмуришь бровь
На радость своих соседок…
К чему голубая кровь
И с Рюриком общий предок?
Для многих теперь стезя
Едва ли сулит удачу.
Мне тоже в Москву нельзя,
Однако же я не плачу!
Но вы – вы ведь так нежны
Для нашей тоски и муки,
У вас, голубой княжны,
Как тонкие стебли – руки.
И львы с твоего герба
Не бросятся на защиту,
Когда отшвырнёт судьба
Последнюю карту битой.
И ужас подходит вплоть,
Как браунинг: миг и выстрел…
А впрочем, чего молоть:
Сосед–то – любезный мистер!


* * *
Льстивый ветер целует в уста
И клянётся, и никнет устало,
А посёлок серебряным стал
И серебряной станция стала.
Не томи, не таись, не таи:
Эти рельсы звенят о разлуке,
Закачали деревья свои
Безнадёжно воздетые руки.
И ладонь не тяни же к виску,
Злую память назад отодвинь же, –
Эта ночь превращает тоску
В лунный свет на картинах Куинджи!
И душа растворяется в нем,
Голубом и неистово белом,
И не в дом мы безмолвно идём –
В саркофаг, нарисованный мелом.


В СОЧЕЛЬНИК

Нынче ветер с востока на запад,
И по мерзлой маньчжурской земле
Начинает поземка царапать
И бежит, исчезая во мгле.
С этим ветром холодным и колким,
Что в окно начинает стучать,
К зауральским серебряным ёлкам
Хорошо бы сегодня умчать.
Над российским простором промчаться,
Рассекая метельную высь,
Над какой–нибудь Вяткой иль Гжатском,
Над родною Москвой пронестись.
И в рождественский вечер послушать
Трепетание сердца страны,
Заглянуть в непокорную душу,
В роковые её глубины.
Родников её недруг не выскреб:
Не в глуши ли болот и лесов
Загораются первые искры
Затаённых до срока скитов.
Как в татарщину, в годы глухие,
Как в те тёмные годы, когда
В дыме битв зачиналась Россия,
Собирала свои города.
Нелюдима она, невидима,
Тёмный бор замыкает кольцо.
Закрывает бесстрастная схима
Молодое худое лицо.
Но и ныне, как прежде когда–то,
Не осилить Россию беде,
И запавшие очи подняты
К золотой Вифлеемской звезде.


КАМЕР–ЮНКЕР

Камер–юнкер. Сочинитель.
Слог весьма живой.
Гениален? «Извините!» –
Фыркнет Полевой.
И за ним Фаддей Булгарин
Разожмёт уста:
«Гениален? Он бездарен,
Даже скучен стал!»
Каждый хлыщ, тупица явный
Поучать готов,
А Наталья Николавна –
Что ей до стихов?
Напряжённо сердцем замер,
Уловив слова:
«Наградили!.. Пушкин – камер.
Юнкер в тридцать два!»
И глядел, с любым балбесом
Ровен в том углу,
Как Наташа шла с Дантесом
В паре на балу.
Только ночь – освобожденье!
Муза, слаще пой!
Но исчеркает творенье
Карандаш тупой.
И от горькой чаши этой
Бегство: пистолет.
И великого поэта
У России нет.
И с фельдъегерем в метели
Мчится бедный гроб…
Воют волки, стонут ели
И визжит сугроб.
За столетье не приснится
Сна страшнее… Но
Где ж убийца, кто убийца?
Ах, не всё ль равно!


ПУШКИНСКИЙ МОТИВ

Поэтам часто говорят с укором:
«Вот Пушкин – да, вот это был поэт!»
И этим как бы называют вздором
Их честный труд уже немалых лет.
Он так надменен, критик толстопузый!
Привычные слова ему легки,
Хотя из всех князей российской музы
Он помнит только полторы строки.
И вечен он. Бессмертье уготовил
Ему властитель подземельных сил:
Он Лермонтова Пушкиным злословил,
А Пушкина Державиным корил!
Приват–доцентик, адвокатик тусклый,
Он, шамкающий в критике мертво,
И против Блока напрягает мускул,
Чтоб в сатаниста превратить его!
Убрать курилку? Нет, зачем – не надо!
Пускай живет, пускай чадит, злодей:
Он за собою гонит только стадо,
Процеживая сквозь него людей .
Уйдемте прочь, уйдемте, не переча!
Но знайте все, послушные ему,
Что он, в лице Булгарина и Греча,
Жизнь Пушкина окутал в смерть и тьму,
Что хвалит он его – не понимая:
Он имя, драгоценное векам,
Кощунственно, как палку, поднимает,
Чтоб тупо колотить по черепам!


* * *
Грехи отцов и прадедов грехи –
Вот груз тоски на точках нервных клеток.
И этот груз, кладя и так, и этак,
Я на плечах тащу через стихи.
И думаю, взглянувши на верхи
Иных вершин, где горный воздух редок:
Не лучше ли возить в санях соседок,
Укрывши их в медвежий мех дохи.
Мне говорят: «Как хорошо у вас!»
Киваю в такт и думаю покуда:
Отец любил с "Аи" сухарный квас
И выжимал легко четыре пуда.
А я угрюм, тосклив и нездоров,
Я – малокровный выжиматель строф.


