Александр Ерёменко. Стихи

Юрий Горбачев: литературный дневник

http://www.jerusalem-korczak-home.com/bib/er/er.html


ЕРЕМЕНКО, АЛЕКСАНДР ВИКТОРОВИЧ (р. 1950), русский поэт. Родился 25 октября 1950 в д.Гоношиха Алтайского края в крестьянской семье. Окончил школу в алтайском городе Заринске. Работал литературным сотрудником в районной газете, каменщиком. В 1977 приехал в Москву и поступил в Литературный институт им. А.М.Горького (не окончил курса). Входил в московский клуб «Поэзия». В конце 1970-х – начале 1980-х годов часто выступал на формальных и неформальных встречах вместе с И.Ф.Ждановым и А.М.Парщиковым, и критики пытались объединить творчество этих поэтов разными терминами: «метареализм», «метафоризм», «метаметафоризм» и т.п.
В периодике Еременко начал печататься в 1986, первая книга вышла в 1990. В 1990-е годы почти не писал стихов, однако на протяжении всего десятилетия воспринимался как активный участник литературного процесса, что во многом объясняется появлением большого количества подражателей его «интертекстуальной» («цитатной», «центонной») поэтической техники, наибольшую известность из которых приобрел Т.Ю.Кибиров.


Источник
СОДЕРЖАНИЕ

О поэзии Александра Ерёменко:
Марина Кулакова. “Сгорая, речь напоминает спирт...”

В. Высоцкому
Туда, где роща корабельная ...
ПЕРЕДЕЛКИНО
Бессонница. Гомер ушел на задний план...
Идиотизм, доведенный до автоматизма.
Источник
Иерониму Босху, изобретателю прожектора (цикл):
1. Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил...
2. Я сидел на горе, нарисованной там, где гора...
3. В кустах раздвинут соловей...
САМИЗДАТ 80-го ГОДА (За окошком свету мало...)
«Печатными буквами пишут доносы»
Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема...
В густых металлургических лесах...
Источник
В. Высоцкому


Я заметил, что, сколько ни пью,
все равно выхожу из запоя,
Я заметил, что нас было двое.
Я еще постою на краю.


Можно выпрямить душу свою
в панихиде до волчьего воя.
По ошибке окликнул его я, -
а он уже, слава Богу, в раю.


Я заметил, что сколько ни пью -
В эпицентре гитарного боя
словно поле стоит силовое:
"Я еще постою на краю..."


Занавесить бы черным Байкал!
Придушить всю поэзию разом.
Человек, отравившийся газом,
над тобою стихов не читал.


Можно даже надставить струну,
но уже невозможно надставить
пустоту, если эту страну
на два дня невозможно оставить.


Можно бант завязать - на звезде.
И стихи напечатать любые.
Отражается небо в лесу, как в воде,
и деревья стоят голубые...


К СОДЕРЖАНИЮ


***
Туда, где роща корабельная
лежит и смотрит, как живая,
выходит девочка дебильная,
по желтой насыпи гуляет.


Ее, для глаза незаметная,
непреднамеренно хипповая,
свисает сумка с инструментами,
в которой дрель, уже не новая.


И вот, как будто полоумная
(хотя вообще она дебильная),
она по болтикам поломанным
проводит стершимся напильником.


Чего ты ищешь в окружающем
металлоломе, как приматая,
ключи вытаскиваешь ржавые,
лопатой бьешь по трансформатору?


Ей очень трудно нагибаться.
Она к болту на 28
подносит ключ на 18,
хотя ее никто не просит.


Ее такое время косит,
в нее вошли такие бесы...
Она обед с собой приносит,
а то и вовсе без обеда.


Вокруг нее свистит природа
и электрические приводы.
Она имеет два привода
за кражу дросселя и провода.


Ее один грызет вопрос,
она не хочет раздвоиться:
то в стрелку может превратиться,
то в маневровый паровоз.


Ее мы видим здесь и там.
И, никакая не лазутчица,
она шагает по путям,
она всю жизнь готова мучиться,


но не допустит, чтоб навек
в осадок выпали, как сода,
непросвещенная природа
и возмущенный человек!


К СОДЕРЖАНИЮ


ПЕРЕДЕЛКИНО


Гальванопластика лесов.
Размешан воздух на ионы.
И переделкинские склоны
смешны, как внутренность часов.


На даче спят. Гуляет горький
холодный ветер. Пять часов.
У переезда на пригорке
с усов слетела стая сов.


Поднялся вихорь, степь дрогнула.
Непринужденна и светла,
выходит осень из загула,
и сад встает из-за стола.


Она в полях и огородах
разруху чинит и разбой
и в облаках перед народом
идет-бредет сама собой.


Льет дождь... Цепных не слышно псов
на штаб-квартире патриарха,
где в центре англицкого парка
Стоит Венера. Без трусов.


Рыбачка Соня как-то в мае,
причалив к берегу баркас,
сказала Косте: "Все вас знают,
а я так вижу в первый раз..."


Льет дождь. На темный тес ворот,
на сад, раздерганный и нервный,
на потемневшую фанерку
и надпись "Все ушли на фронт".


На даче сырость и бардак.
И сладкий запах керосина.
Льет дождь... На даче спят два сына,
допили водку и коньяк.


С крестов слетают кое-как
криволинейные вороны.
И днем и ночью, как ученый,
по кругу ходит Пастернак.


Направо - белый лес, как бредень.
Налево - блок могильных плит.
И воет пес соседский, Федин,
и, бедный, на ветвях сидит -


И я там был, мед-пиво пил,
изображая смерть, не муку,
но кто-то камень положил
в мою протянутую руку.


Играет ветер, бьется ставень.
А мачта гнется и скрыпит.
А по ночам гуляет Сталин.
Но вреден север для меня!


К СОДЕРЖАНИЮ


***
Бессонница. Гомер ушел на задний план.
Я Станцами Дзиан набит до середины.
Система всех миров похожа на наган,
работающий здесь с надежностью машины.


Блаженный барабан разбит на семь кругов,
и каждому семь раз положено развиться,
и каждую из рас, подталкивая в ров,
до света довести, как до самоубийства.


Как говорил поэт, "сквозь револьверный лай"
(заметим на полях: и сам себе пролаял)
мы входим в город-сад или в загробный рай,
ну а по-нашему - так в Малую Пралайю.


На 49 Станц всего один ответ,
и занимает он двухтомный комментарий.
Я понял, человек спускается как свет,
и каждый из миров, как выстрел, моментален.


На 49 Станц всего один прокол:
Куда плывете вы, когда бы не Елена?
Куда ни загляни - везде ее подол,
Во прахе и крови скользят ее колена.


Все стянуто ее свирепою уздою
куда ни загляни - везде ее подол.
И каждый разговор кончается - Еленой,
как говорил поэт, переменивший пол.


Но Будда нас учил: у каждого есть шанс,
никто не избежит блаженной продразверстки.
Я помню наизусть все 49 Станц,
чтобы не путать их с портвейном "777".


Когда бы не стихи, у каждого есть шанс.
Но в прорву эту все уносится со свистом:
и 220 вольт, и 49 Станц,
и даже 27 бакинских коммунистов...


К СОДЕРЖАНИЮ


***
Идиотизм, доведенный до автоматизма.
Или последняя туча рассеянной бури.
Автоматизм, доведенный до идиотизма,
мальчик-зима, поутру накурившийся дури.


Сколько еще в подсознанье активных завалов,
тайной торпедой до первой бутылки подшитых.
Как тебя тащит: от дзэна, битлов - до металла
и от трегубовских дел и до правозащитных.


Я-то надеялся все это вытравить разом
в годы застоя, как грязный стакан протирают.
Я-то боялся, что с третьим искусственным глазом
подзалетел, перебрал, прокололся, как фраер.


Все примитивно вокруг под сиянием лунным.
Всюду родимую Русь узнаю, и противно,
думая думу, лететь мне по рельсам чугунным.
Все примитивно. А надо еще примитивней.


Просто вбивается гвоздь в озверевшую плаху.
В пьяном пространстве прямая всего конструктивней.
Чистит солдат асидолом законную бляху
долго и нудно. А надо - еще примитивней.