* * *
Я живу в обветшалом доме
У залива. Залив замёрз.
А за ним, в голубой истоме,
Снеговой лиловатый торс.
Та вершина уже в Китае,
До неё восемнадцать миль.
Золотящаяся, золотая
Рассыпающаяся пыль!
Я у проруби, в полушубке,
На уступах ледяных глыб –
Вынимаю из тёмной глуби
Узкомордых крыластых рыб.
А под вечер, когда иголки
В щёки вкалываются остро,
Я уйду: у меня на полке,
Как Евангелие — «Костёр».
Вечер длится, и рдеет книга.
Я – старательная пчела.
И огромная капля мига
Металлически тяжела.
А наутро, когда мне надо
Разметать занесённый двор,
На востоке горы громада –
Разгорающийся костер.
Я гляжу: золотая глыба,
Великанова голова.
И редеет, и плещет рыбой
Розовеющая синева.
И опять я иду на льдины,
И размётываю в лесу,
И гляжу на огни вершины,
На нетлеющую красу…
Если сердце тоска затянет
Под ленивый наважий клёв –
Словно оклик вершины грянет
Грозным именем: Гумилёв!


СОВА

Ты дулом дуло револьвера
Встречал на пашне голубой,
Где распластавшейся химерой
Полз ощетинившийся бой.
И без обмана, без утайки
Играя в смерть, ходил во мглу
Развинчивать на рельсы гайки
У бронепоезда в тылу.
Ночная птица, в дыме зарев
Бросал ты нам крыло в глаза,
Но улеглась, до дна ударив,
Отбушевавшая гроза.
Ничьей постели изголовья
Не выпотрошит ураган.
Легло крахмальное бескровье
На заржавевший ятаган.
Так по бетонной кровле верка,
Вердена или Оссовца,
Что не успели исковеркать
Враги гранатой до конца, –
Весёлых женщин горожане
Ведут в подземный каземат,
Чтобы, как губку, визг и ржанье
О грозный камень отжимать.
Какое дело стайке талой
До нас, бесклювых сторожих,
Чья память остов обветшалый
Благоговейно сторожит.
Как аксиому, без усилья,
Прими покорно и светло
Свои простреленные крылья
И безглагольное дупло.
И ночи жди.


БОЖИЙ ГНЕВ

Город жался к берегу домами,
К морю он дворцы и храмы жал.
«Убежать бы!» – пыльными устами
Он вопил, и всё ж – не убежал!
Не успел. И, воскрешая мифы,
Заклубила, почернела высь, –
Из степей каких–то, точно скифы,
Всадники в папахах ворвались.
Богачи с надменными зобами,
Неприступные, что короли,
Сбросив спесь, бия о землю лбами,
Сами дочерей к ним повели.
Чтобы те, перечеркнувши участь,
Где крылатый царствовал божок,
Стаскивали б, отвращеньем мучась,
Сапожища с заскорузлых ног.
А потом, раздавлены отрядом,
Брошены на липкой мостовой,
Упирались бы стеклянным взглядом,
Взглядом трупов в купол голубой!
А с балкона, расхлябаснув ворот,
Руку положив на ятаган,
Озирал раздавленный им город
Тридцатитрёхлетний атаман…
Шевелил он рыжими усами,
Вглядывался, слушал и стерёг,
И присевшими казались псами
Пулеметы у его сапог.
Так, взращённый всяческим посевом
Сытых ханжеств, векового зла,
Он упал на город Божьим гневом,
Молнией, сжигающей дотла!

В НИЖНЕУДИНСКЕ

День расцветал и был хрустальным,
В снегу скрипел протяжно шаг.
Висел над зданием вокзальным
Беспомощно нерусский флаг.
И помню звенья эшелона,
Затихшего, как неживой,
Стоял у синего вагона
Румяный чешский часовой.
И было точно погребальным
Охраны хмурое кольцо,
Но вдруг на миг в стекле зеркальном
Мелькнуло строгое лицо.
Уста, уже без капли крови,
Сурово сжатые уста!..
Глаза, надломленные брови,
И между них – Его черта,
Та складка боли, напряженья,
В которой роковое есть…
Рука сама пришла в движенье,
И, проходя, я отдал честь.
И этот жест в морозе лютом,
В той перламутровой тиши
Моим последним был салютом,
Салютом сердца и души!
И он ответил мне наклоном
Своей прекрасной головы…
И паровоз далёким стоном
Кого–то звал из синевы.
И было горько мне. И ковко
Перед вагоном скрипнул снег:
То с наклонённою винтовкой
Ко мне шагнул румяный чех.
И тормоза прогрохотали,
Лязг приближался, пролетел,
Умчали чехи Адмирала
В Иркутск – на пытку и расстрел!


* * *
Какой–то зверь – быть может, тигр
Пошевелил неверный камень…
А нам идти, а нам в пути
Греметь повисшими штыками.
В ключицы врезались ремни.
Усталость в тело вшила прошвы,
И остро чиркают кремни
О раскалённые подошвы.
А позади слабеет гул,
Глуша последние раскаты,
Победоносному врагу
В крови выковывая латы.
Идём тропой. Вдоль рек и русл
Лесную глушь шагами метим,
И будет робок, будет тускл
Костёр, зажжённый на рассвете.


НА ВОДОРАЗДЕЛЕ

Воет одинокая волчиха
На мерцанье нашего костра.
Серая, не сетуй, замолчи–ка, –
Мы пробудем только до утра.
Мы бежим, отбитые от стаи,
Горечь пьём из полного ковша,
И душа у нас совсем пустая,
Злая, беспощадная душа.
Всходит месяц колдовской иконой –
Красный факел тлеющей тайги.
Вне пощады мы и вне закона, –
Злую силу дарят нам враги.
Ненавидеть нам не разучиться,
Не остыть от злобы огневой…
Воет одинокая волчица,
Слушает волчицу часовой.
Тошно сердцу от звериных жалоб,
Неизбывен горечи родник…
Не волчиха – родина, пожалуй,
Плачет о детёнышах своих.


РОДИНА

От ветра в ивах было шатко.
Река свивалась в два узла.
И к ней мужицкая лошадка
Возок забрызганный везла.
А за рекой, за ней, в покосах,
Где степь дымила свой пустырь,
Вставал в лучах ещё раскосых
Зарозовевший монастырь.
И ныло отдалённым гулом
Почти у самого чела,
Как бы над кучером сутулым
Вилась усталая пчела.
И это утро, обрастая
Тоской, острей которой нет,
Я снова вижу из Китая
Почти через двенадцать лет.


* * *
…Не случайно …Был намечен выбор,
Был в безмолвьи пройден долгий путь…
Без победы этой не могли бы
Мы и капли счастья зачерпнуть.
Ты лицом к груди моей прижалась…
О защите? О любви? О чём?..
И не только нежность, но и жалость
Обожгла мне сердце горячо…
Взор тонул в глазах полузакрытых,
Умирал полуоткрытый рот…
Твоего дыхания напиток
Сладостнее лотоса цветёт…
Знаю я всё то, что надлежало б
Испытать нам в вечер тот глухой, –
Но ведь ты к груди моей прижалась
С нежностью доверчивой такой…
Тёмный зверь не вырвался из плена,
Он дремал на дальнем берегу…
Я и сам, и сам не знал, Елена,
Как, любя, любовь беречь могу…


ЖЕНА ГУСАРА

Говорит она, что ей тридцать лет,
Но, конечно, ей много больше.
Первый муж ее был лихой корнет –
Он изрублен на Стыри в Польше.
И она бледна, и больна она,
И не любит второго мужа.
Если есть вино, так, пьяным–пьяна,
Она песней о прошлом тужит.
Это песнь о тех, кто всегда удал –
И в любви, и в бою, и в чаре.
Первый муж её часто ей певал
О лихом молодом гусаре.
И оставил он молодой жене
Эту песнь о себе на память,
И она её и тебе, и мне
Запевает, блеснув глазами.
Но уж голос хрипл у неё, больной,
И мне кажется в ночь хмельную,
Будто сам мертвец за её спиной
Воет песнь свою полковую.
И уж скоро он на коне лихом
За любимой примчит подругой,
И следы коня на пути ночном
Захлестнёт голубая вьюга.
И умчит она, удальцу верна,
От проклятой нужды–болезни.
Так в последний раз пропоёт струна
Молодецкой гусарской песни.
Верность есть в любви, верность есть в бою,
Нет у Бога прекрасней дара.
В ледяной земле спит в чужом краю
Молодая жена гусара.


БАЛЛАДА О ДАУРСКОМ БАРОНЕ

К оврагу,
Где травы ржавели от крови,
Где смерть опрокинула трупы на склон,
Папаху надвинув на самые брови,
На чёрном коне подъезжает барон.
Он спустится шагом к изрубленным трупам
И смотрит им в лица,
Склоняясь с седла, –
И прядает конь,
Оседающий крупом,
И в пене испуга его удила.
И яростью,
Бредом её истомяся,
Кавказский клинок –
Он уже обнажён –
В гниющее
Красноармейское мясо,
Повиснув к земле,
Погружает барон.
Скакун обезумел,
Не слушает шпор он,
Выносит на гребень,
Весь в лунном огне, –
Испуганный шумом,
Проснувшийся ворон
Закаркает хрипло на чёрной сосне.
И каркает ворон,
И слушает всадник,
И льдисто светлеет худое лицо.
Чем возгласы птицы звучат безотрадней,
Тем,
Сжавшее сердце,
Слабее кольцо.

Глаза засветились.
В тревожном их блеске –
Две крошечных искры,
Два тонких луча…
Но нынче,
Вернувшись из страшной поездки,
Барон приказал:
«Позовите врача!»
И лекарю,
Мутной тоскою оборон
(Шаги и бряцание шпор в тишине),
Отрывисто бросил:
«Хворает мой ворон:
Увидев меня,
Не закаркал он мне!»
Ты будешь лечить его,
Если ж последней
Отрады лишусь – посчитаюсь с тобой!..»
Врач вышел безмолвно
И тут же,
В передней,
Руками развёл и покончил с собой.