Русобородый товарищ, насквозь доминантный,
бьет кучерявого в пах - ты зачем рецессивный?
Все гениальное просто. Но вот до меня-то
не дотянулся. Подумай, ударь примитивней.


И в "Восьмистишия" гения, в мертвую зону,
можно проход прорубить при прочтенье активном.
Каждый коан, предназначенный для вырубона,
прост до предела. Но ленточный глист - примитивней.


Дробь отделения - вечнозеленый остаток,
мозг продувает навылет, как сверхпроводимость.
Крен не заметен на палубах авиаматок,
только куда откровенней простая судимость.


Разница между "московским" очком и обычным
в том, что московское, как это мне ни противно,
чем-то отмечено точным, сугубым и личным.
И примитивным, вот именно, да, примитивным.


Как Пуришкевич сказал, это видно по роже
целой вселенной, в станине токарной зажатой.
Я это знал до потопа и знать буду позже
третьей войны мировой, и четвертой, и пятой.


Ищешь глубокого смысла в глубокой дилемме.
Жаждешь банальных решений, а не позитивных
С крыши кирпич по-другому решает проблемы -
чисто, открыто, бессмысленно и примитивно.


Кто-то хотел бы, как дерево, встать у дороги.
Мне бы хотелось, как свиньи стоят у корыта,
к числам простым прижиматься, простым и убогим,
и примитивным, как кость в переломе открытом.


К СОДЕРЖАНИЮ


Иерониму Босху, изобретателю прожектора


1
Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил,
что мой взгляд, прежде чем до тебя добежать, раздвоится.
Мы сейчас, как всегда, разыграем комедию в лицах.
Тебя не было вовсе, и, значит, я тоже не был.
Мы не существовали в неслышной возне хромосом,
в этом солнце большом или в белой большой протоплазме.
Нас еще до сих пор обвиняют в подобном маразме,
в первобытном бульоне карауля с поднятым веслом.
Мы сейчас, как всегда, попытаемся снова свести
траектории тел. Вот условие первого хода:
если высветишь ты близлежащий участок пути,
я тебя назову существительным женского рода.
Я, конечно, найду в этом хламе, летящем в глаза,
надлежащий конфликт, отвечающий заданной схеме.
Так, всплывая со дна, треугольник к своей теореме
прилипает навечно. Тебя надо еще доказать.
Тебя надо увешать каким-то набором морфем
(в ослепительной форме осы заблудившийся морфий),
чтоб узнали тебя, каждый раз в соответственной форме,
обладатели тел. Взгляд вернулся к начальной строфе...
Я смотрю на тебя из настолько далеких... Игра
продолжается. Ход из меня прорастет, как бойница.
Уберите конвой. Мы играем комедию в лицах.
Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.


К СОДЕРЖАНИЮ


2
Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.
У меня под ногой (когда плюну — на них попаду)
шли толпой бегуны в непролазном и синем аду,
и, как тонкие вши, шевелились на них номера.
У меня за спиной шелестел нарисованный рай,
и по краю его, то трубя, то звеня за версту,
это ангел проплыл или новенький, чистый трамвай,
словно мальчик косой с металлической трубкой во рту.
И пустая рука повернет, как антенну, алтарь,
и внутри побредет сам с собой совместившийся сын,
заблудившийся в мокром и дряблом строенье осин,
как развернутый ветром бумажный хоккейный вратарь.
Кто сейчас расчленит этот сложный язык и простой,
этот сложенный вдвое и втрое, на винт теоремы
намотавшийся смысл. Всей длиной, шириной, высотой
этот встроенный в ум и устроенный ужас системы.
вот болезненный знак: прогрессирует ад.
Концентрический холод к тебе подступает кругами.
Я смотрю на тебя — загибается взгляд,
и кусает свой собственный хвост. И в затылок стучит сапогами.
И в орущем табло застревают последние дни.
И бегущий олень зафиксирован в мерзлом полене.
Выплывая со дна, подо льдом годовое кольцо растолкни —
он сойдется опять. И поставит тебя на колени,
где трехмерный колодец не стоит плевка,
Пифагор по колени в грязи, и секущая плоскость татар.
В этом мире косом существует прямой пистолетный удар,
но однако и он не прямей, чем прямая кишка.
И в пустых небесах небоскреб только небо скребет,
так же как волкодав никогда не задавит пустынного волка,
и когда в это мясо и рубку (я слово забыл)
попадет твой хребет —
пропоет твоя глотка.