А в полдень
В кровавом Особом Отделе
Барону,
В сторонку дохнув перегар,
Сказали:
«Вот эти… Они засиделись:
Она – партизанка, а он – комиссар».
И медленно
В шёпот тревожных известий –
Они напряженными стали опять –
Им брошено:
«На ночь сведите их вместе,
А ночью – под вороном – расстрелять!»

И утром начштаба барону прохаркал
О ночи и смерти казнённых двоих…
«А ворон их видел?
А ворон закаркал?» –
Барон перебил…
И полковник затих.
«Случилось несчастье! –
Он выдавил
(Дабы
Удар отклонить –
Сокрушительный вздох). –
С испугу ли –
Всё–таки крикнула баба –
Иль гнили объевшись, но…
Ворон издох!»
«Каналья!
Ты сдохнешь, а ворон мой – умер!
Он,
Каркая,
Славил удел палача! –
От гнева и ужаса обезумев,
Хватаясь за шашку,
Барон закричал.
– Он был моим другом,
В кровавой неволе
Другого найти я уже не смогу!»
И, весь содрогаясь от гнева и боли,
Он отдал приказ отступать на Ургу.

Стенали степные поджарые волки,
Шептались пески,
Умирал небосклон…
Как идол, сидел на косматой монголке,
Монголом одет,
Сумасшедший барон.
И, шорохам ночи бессонной внимая,
Он призраку гибели выплюнул:
«Прочь!»
И каркала вороном
Глухонемая,
Упавшая сзади
Даурская ночь.
 _______

Я слышал:
В монгольских унылых улусах,
Ребёнка качая при дымном огне,
Раскосая женщина в кольцах и бусах
Поёт о бароне на чёрном коне…
И будто бы в дни,
Когда в яростной злобе
Шевелится буря в песчаном ключе, –
Огромный,
Он мчит над пустынею Гоби,
И ворон сидит у него па плече.


* * *
Ловкий ты и хитрый ты,
Остроглазый черт,
Архалук твой вытертый
О коня истёрт.
На плечах от споротых
Полосы погон.
Не осилил спора ты
Лишь на перегон.
И дичал всё более,
И несли враги
До степей Монголии,
До слепой Урги.
Гор песчаных рыжики,
Зноя каминок.
О колено ижевский
Поломал клинок.
Но его не выбили
Из беспутных рук.
По дорогам гибели
Мы гуляли, друг!
Раскалённый добела
Отзвенел песок,
Видно, время пробило
Раздробить висок.
Вольный ветер клонится
Замести тропу…
Отгуляла конница
В золотом степу!

* * *
Хорошо расплакаться стихами.
Муза тихим шагом подойдёт.
Сядет. Приласкает. Пустяками
Все обиды наши назовёт.
Не умею. Только скалить зубы,
Только стискивать их сильней
Научил поэта пафос грубый
Революционных наших дней.
Темень бури прошибали лбом мы,
Вязли в топях, зарывались в мхи.
Не просите, девушки, в альбомы
Наши зачумлённые стихи!
Вам ведь только розовое снится.
Синее. Без всяких катастроф...
Прожигает нежные страницы
Неостывший пепел наших строф!


ВСТРЕЧА ПЕРВАЯ

Мы – вежливы. Вы попросили спичку
И протянули чёрный портсигар,
И вот огонь – условие приличья –
Из зажигалки надо высекать.
Дымок повис сиреневою ветвью.
Беседуем, сближая мирно лбы,
Но встреча та – скости десятилетье! –
Огня иного требовала бы…
Схватились бы, коль пеши, за наганы,
Срубились бы верхами, на скаку…
Он позвонил. Китайцу: «Мне нарзану!»
Прищурился. «И рюмку коньяку…»
Вагон стучит, ковровый пол качая,
Вопит гудка басовая струна.
Я превосходно вижу: ты скучаешь,
И скука, парень, общая у нас.
Пусть мы враги – друг другу мы не чужды,
Как чужд обоим этот сонный быт.
И непонятно, право, почему ж ты
Несёшь ярмо совсем иной судьбы?
Мы вспоминаем прошлое беззлобно.
Как музыку. Запело и ожгло…
Мы не равны , но всё же мы подобны ,
Как треугольники при равенстве углов.
Обоих нас качала непогода.
Обоих нас в ночи будил рожок…
Мы – дети восемнадцатого года,
Тридцатый год. Мы прошлое, дружок!..
Что сетовать! Всему проходят сроки,
Исчезнуть, кануть каждый обряжён,
Ты в чистку попадёшь в Владивостоке,
Меня бесптичье съест за рубежом.
Склонил ресницы, как склоняют знамя,
В былых боях изодранный лоскут…
«Мне, право, жаль, что вы ещё не с нами».
Не лгите: с кем? И… выпьем коньяку.


ВСТРЕЧА ВТОРАЯ

Василий Васильич Казанцев.
И огненно вспомнились мне –
Усищев протуберансы,
Кожанка и цейс на ремне.
Ведь это же – бесповоротно,
И образ тот, время, не тронь.
Василий Васильевич – ротный:
«За мной – перебежка – огонь!»
– Василий Васильича? Прямо,
Вот, видите, стол у окна…
Над счётами (согнут упрямо,
И лысина, точно луна).
Почтенный бухгалтер. – Бессильно
Шагнул и мгновенно остыл…
Поручик Казанцев?.. Василий?..
Но где же твой цейс и усы?
Какая–то шутка, насмешка,
С ума посходили вы все!..
Казанцев под пулями мешкал
Со мной на Ирбитском шоссе.
Нас дерзкие дни не скосили –
Забуду ли пули ожог! –
И вдруг шевиотовый, синий,
Наполненный скукой мешок.
Грознейшей из всех революций
Мы пулей ответили: нет!
И вдруг этот куцый, кургузый,
Уже располневший субъект.
Года революции, где вы?
Кому ваш грядущий сигнал? –
Вам в счётный, так это налево…
Он тоже меня не узнал!
Смешно! Постарели и вымрем
В безлюдьи осеннем, нагом,
Но всё же, конторская мымра, –
Сам Ленин был нашим врагом!


СТИХИ О РЕВОЛЬВЕРАХ

Ты – честный, простой револьвер,
Ты сжился с солдатским матом.
Тебя ли сравню, мой лев,
С капризником автоматом!
Ты – в вытертой кобуре,
Я – в старой солдатской шинели…
Нас подняли на заре,
Лишь просеки засинели.
Сближались ползком в лугах,
И вот пулемёт судачит.
Подпрыгивает кулак
Стремительною отдачей.
Поклевывало. Выковыривало.
Разбрызгивало мозги.
Как будто со всей Сибири
В овраг наползли враги.
Но выход из смерти узок:
Как овцы прижались к тыну.
– Музыки!
Без музыки не опрокинут!

Вздрогнули медные трубы.
– Фланг по соседу, четвертая!
Марш металлически грубо
Поднял, рванул и развёртывал.
Вынырнули.
За омётом
Скирдовые рога.
Над пулемётом
Группа врага.
Волей к удаче
Сжата скула.
Камнем отдачи
Прыгнул кулак.

В смолкнувшей музыке боя
(Как водолазы на дне!)
Мы – дуэлянты, нас двое:
Я и который ко мне.
Штык, набегая, с размаху –
Лопастностью весла.
Брызнула кровь на рубаху
Ту, что удар нанесла.
Поле. Без краю и следа.
Мята – ромашка – шалфей.
Трупы за нами – победа,
Фляга со спиртом – трофей.

Труп лежал с открытыми глазами,
И по утру, рано поутру,
Подошел солдат – лицо как камень –
И присел, обшаривая труп.
В сумерках рассвета мутно–серых
Лязгнет, думалось, и станет жрать.
Впрочем, мой рассказ о револьверах,
Так о них и надо продолжать.
«На, возьми его за папиросу!»
Сиплому солдатику не впрок
Хрупкий, ядовито–смертоносный
Чёрный бескурковый велодог.

Любил я ещё веблей
(С отскакивающей скобoю),
Нагана нежней и злей,
Он очень пригож для боя.
Полгода носил его,
Нам плохо пришлось обоим.
Порядочно из него
Расстреливалось обойм.
Он пламя стволом лакал,
Ему незнакома оробь…
Его я швырнул в Байкал,
В его голубую прорубь.
А маузер – это вздор!
Лишь в годы, когда тупеют,
Огромный его топор
Выпяливают портупеей….

Я кончил. Оружье где?
Тревогой, былое, взвейся!
В зелёной морской воде
Чужой притаился крейсер.
Подобно колоколам,
Поет об ушедшем память,
Но шашка – напополам,
Но в пыльный цейхгауз – знамя!


НОВАЯ РИФМА

Ты упорен, мастеру ты равен,
Но порой, удачной рифме рад,
Ты не веришь, что ещё Державин
Обронил её сто лет назад.
Не грусти, что не твоя находка,
Что другим открыт был новый звук, –
Это ты прими не только кротко,
Но благоговейно, милый друг!
В звуковые замкнуты повторы,
Мы в плену звучаний навсегда, –
Всё мы к небу обращаем взоры,
Но на нём – одна на нём звезда.
И нам, взоры на едином сплетшим,
Может быть, и радость только в том,
Чтобы вдруг узнать себя в ушедшем,
Канувшем навеки, но живом.
И поверить радостно и свято
(Так идут на пытку и на крест),
Что в тебе узнает кто–то брата
Далеко от этих лет и мест.
Что, когда пройдут десятилетья
(Верь, столетья, если ты силен!),
Правнуков неисчислимых дети
Скажут нежно: мы одно, что он!
Смертно всё, что расцветает тучно,
Миг живет, чтобы оставить мир,
Но бессмертна мудрая созвучность,
Скрытая в перекликаньи лир.
Всё иное лучше ненавидеть,
Пусть оно скорее гасит след...
Потому и близок нам Овидий
И Державин, бронзовый поэт.