К СОДЕРЖАНИЮ


3
В кустах раздвинут соловей.
Над ними вертится звезда.
В болоте стиснута вода,
как трансформатор силовой.
Летит луна над головой,
на пустыре горит прожектор
и ограничивает сектор,
откуда подан угловой.


К СОДЕРЖАНИЮ



САМИЗДАТ 80 ГОДА


За окошком свету мало,
белый снег валит-валит.
Возле Курского вокзала
домик маленький стоит.
За окошком свету нету.
Из-за шторок не идет.
Там печатают поэта —
шесть копеек разворот.
Сторож спит, культурно пьяный,
бригадир не настучит;
на машине иностранной
аккуратно счетчик сбит.
Без напряга, без подлянки
дело верное идет
на Ордынке, на Полянке,
возле Яузских ворот...
Эту книжку в ползарплаты
и нестрашную на вид
в коридорах Госиздата
вам никто не подарит.
Эта книжка ночью поздней,
как сказал один пиит,
под подушкой дышит грозно,
как крамольный динамит.
И за то, что много света
в этой книжке между строк,
два молоденьких поэта
получают первый срок.
Первый срок всегда короткий,
а добавочный — длинней,
там, где рыбой кормят четко,
но без вилок и ножей.
И пока их, как на мине,
далеко заволокло,
пританцовывать вело,
что-то сдвинулось над ними,
в небесах произошло.
За окошком света нету.
Прорубив его в стене,
запрещенного поэта
напечатали в стране.
Против лома нет приема,
и крамольный динамит
без особенного грома
прямо в камере стоит.
Два подельника ужасных,
два бандита — Бог ты мой! —
недолеченных, мосластых
по Шоссе Энтузиастов
возвращаются домой.
И кому все это надо,
и зачем весь этот бред,
не ответит ни Лубянка,
ни Ордынка, ни Полянка,
ни подземный Ленсовет,
как сказал
другой поэт.


К СОДЕРЖАНИЮ


* * *


«Печатными буквами пишут доносы»...
Закрою глаза и к утру успокоюсь,
что все-таки смог этот мальчик курносый
назад отразить громыхающий конус.
Сгоревшие в танках вдыхают цветы.
Владелец тарана глядит с этикеток.
По паркам культуры стада статуэток
куда-то бредут, раздвигая кусты.
О как я люблю этот гипсовый шок
и запрограммированное уродство,
где гладкого взгляда пустой лепесток
гвоздем проковырен для пущего сходства.
Люблю этих мыслей железобетон
и эту глобальную архитектуру,
которую можно лишь спьяну иль сдуру
принять за ракету или за трон.
В ней только животный болезненный страх
гнездится в гранитной химере размаха,
где словно титана распахнутый пах
дымится ущелье отвесного мрака.
...Наверное смог, если там, где делить
положено на два больничное слово,
я смог, отделяя одно от другого,
одно от другого совсем отделить.
Дай Бог нам здоровья до смерти дожить,
до старости длинной, до длинного слова,
легко ковыляя от слова до слова,
дай Бог нам здоровья до смерти дожить.


К СОДЕРЖАНИЮ


* * *


Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема,
шелестит по краям и приходит в негодность листва.
Вдоль дороги пустой провисает неслышная лемма
телеграфных прямых, от которых болит голова.
Разрушается воздух, нарушаются длинные связи
между контуром и неудавшимся смыслом цветка,
и сама под себя наугад заползает река,
а потом шелестит, и они совпадают по фазе.
Электрический ветер завязан пустыми узлами,
и на красной земле, если срезать поверхностный слой,
корабельные сосны привинчены снизу болтами
с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой.
И как только в окне два ряда отштампованных елок
пролетят, я увижу: у речки на правом боку
в непролазной грязи шевелится рабочий поселок
и кирпичный заводик с малюсенькой дыркой в боку...
Что с того, что я не был здесь целых одиннадцать лет?
За дорогой осенний лесок так же чист и подробен.
В нем осталась дыра на том месте, где Колька Жадобин
у ночного костра мне отлил из свинца пистолет.
Там жена моя вяжет на длинном и скучном диване,
там невеста моя на пустом табурете сидит.
Там бредет моя мать то по грудь, то по пояс в тумане,
и в окошко мой внук сквозь разрушенный воздух глядит.
Я там умер вчера, и до ужаса слышно мне было,
как по твердой дороге рабочая лошадь прошла,
и я слышал, как в ней, когда в гору она заходила,
лошадиная сила вращалась, как бензопила.


К СОДЕРЖАНИЮ


* * *


В густых металлургических лесах,
где шел процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах.
Там до весны завязли в небесах
и бензовоз и мушка дрозофила.
Их жмет по равнодействующей сила,
они застряли в сплющенных часах.
Последний филин сломан и распилен
и, кнопкой канцелярскою пришпилен
к осенней ветке книзу головой,
висит и размышляет головой,
зачем в него с такой ужасной силой
вмонтирован бинокль полевой?


К СОДЕРЖАНИЮ


Марина КУЛАКОВА


“Сгорая, речь напоминает спирт...”


Несколько шагов, слов и штрихов к силуэту Александра Еременко


Александр Еременко человек особый. Проходя по ведомству литературы, он совершенно не похож на человека “от литературы”. Это бросается в глаза: поэтический гений вселился в мореплавателя, воина, математика и, обнаружив себя в конце двадцатого века, приложил к окружающему миру “хищный глазомер простого столяра”. Мощная, яростная интуиция обрушилась на мир и заставила усомниться в реальности, в реальности абсурдного мира с его нелепым устройством – это были 80-е годы. Человек с открытым доступом в подсознание – в свое личное и коллективное. Именно в этом и состоит опасная привилегия поэта. Грозное, грозовое знание о мире. Оно сгущается в парадоксы, сверкает юмором и нарушает всяческие ожидания.


Прежде чем появились книги “Добавление к сопромату”, “На небеса взобравшийся старатель”, “Инварианты” и другие, прежде чем Александр Еременко был избран в Москве “королем поэтов”, прежде чем его стали приглашать с выступлениями в разные города России и он дважды побывал в Америке, был Алтай. Служба на флоте, учеба в Литинституте и просто жизнь – она была и остается полной парадоксов.


Еременко вообще не поэт. Во-первых, он стихов не пишет. Уже десять лет. Да и вообще никогда их не писал. Пишут их совсем другие люди. И много пишут. Много ли, мало ли – все едино, впрочем, что ж, занятие полезное, психотерапевтическое. Ерема, например, говорит:


– Чем хорошие стихи отличаются от плохих?.. Не надо определять, что такое хорошие, что такое плохие. Чем отличаются?..


– ...Результатом.


– О!.. Уже ближе. То есть ничем. Именно так. Реакцией слушателя. Всё. Тебе запоминаются одни стихи, а бабушке, которая стоит и побирается, – другие. Асадов, например. Хотя тебе, может быть, кажется, что это пошлость. А ей эти стихи помогают не воровать. Не бывает хороших и плохих... Я двадцать пять лет занимался стихотворчеством. Но то, что я писал когда-то, меня больше не интересует. И этот отрезок жизни – двадцать пять лет, он пронесся, как будтобы его и не было... Меня сейчас ничего не интересует. Только дети. И я об этом все время думаю, для меня это загадка. Но я додумаюсь. Надеюсь, не до дряни какой-нибудь додумаюсь...


...Я смотрю на него и понимаю, конечно, конечно, что это человек, простой человек, но чувствую, что передо мной грандиозное многоканальное устройство, что-то вроде соединения мощного компьютерного процессора с ядерным реактором, все это заглушено на всякий случай, но неплотно. Но мне не страшно. Весело. Я смотрю на него из настолько глубоких... Вот-вот, я не могу даже рассказать ему ничего, ничего о том, как слушают его стихи дети – везде, везде, где я читала их, эти стихи – в сельской школе, за триста километров от всяких признаков цивилизации, и на окраине провинциального города, в Автозаводском, сугубо пролетарском районе, и в частной школе, где учатся дети очень богатых людей, – как, застывая и обалдевая, требуя еще, слушают дети эти стихи. Совсем, между прочим, для детей не предназначенные...