* * *
Свет зажжён. Журнал разрезан…
Чтобы в радость проскакать,
На подлокотник лонгшеза
Помести большой стакан.
И в усладе легковейной,
Папиросу закуря,
Процеди глоток портвейна
Золотого, как заря.
Пусть судьба грохочет зычно
Ускользающему вслед…
Так Языков параличный
Промечтал двенадцать лет.
И, свободный, одинокий,
Дух ты лёгкости предашь,
И запишет эти строки
Осторожный карандаш.
И, довольный всем отменно,
Презирающий чуть–чуть, –
Ты о женщине надменной
Позабудешь как–нибудь.


* * *
Сегодня я выскажу вам
Самые сокровенные мысли,
Которые раньше прятал,
Как неприличную фотографию
Прячет гимназист.
Как он, замирая от сладострастия,
Отдается ей, запершись в клозете,
Так и я вытаскиваю эти слова
Из конуры моего одиночества.

Послушайте,
На чём основано
Ваше презрение ко всему,
Что не изъявляет желания
Гладить вас по шерстке?
Вы умны? – Нисколько.
Вы талантливы? – Ровно настолько,
Чтобы писать стихи,
За которые платят
По пяти центов за строчку.
Пожалуйста, не улыбайтесь!
Это не шутка
И даже
Не желание оскорбить,
Это много больнее
И называется – истиной.
Кроме того, вы блудник:
Вы не пропускаете мимо ни одной женщины
Без того, чтобы не сказать ей глазами,
Что всегда готовы к прелюбодеянию,
Как револьвер к выстрелу.
Малейшая неудача
Приводит вас в отчаяние,
Но подлинное несчастье
Не ощущается вами,
Как землетрясение не ощущается клопом.
И всё–таки,
Человек высоких вдохновений,
Я испытываю к вам
Родственную – наикрепчайшую! – любовь,
Которая мучит меня,
Как мучит порядочного человека
Связь с недостойной женщиной.
Да, вероятно,
Я когда–нибудь убью вас,
Как добродетельная жена
Убивает мужа,
Изменившего ей с проституткой.
И что же,
Ваше внимательное и любезное лицо,
Лицо сорокалетнего мужчины,
Продолжает улыбаться?
Вы слушаете меня,
Как слушают старую, надоевшую жену,
Как институтские глупости
Некрасивой женщины!
Я отклоняю дверцу зеркального шкафа.
Ибо, если невозможен развод,
Лучше уметь не замечать друг друга.
Отправляйтесь жить своею жизнью,
Как я живу своею.
До новой встречи в уличающей плоскости
Первого зеркала!


О НЕЖНОСТИ

Есть нежность женская, она всегда лукава,
Кошачья в ней и вкрадчивая лесть.
Она питательна – о, нежное какао
Для тех, кто слаб, не спит, не может есть.
Есть нежность к женщине. Она на сердце ляжет,
Когда в пути, руке твоей отдав
Свою всю слабость и свою всю тяжесть,
Обнимет сил лишающий удав.
Она кладёт героя и монаха
В постель услад, подрезав их полёт.
Но для кого цветет цветами плаха,
Но для кого строфа моя поёт.


* * *
Женщины живут, как прежде, телом,
Комнатным натопленным теплом,
Шумным шёлком или мехом белым,
Ловкой ложью и уютным злом.
Мы, поэты, думаем о Боге
И не знаем, где его дворцы.
И давно забытые дороги
Снова – вышарканные торцы.
Но, как прежде, радуются дети…
И давно мечтаю о себе –
О веселом маленьком кадете,
Ездившем в Лефортово на «Б».
Тёмная Немецкая. Унылый
Холм дворца и загудевший сад…
Полно, память, этот мальчик милый
Умер двадцать лет тому назад!


* * *
В эти годы Толстой зарекался курить
И ушёл от жены на диван в кабинете.
В эти годы нетрудно себя укротить,
Но заслуга ль они, укрощения эти!
Укротителем заперта рысь на замок,
Сорок стражей годов – часовыми у дверцы.
Ты двенадцати раз подтянуться не мог
На трапеции. Ты вспоминаешь о сердце.
И, впервые подумав о нём, никогда
Не забудешь уже осторожности некой.
Марш свой медленный вдруг ускоряют года:
Сорок два, сорок три, сорок пять и полвека.
Что же, бросим курить. Простокваша и йод.
Больше нечего ждать. Жизнь без радуг. Без премий.
И бессонницами свою лампу зажжёт
Отражённая жизнь, мемуарное время.


* * *
Неужели, не осилю смерти,
Потную от ужаса беду,
И она мне голову отвертит,
Словно негритёнок – какаду.
Из силка не рвётся, не летится,
Сердце пусто замерло в тоске…
Для чего ж ты выучила, птица,
Десять слов на глупом языке.
Ну, скажи движеньем омертвелым,
Что в жаркое вовсе не годна,
Что дано изведать крыльям белым
Небо до лазоревого дна.
Или, крикнув исступлённо–тонко,
Выплюни рубиновую кровь,
Чтобы изумленно негритёнка
Надломилась бронзовая бровь.
Чтобы сжались медленные пальцы,
Чтобы сам он яростью помог –
Да! – покинуть огненной скиталице
Белый окровавленный комок.


СОЗРЕВШАЯ ОСЕНЬ

Окно откроем, и не надо
Курить без передышки… Встань.
За ночь бессонную награда –
Вот эта розовая рань.
Вот эта резвая свобода
Порвать любой тревоги счёт.
Гудок какого–то завода
Уже на улицу зовёт,
И свежесть комнату ласкает…
Смотри–ка – девушка бежит,
Её торопит мастерская,
Улыбкой взор её дрожит.
И, как два яблока на блюде
(Горжусь сравнением моим!),
Она несёт две спелых груди
Под тонким джампером своим.
Но рано думать о десерте,
Плотским желанием горя…
Кто из поэтов запах смерти
Учуял в зовах сентября?
Он просто лжец! С какой отрадой
Я пью хрустальное вино,
И, право, всё, что сердцу надо,
В глотке смакующем дано.


* * *
На много лет, увы, я старше Вас,
Я тяжелей, а старость не ходатай
В делах любви… Пишу, а в этот час
Из–за плеча Судьба, как соглядатай,
Глядит в тетрадь: «Любовные стишки?
Опять? Кому? – Пора б угомониться!»
Мне тяжело выслушивать смешки,
Мне не под силу, слышите ли, биться
За час, за миг… Я знаю – счастья нет,
За тенью же его не угоняться…
Я, бедный исписавшийся поэт,
Глагольной рифмой рад в том расписаться.
За поцелуй, за потемневший взгляд,
За то, что ты лицом к груди прижалась,
Благодарю, – но страшен мне пожар,
Тобой зажжённый, может быть, как шалость.
Простимся же, простимся хорошо,
Не опустившись до уколов быта…
Я удаляюсь… В тёмный капюшон
Отчаянья – лицо мое укрыто…


* * *
Пустой начинаю строчкой,
Чтоб первую сбить строфу.
На карту Китая точкой
Упал городок Чифу.
Там небо очень зелёным
Становится от зари
И светят в глаза драконам
Зелёные фонари.
И рикша – ночная птица,
Храпя, как больной рысак
По улицам этим мчится
В ночной безысходный мрак.
Коль вещи не судишь строго,
Попробуй в коляску сесть:
Здесь девушек русских много
В китайских притонах есть.
У этой, что спиртом дышит,
На стенке прибит погон.
Ведь девушка знала Ижевск,
Ребёнком взойдя в вагон.
Но в Омске поручик русский,
Бродяга, бандит лихой
Все кнопки на чёрной блузке
Хмельной оборвал рукой.
Поручик ушёл с отрядом.
Конь рухнул под пулей в грязь.
На стенке с погоном рядом –
И друг, и Великий князь.
Японец ли гнилозубый
И хилый, как воробей;
Моряк ли ленивый, грубый,
И знающий только «Пей!»
Иль рыхлый, как хлеб, китаец,
Чьи губы, как тёрки, трут, –
Ведь каждый перелистает
Её, как книжку, к утру.
И вот, провожая гостя,
Который спешит удрать,
Бледнеющая от злости,
Откинется на кровать.
– Уйти бы в могилу, наземь!
О, этот рассвет в окне!
И встретилась взглядом с князем,
Пришпиленным на стене.
Высокий, худой, как мощи,
В военный одет сюртук,
Он в свете рассвета тощем
Шевелится, как паук.
И руку с эфеса шашки,
Уже становясь велик,
К измятой её рубашке
Протягивает старик.
И плюнет она, не глядя,
И крикнет, из рук клонясь:
«Прими же плевок от ****и,
Последний Великий князь!»
Он глазом глядит орлиным,
Глазища придвинув вплоть.
А женщина с кокаином
К ноздрям поднесла щепоть.
А небо очень зелёным
Становится от зари.
И светят в глаза драконам
Бумажные фонари.
И первые искры зноя –
Рассвета алая нить –
Ужасны, как всё земное,
Когда невозможно жить.


ЗА!

За вечера в подвижнической схиме,
За тишину, прильнувшую к крыльцу…
За чистоту. За ласковое имя,
За вытканное пальцами твоими
Прикосновенье к моему лицу.
За скупость слов. За клятвенную тяжесть
Их, поднимаемых с глубин души.
За щедрость глаз, которые как чаши,
Как нежность подносящие ковши.
За слабость рук. За мужество. За мнимость
Неотвратимостей отвергнутых. И за
Неповторяемую неповторимость
Игры без декламаторства и грима
С финалом вдохновенным, как гроза.


РАССТРЕЛЯННЫЕ СЕРДЦА

Выплывут из дальности муаровой
Волга и Урал.
Сядет генерал за мемуары,
Пишет генерал.
Выскребает из архивной пыли
Даты–светляки.
Вспоминает, как сраженья плыли,
Как бросал полки.
И, носясь над заревом побоищ,
В отзвуках «ура», –
Он опять любуется собою,
Этот генерал.
Нам же, парень, любоваться нечем:
Юность истребя,
Мы бросали гибели навстречу
Лишь самих себя.
Перестрелки, перебежки, водка,
Злоба или страх,
Хрипом перехваченная глотка,
Да ночлег в кустах.
Адом этим только на экране
Можно обмануть.
Любят разжиревшие мещане
Посмотреть войну.
Любят в мемуарах полководцев
Памяти уют,
Ибо в них сражение даётся,
Как спектакль дают.
Не такою вздрагивают дрожью,
Как дрожал солдат…
Есть и будут эти строки – ложью
С правдой цифр и дат!
Ложью, заметающею зверств и
Одичаний след.
А у нас – расстрелянное сердце
До скончанья лет.


ПОТОМКУ

Иногда я думаю о том,
На сто лет вперёд перелетая,
Как, раскрыв многоречивый том
«Наша эмиграция в Китае»,
О судьбе изгнанников печальной
Юноша задумается дальний.
На мгновенье встретятся глаза
Сущего и бывшего: котомок,
Страннических посохов стезя…
Скажет, соболезнуя, потомок:
«Горек путь, подслеповат маяк,
Душно вашу постигать истому.
Почему ж упорствовали так,
Не вернулись к очагу родному?»
Где–то упомянут – со страницы
Встану. Выжду. Подниму ресницы:
«Не суди. Из твоего окна
Не открыты канувшие дали:
Годы смыли их до волокна,
Их до сокровеннейшего дна
Трупами казнённых закидали!
Лишь дотла наш корень истребя,
Грозные отцы твои и деды
Сами отказались от себя,
И тогда поднялся ты, последыш!
Вырос ты без тюрем и без стен,
Чей кирпич свинцом исковыряли,
В наше ж время не сдавались в плен,
Потому что в плен тогда не брали!»
И не бывший в яростном бою,
Не ступавший той стезёй неверной,
Он усмешкой встретит речь мою
Недоверчиво–высокомерной.
Не поняв друг в друге ни аза,
Холодно разъединим глаза,
И опять – года, года, года,
До трубы Последнего суда!


* * *
Всё чаще и чаще встречаю умерших… О нет,
Они не враждебны, душа не признается разве,
Что взором и вздохом готова отыскивать след
Вот здесь зазвеневшей, вот здесь оборвавшейся связи…
Вот брат промелькнул, не заметив испуганных глаз:
Приподняты плечи, походка лентяя и дужка
Пенснэ золотого… А робкая тень от угла…
Ты тоже проходишь, ты тоже не взглянешь, старушка.
Ты так торопливо шажками заботы прошла,
И я задохнулся от вновь пережитой утраты.
А юноша этот, вот этот – над воротом шрам, –
Ужель не узнаешь меня, сотоварищ мой ратный?
Высокий старик, опираясь на звонкую трость,
Пронёсся, похожий на зимний взъерошенный ветер.
Отец, ваша смелость, беспутство и едкая злость
Еще беззаботно и дерзко гуляют по свету!
Окутанный прошлым, былое, как кошку, маня,
В весёлом подростке, но только в мундире кадета,
Узнаю себя, это память выводит меня
Из склепа расстрелянных десятилетий.
И вот – непрерывность. Связую звено со звеном,
Усилием воли сближаю отрезок с отрезком.
Под лампой зелёной, за этим зелёным столом
Рассказы о смерти мне кажутся вымыслом детским!
Умершего встретят друзья и меня. На коне
Их памяти робкой пропляшет последняя встреча…
«Несмелов, поэт!» Или девочка крикнет: «Отец!»
Лица не подняв, проплыву. Не взгляну. Не отвечу.

 


Рецензии
Благодарю за публикацию. Обожаю и уважаю поэзию Арсения Несмелова с 2012 года, когда с ней познакомился. Поводом послужило соучастие в Русско-польском проекте "Поэзия Первой мировой". Можно сказать благодаря ему и сам начал писать стихи о ПМВ. И поэту есть посвящение у меня:
АРСЕНИЮ НЕСМЕЛОВУ
Поэту, русскому офицеру
от русского офицера
Любовь к России – всё что есть,
Погоны, Доблесть – это Честь,
Не описать, не передать,
Что с молоком впитал, и мать
С отцом вложили в разум твой.
И ты идёшь в кровавый бой,
И сотоварищи твои –
Солдаты, Родины сыны,
Плечом к плечу, в атаку, в смерть,
Рядами стройными как есть,
Штыком упрямо путь кладут,
На неприятеля идут.
Сомкнувшей цепью ты идёшь,
Клинком направо – смертен бош,
Удар налево – нет уж двух,
Кровавых брызг алеет пух!
Окончен бой. И многих нет,
И переполнен лазарет…
А ты закончил новый стих
Строками мирными о них:
«*…А лес зашумел не глуше,
Был прежним осенний лес.
И заяц, наставив уши,
На кочку картинкой влез.»

*строки из стихотворения Арсения Несмелова
«Раненый».
с.Жигули, 08.10.2013 http://borisovdimitry.livejournal.com/40378.html

Дмитрий Борисов 59   16.05.2020 09:28     Заявить о нарушении
Спасибо! Рад, что Вам понравилась публикация!

Димитрий Кузнецов   16.05.2020 09:36   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.