“К сожалению, – говорит он, – мы не можем воспитать никого. Никого. Только если сам в себе достигнешь чего-нибудь, тогда ты будешь учить других. Как сказал Гумилев Анне Ахматовой: “Аня, останови меня, когда я начну пасти народы...”


Я замолкаю, еще не начав говорить. Семнадцать тщательно приготовленных вопросов начисто вылетают у меня из головы. Его феноменальная память вдруг извлекает откуда-то очередную гирлянду рифмованных и нерифмованных смыслов, и меня чуть не сбивает с ног, с “интеллектуальных ног”, конечно, с тонких “интеллектуальных ног” поток его сознания.


На самом деле Еременко – артист. Причем актерство его – в традиции комедий дель арте, но в режиме мультипликации: он непрерывно меняет маски, и с такой скоростью, что большинство из окружающих просто не успевает их разглядеть, а иногда даже и заметить. Все думают, что мультипликационная череда его масок – это его лицо.


Сам себе и Арлекин, и Пьеро, и Коломбина, и все герои любимых фильмов, и солдат, и моряк, и король, и Буратино, и папа Карло, и Иванушка-дурачок, и Соловей-разбойник...


И это все при том, что его сценаристы, его постоянные собеседники, постоянные драматурги его личного приватного театра – Платонов, Мандельштам, Хемингуэй, Высоцкий, Шукшин, Лермонтов...


У него удивительный голос. С бесконечным множеством регистров и великолепной тембровой палитрой.


Интервью в привычном понимании у него взять сложно. Вопросы хочешь не хочешь обращены к интеллекту, а от интеллекта, точнее, от “интеллектуальности” он, я бы так сказала, отвращается. Во внутреннем мире он явно предпочитает падать и погружаться, чем взбираться и восходить, хотя погружение это, и любое измененное состояние сознания с переключением внутренних каналов и регистров для него не более чем привычная проверка степеней свободы. У него абсолютный языковой слух – столь же редкое явление человеческой природы, как и абсолютный слух музыкальный. Но, как говорил Бахтин, “поэт творит не в мире языка, языком он лишь пользуется”.


У Еременко свой путь, и по поводу многого он может сказать, а точнее, промолчать только одно: “Эта тема преступна, как трость, если где-то стучат костылями...” У него свой путь – сквозь кодировки дзен-буддизма, сквозь переулки, дворы и коммунальные коридоры русской действительности,


Мимо всех декабристов,
их не сосчитать,
Мимо народовольцев – и вовсе
не счесть.
Часто пишется “мост”, а читается
“месть”,
И летит филология к черту с моста.
Мимо Пушкина, мимо... куда нас несет?
Мимо “Тайных доктрин”,
мимо крымских татар,
Белорусский, Казанский, “Славянский
базар”...


У него свой путь. И он ищет опоры там, где литераторам их искать просто не приходит в голову.


Все примитивно вокруг под сиянием
лунным.
Всюду родимую Русь узнаю, и противно,
думая думу, лететь мне по рельсам
чугунным.
Все примитивно. А надо еще
примитивней.
...Кто-то хотел бы, как дерево,
встать у дороги.
Мне бы хотелось, как свиньи стоят
у корыта,
к числам простым прижиматься,
<простым и убогим,
и примитивным, как кость в переломе
открытом.


Его всегда интересовало время и пространство, алгебра и геометрия сознания. И всегда его способ говорения об этом вызывал изумление и улыбку у всех, кто способен слышать. “С вами серьезно разговаривать нельзя, – говорит Ерема. – С властями, с милицией, с президентом – серьезно говорить нельзя. Вы все – язычники... Марина, теперь я у тебя беру интервью. Поднеси диктофон к себе поближе, чтобы было слышно. Бог есть?


– Конечно.


– Еще раз.


– Вне всяких сомнений.


– Зачем живем?


– Так задумано.


– Понятно... Ты конкретно зачем живешь?


– ...Я – посредник.


– Спасибо.


Измененным состояниям сознания у Еременко посвящены многие, как говорится, пронзительные строки. “В начале восьмого с похмелья болит голова не так, как в начале седьмого; хоть в этом спасенье...”


Стихи – сами по себе измененное состояние сознанья, а тут уж совсем гремучая смесь.


“О Господи, я твой случайный зритель. Зачем же мне такое наказанье? Ты взял меня из схемы мирозданья и снова вставил, как предохранитель... Убей меня. Я твой фотолюбитель. На небеса взобравшийся старатель по уходящей жилке золотой. Убей меня. Сними с меня запой или верни назад меня рукой членистоногой, как стогокопнитель”.


“За ним идет целое поколение”, – сказали мне на днях в отделе поэзии солидного журнала. Уважительно сказали: “За ним идет целое поэтическое поколение...”


“Интересно, куда же это оно идет?.. – подумала я. – Куда же, куда же оно идет, целое-то, страшно сказать, поколение?..”


Мне вручили в качестве примера, иллюстрирующего идущее за Еремой поколение, стихи. Принадлежат они перу Бориса Рыжего и звучат так (цитирую не полностью):


Окраина стройки
советской,
Фабричные красные
трубы.
Играли в душе моей
детской
Еременко медные
трубы.
Еременко медные
трубы
В душе моей детской
звучали.
Навеки влюбленные
в клубе
Мы с Ирою К.
танцевали.
Мы с Ирою К.
танцевали,
Целуясь то в щеки,
то в губы,
А душу мою разрывали
Еременко медные
трубы...


Хоть плачь, хоть смейся, и вот так всегда, всегда во всем, что касается Еремы. Смех и слезы, кипящие в одном котле. В одном тигле. Валерий Лобанов собирает антологию стихов, посвященных Еременко. Вполне можно защитить диссертацию “Образ Еремы в русской литературе рубежа третьего тысячелетия”. Вот еще одна цитата, из Михаила Поздняева:


Он залег на дно и, красиво,
по-королевски,
Руки-ноги раскинув, зрит через толщу
вод,
как плывет высоко над ним ледокол
“Гандлевский”
и навстречу крейсер “Кибиров”
с ревом плывет...
...Соберемся, мои товарищи,
не для пьянки,
но затем, чтобы каждый довел
до финала роль,
и поставим Ереме памятник
на Лубянке –
пусть потомки увидят, кто у нас был
король.


Еременко сейчас стихов не пишет. Он их читает. Вслух. А еще рассказывает истории. Он хороший рассказчик. Только есть одна проблема: там, где для других рассказ только начинается, для него он уже кончился. Потому что рассказ для него – это стремительный интонационный жест. Непонятно объясняю? Нутак я и не объясняю, чего тут объяснять.


Он живет на Патриарших прудах в комнатушке, на двери которой хочется написать “Чулан Вечности”. Живет на семи квадратных метрах, с телефоном, у которого все время отваливается провод – от дряхлости, потому что телефоны столько не живут. На еще более ветхом радиоприемнике он иногда слушает новости по радио “Свобода”. У него нет ни телевизора, ни компьютера. Нигде не работает, как сейчас говорят, “не служит”, и у него нет денег. Его постоянно цитируют – где угодно, вплоть до “МК”, по его творчеству защищают диссертации, а у него нет ни званий, ни стипендий, ни грантов, ни премий.


Зато в его комнате удивительное окно – оно выходит на Патриарший пруд. Странноватая архитектура окружающих зданий абсолютно лишена признаков какого-либо конкретного времени и стиля. Эти очертания на фоне неба отбрасывают смотрящего – в зависимости от состояния неба – то в прошлый век, то в средневековую Европу, то куда-нибудь совсем далеко-далеко назад, в гулкую тишину Древнего Востока. А небо у нас в России совершенно бесплатное. В России сколько хочешь абсолютно бесплатного неба.


Минувшей осенью у него был юбилейный день рождения. Ему исполнилось как минимум несколько тысяч пятьдесят лет.


© "Литературная газета", 2000



Другие статьи в литературном дневнике: