юрий большаков

Флоренс Александра: литературный дневник

Спи, моя радость, усни...
Юрий Большаков
"Сон в оболочке сна, внутри которой снится
На полшага продвинуться вперед".
О. Мандельштам. 10 января 1934.


Мне снится сон – я сплю четыре года,
потом ещё четыре, все года;
а над землёй струится свет исхода,
хлопочут об источниках дохода
(доход упал – обычная беда);
мой замкнут сон – ни выхода, ни входа,
сонливости недвижная природа
меня хранит отныне навсегда.


Текут века, плющом ощупав замки,
мелеют реки, тонут острова;
покоюсь я в сиреневой панамке,
ладонями наполнив рукава.


Ведёт звезда каких-то неофитов,
не знающих ни отдыха, ни сна,
но сон мой туг – как чрево у рахитов
и приложим – как плоская плюсна.


Снаружи кашель при любой погоде,
храпит онагр, порыкивает зверь;
в преддверье сна лишь отзвуки доходят
и угасают, раздробясь о дверь.


Оставьте спящих как не конкурентов
грызне за самок, бублики и квас;
сонливость их – естественная рента,
доступная не каждому из вас.


Мне снится сон, во сне я сном окутан
и в этом сне не раз ещё усну.
Не лезь ко мне, примкни к тонтон-макутам,
не то проснусь – пребольненько кусну.


...ну...



Soundtrack: Kurt Elling, Nightmoves.
Но любовь, какое слово...
Юрий Большаков
Пока Вы отдыхали, я пил нектар как пчёлка,
как пчёлка, как пчёлка –
все дни и вечера
Пускай мешала чёлка, стихи нежнее шелка,
куда нежнее шелка
текли из-под пера.
Вы водоросль пинали, морской вдыхая воздух,
припудривались солью
и щекотал Вас бриз.
Я путался в пенале, ища перо не в гнёздах
и, пользуясь буссолью,
преодолел свой криз.
Теперь мой курс известен – как адресат известен
и, как упрёк, уместен
надменный блеск в глазах.
О, я в оценках честен, но стих мой так прелестен,
как fleur-d-orange невестин,
и звонче “з” в “азах”.
Июль янтарным блеском наполнит перелескам,
полям и перелескам
медовым ядом сны.
Прильнула к ульям осень, небес льняная просинь
сулит курортным пьескам
в чуланах ждать весны.
Сезон уснёт – в омшаник укроемся из ульев,
оставив в сотах стульев
шпаргалок веера.
Ах, память, подскажи-ка, земная земляника –
не ягода ль косулья,
не Флоры ли игра?


*


В когтях у кошки с разноцветными глазами.


Оттого, что я глупый старик;
потому, что ты умная кошка –
мы с тобою поплачем немножко
и с кошачьего все словари –
до зари, хоть она догори,
медью пламени плавив окошко –
пролистаем – как будет: “окрошка”,
“фрикассе”, “консоме” – “Не кури”,–
промяукаешь – ушки сторожко,
нервно к щёчкам направив,– “Анри,
посмотри – ведь зажглись фонари,
и луна, опрокинув лукошко,
звёзды яркие – чёрт их дери –
просыпает – одна на ладошку
соскользнула – скорее твори
заклинанье желанья – умри,
но достань мне: зелёных горошков,
скользких устриц и нежного “бри” –
не головку, но ломтик – подножку
опусти и, склонясь, отвори
у портшеза – как книжке обложку –
дверцу с лилией – слёзы утри –
я вернусь – быть мне мышкой – и ложку
мы оближем как дети; не ври –


я держу своё кошкино слово –
в полуночной и гулкой столовой –
две свечи, два куверта – и снова
будет петь твоя кошка Мари;
ты от счастья, смотри, не умри.


Но – томясь в ожиданьи улова –
дверь захлопни и душу запри”.


*


Инспирировано Tu_sik.


Как этот дождь уводит к небесам.
Как всё, что будет с нами, неизбежно.
Я прикасаюсь сдержанно, но нежно
к губам и к ним прильнувшим волосам.


Тянусь к тебе из сырости нутра,
из сердца, истекающего слизью;
весь блеск зубов и всю повадку лисью
клубком свернув от горла до утра.


О, эта кожа горла и ключиц
течёт к соскам из мха и спелых ягод;
края изогнуты ресниц и хрупких пагод,
танцует мех на лапах у волчиц.


Что эта ночь воркует и храпит,
приподнимая груди и колени;
трещат бинты у нежности и лени,
визжит наждак и искры льёт рапид.


Отдай себя до дна и до зари;
рассвирепев, рассвет кровавит купол,
но ливень хлынул , впадины нащупал,
уже вскипают в лужах пузыри.


Как этот дождь некстати и к лицу
упрямо обратившим к небу жало;
твоих подошв лекало пробежало,
ушла гроза, и ты ушла к крыльцу…


Беглянки - обе, оттого милей
оседлых и прикованных к порогу,
что мне нога, ноге, ногою, в ногу
оврагу, брегу, Золотому Рогу
занятней лопотанья тополей.



Soundtrack: Gene Harris, George Gershwin, Summertime.
Времена года...
Юрий Большаков
В гортани йод. Все неохотней чертит
рассветный луч свой растр. Уже на четверть
день сокращён. Полунощные черти
надземней и безжалостней визжат.
Скамейки стариков чудаковатых
уж не манят. В синеющих заплатах
костлявый лес и ветров бесноватых
язык припадочный тесней к земле прижат.


В морских окрестностях немилосердна осень,
но мы её, как муку, переносим,
календари умильным взглядом просим –
скорей, апрель – сквозящая свирель
продышится, посвистывая нежно,
прошепелявит, что весна небрежна,
сварлива осень, а зима кромешна.
Прострельна трель, прислушайся: ап – ре – ль.



Soundtrack: Itzhak Perlman, Antonio Vivaldi, The Four Seasons.
Ирине
Юрий Большаков
Cлучилось это некоторым утром.
Тянулся Невский в дымке за окном,
твои подглазья чуть синели льдом,
облиты сном. Я горбился как Мом
и сам себе едва ль казался мудрым.


Какой-то тенью комната была
огорчена. Так странно и тревожно
запнулось сердце, шторы осторожно
сомкнул краями, бормоча: “Не можно
позволить утру тронуть зеркала”.


А ты спала, ресницы трепетали,
вздохнула глубже, чуть пошевелясь,
меня коснувшись локтем, кистью, связь
восстановила, я очнулся, злясь,
как скудно мы друг друга напитали.


Как горестно всё знать наверняка
и счёт часам вести едва ль на сотню,
всё – навсегда, но кончится сегодня
над Невским, словно в арку подворотни,
в зев рукава скользнёт твоя рука.


Экспресс на Пулково – палач, впитавший хну,
нас рассечёт, мы, раздвоившись, вздрогнем,
всё cogito сметёт холодным огнем,
ты, уменьшаясь, растворишься в стогнах,
я выдохну. И больше не вдохну,


и проживу, как будто не дыша,
вне воздуха, вблизи твоих подглазий,
сомнамбуличность вымышленных Азий
впитает не дышавшая душа.



Soundtrack: Haydn, Orfeo ed Euridice, Ouverture, The Academy of Ancient Music Orchestra and Chorus.
Die Welt ist alles, was der Fall ist
Юрий Большаков
Как мир хорош, когда он чисто вымыт;
как лесть отполирован ливнем Plymouth –
о, нет, не Rock – соседский экипаж.
Попробуем стопою твердь земную,
в культурный слой, как-будто бы в пивную
войдём. Что скажешь? Нравится пейзаж?


Лучатся листья зрелым хлорофиллом,
струится свет под выспренным, но милым,
банальным небом южного угла.
Теперь к реке, где медленно теченье,
кроша в руке миндальное печенье,
чтоб птица расклевать его смогла.


Здесь всё как прежде каждый день иное,
примат следы оставил под стеною –
газета, лоб какого-то вождя.
Комки печенья исклевала птица,
на влажный дёрн неслышно пыль садится.
Пора домой. До нового дождя.


*


Вот тротуар. Следы на тротуаре.
На самом деле – никаких следов.
До наступленья новых холодов
шесть месяцев. Следов воды и льдов
не наблюдаем. Ни в траве, ни в таре.


Над головою струны проводов
гудят сплошное “до” – до януарий,
до “хруста наста”, как сказал викарий,
оплот последний девственниц и вдов;


до паутинок, хладных вечеров,
до сырости, щекочущей запястья –
протяжность ослепительного счастья:
акаций, зноя, солнца, комаров.


Что ж, тротуары рушатся давно,
будь эта власть иль та – да хоть безвластье;
но счастье есть, пульсирует запястье,
пьянит вино и светится окно.


Но и несчастье есть, сюжетец старый –
один и тот же плод питает всех.
Ты слёзы льёшь, я рассыпаю смех.
Так плюнь на всё. Но не на тротуары.


*


"...как сибаритство - шёлк и сладострастье - мех".
Шарль Бодлер. Плаванье.


"И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие;"
Евангелие от Луки (Лк 5:37-39).


Мир не хорош, не плох, но живописен,
упрям как строгий слог в страницах писем,
ещё и не написанных уже;
как пряным тянут травы из-под стали,
секущей их, как остро стебли встали
на режущем газоны рубеже.


Что не скажи – уже как-будто было
и чаще просто не хватает пыла,
чтоб, обмирая, этот мир к лицу
приблизить, взгляд попристальней вперяя
в дагерротип не ада и не рая,
цветочной клумбы, длящейся к концу.


Как странно это вздорное занятье
тянуть строку, примеривая платье,
не сшитое, возможно, никогда;
но, стоит свист услышать за кустами,
теплеет мысль, опять уста с устами
сливаются, удваивая “да”.


Что хорошо – наверняка не плохо,
как долгий вдох за стёклами эпоха,
а у стекла под выдохом печаль;
но слышен смех у клумбы и фонтана,
там полный мех устами неустанно
стройнят при попустительстве плеча.



Die Welt ist alles, was der Fall ist.


Сяду я под образами,
затоплю весь мир слезами,
напевая о Сезаме
и Сезанне заодно.
Дверь подвержена щеколде,
не Прованс содержит фолдер,
отключите же gas-holder,
к потолку подклеив дно.


Не в новинку мне одышка,
в сердце скользкая ледышка,
камнем сжатая подушка
и рассвета тусклый блеск.
Не нуди, моя лодыжка,
над манишкой жизнь как книжка,
только книжка-раскладушка:
сопли, вопли, блики, плеск.


Рябь моих интерференций
(как не мог сказать Теренций,
соискатель преференций)
не отбрасывает блик.
Кончен век. В венце – Освенцим,
весь свинец не смять коленцем,
не удрать медитерренцам,
ведь сгорели корабли.


Ах, что будет, то и будет,
вечность миг, как скрупул, ссудит;
по Овидию и Будде –
нерушимы репера.
Мы – лишь пёрышки на блюде,
а вокруг рыдают люди,
и смеются, бьются, блудят,
как и мы – концом пера.


Новый цикл. Не смотрим в зубки.
Йод в зобу и пепел в трубке
лишь детали – как у юбки
под кокеткою – замок.
Ах, как юбка стала кстати,
тут же вспомнил о простате;
мимо – ангелы и тати,
а в паху подшёрсток взмок.



Soundtrack: Remo Giazotto, Albinoni, Adagio G - moll.
Les femmes...
Юрий Большаков
Tu sais que la mort est femme.
Et que la terre est femme.
Max Frisch. Homo Faber.*



La femme №1.


Пришла, прошелестела платьем,
взметнула колокол тафты
и – по касательной – объятьем,
как подведением черты –


приникла, выпорхнула, щёлкнув
металлом ткнувшихся дверей,
обдав туманами и шёлком,
как притаившихся зверей,


перила, ломкий лист ступеней –
бетоном выдавленный гофр;
щекочуща – как мох олений,
свежа – как таянье снегов.


Копытом вдавливая ягель,
расплавив звёзды в сливах глаз,
олень из скандинавской саги –
не кем-то ль посланный заказ?


Мы вероломны равноценно –
ты – в дверь, я – в пропасть странных грёз.
Тебе наш мир – всего лишь сцена,
мне – хруст слюды и треск стрекоз.


И лишь в одном мы несомненно
едины – всё нам не всерьёз.



La femme №2.
De la belle noiseuse.


Крылатой гостьи погремушка
привычно не даёт уснуть.
Мне мнится – бархатная мушка,
улитка розового ушка,
вечор напудренная грудь.


Madame, но Вы давно истлели –
и память выцвела, и слух –
как Вас заслуженно воспели,
затем отпели менестрели.
Свет Ваших глаз, увы, потух.


Я знаю – в сырости не спится.
Вы в жизни были – дьяволица
и нрав Ваш, резкий и прямой,
легко пружинящий как спица,
остро свистящий как синица,
несущийся как колесница,
звенящий, словно сталь зимой,


утихомирится не скоро –
я вижу трещины в плите.
Могила Ваша без призора,
гримаса вечного позёра
лицо мне стягивает. Те,


кому Ваш жар казался страшен,
кто языком преострым Вашим
ужален был – до этих пор
уязвлены – душевных нор
им Ваша смерть не остеклила;
Вы, их лишившая опор,
летящая во весь опор,
повсюду возбуждая спор,
ушли, но желтая тёкила
не затушила их позор.


А я – что я? – меж сном и порчей
лишь избежать пытаюсь корчей.
В воде представленная ртуть
так не тревожит ум пытливый,
как Вашей жизни прихотливой
узор – и вздорный, и сварливый.
Madame, о, дайте мне уснуть.


La femme №3.


De la belle noiseuse dans la politique…


Oh, lady U., и Вы не идеальны.
Что идеал в политике и спальне,
и нужен ли юдоли идеал?
Но Ваши оппоненты так нахальны,
косноязычны, лживы, тривиальны,
что – видит бог – у божьей наковальни
я б их в золу по горло закопал.


На Авентине Вы звались бы – Юлий
и долгий пыл расплавленных июлей
растил сквозь вечность Ваших дел побег.
В унылой мгле привычного упадка
мне верится – Вы светлая лошадка
и, хоть сегодня положенье шатко,
я Вам желаю выиграть забег.



La femme №4.
(преподавательницам отрочества с иронической благодарностью)


Я помню первый день, младенческое зверство...
Марина Цветаева.


…сокращает нам опыты быстротекущей жизни.
Борис Годунов.



Уже протаптывалась тропка –
скользнуть в учительскую робко
с воспламенённою душой;
пенять – опять тетрадей стопка,
в уме же – вожделенья пробка;
внушать – ведь я уже большой


и рослый, и со мною можно
впотьмах интрижку закружить;
их неуверенность тревожна,
но страсть в ребенке обнажить –


так тянуще в глубинах мяса,
хрящей и слизистой брони,
что в сумерках пустого класса
мной насыщаются они.


Я – словно кукла в тёплых лапах
и – не умея отвечать –
лишь жадно впитываю запах –
их тел летучую печать.


Метнулась тень – о, лишь автобус –
не отвлекайся, дурачок;
я всё же вглядываюсь в глобус,
язычный заглотив крючок.


Мы все учились – сяк ли, так ли,
томясь бездельем в долгом цикле,
плетя каракули из пакли,
чтя Валтасаровы весы.
Но эти – первые – спектакли,
определённые артикли
на карамельные миракли –
ученья лучшие часы.




* Знаешь, ведь смерть – женщина.
И земля – тоже женщина.
Макс Фриш. Homo Фабер.


*


Я ехала домой, душа была полна,
вплыла в альков – глядь – под грудиной пусто.
Кто виноват? Брюссельская капуста
и мать ее – сурепкина жена.


Я ехала домой, не в овощном ряду
созрела я – в соку мясницкой лавки;
papa, мне “катеньку” вручая на булавки,
балык укладывал плотней в хрустящем льду.


Но детство пронеслось и нежное филе
сменила проза каверзного быта;
капусты постные проходят в дефиле;
в алькове слёзы лью, гурманами забыта.



Soundtrack: Joni Mitchell, Comes Love.
Шкоттики...
Юрий Большаков
У Мэри был барашек,
резвившийся в подоле;
рожала Мэри в поле
средь жёлтого жнивья,
средь васильков и кашек,
но в нашем протоколе
их не было, доколе
не объявился я.


Люси назвали дочку.
Нежнее шёрстки Клайда,
сливовей щёк в Хоккайдо
не ведала вода.
Теперь я ставлю точку,
хоть что мне обещайте,
я уплыву, прощайте,
отсюда навсегда.


…да-да…



Soundtrack: Anne Dudley, Jeeves And Wooster.
Бросайте за борт всё, что пахнет серой...
Юрий Большаков
Весь день не вылезая из оков,
как некогда, мой друг, из кабаков,
и всматриваясь пристально вовне,
дыхание копирую у ветра,
чтоб, соблюдая директивы метра,
вооружить всех тонущих в вине.


Всё, что беру, я отдаю перу:
и этот день под тонким слоем пепла,
и девушку, которая ослепла
от долгого стоянья на ветру;


и нервный шаг лошажий, и плюмажи,
качанье их надменное, и даже
то, что запомнит серый тротуар,
когда ни нас, ни регулярных конниц
не станет здесь, и только горла школьниц
зимой во внешний мир отправят пар.


А он рассеется, затем опять сгустится,
им на мгновенье опьянится птица
и, как-то нехотя вниз соскольнув дождём,
он встретится всё с тем же тротуаром,
темнеющим и исходящим паром,
но помнящим всех тех, кого не ждём,


поскольку нет их там, где гонит ветер
не лист, но соловьиный свист и светел
не лик, но неприличный базилик
в высоких слишком для него широтах,
живущий, впрочем, не в листах и шпротах,
но в памяти обглоданных калик,


и грубом камне, что горит всегда мне,
своим лучом прободевая ставни,
не лампою в оплавленном окне,
но тусклым серым отблеском из стали,
в которую мы память опростали,
забыв о том, что истина в вине.



Soundtrack: Martha Argerich, Bach, Partita No. 2 in C minor, BWV 826 1. Sinfonia . Grave adagio - Andante.
Негде котику издохти...
Юрий Большаков
I.


Но мне тягучесть их не-вы-но-си-ма.
Есть каперсы, а есть Перова Сима.
У этой Симы – над губой – усы.
Я завизжу, я завяжу свой голос;
но стоит лишь представить – губы, волос,
как в голове всхрапнут навзрыд басы.


И тянется густым: “Егда приидет
и Симу кроткую намёком хоть обидит,
то сущий всяк воочию увидит
расправы гром – раскатист и суров.”
Молю Вас Сима, обернитесь задом,
с усами разукрашенным фасадом
мне тягостно в упор встречаться взглядом,
хоть Ваш papа; – из старых “мусоров”.


Усы от сыска. Вы в душе – модистка,
но в жизни – в шапито антиподистка
и Ваша “киска” смотрит в небеса,
которым, впрочем, видятся две “киски” –
в башке и между ног антиподистки,
курчаво-симметричная краса.


Мой поезд в шесть. Я второпях уеду,
оставив коврик новому соседу,
что, к счастью, не шутя подслеповат.
На коврике – два лебедя и воды.
Я в тамбуре от запаха свободы,
мочи, карболки, табака и соды,
блажен и по щекам аляповат.


II.


Я топочу и хлопочу, и клячу
своей судьбы хлещу; отнюдь не сдачу
от жизни жду, но только новый счёт
за выпитое, съеденное, в марле
припрятанное, чтобы с Бобом Марли
курнуть, когда печёнку припечёт.


А как ещё? Плати и будь покоен,
как учит баритоном Лёва Коэн,
когда наткнётся на него курсор.
Вокруг ни зги и слепо тычет дышло;
да всё равно – куда б оно ни вышло –
там курят, пьют, в окно швыряют сор.


Поэтому – попятимся обратно;
пусть кто угодно нас поймёт превратно
и просквозит средь голых веток свист;
разляжемся в сознанье, словно спальне –
от прелестей эпохи криминальной
укроемся в песок и чистый лист.


Пусть у порога замирает глуше
их эхо: “Не спасайте наши души”,
там на ветру, средь веток, ни души.
Мы знаем твёрдо – на исходе силы,
опять эпоха сажи натрусила.
Закрой окно, но ветку запиши.


Я зол, хоть кол на голове теши.
Вселенная, как встарь, морозом дышит.
Мы здесь одни и нас никто не слышит.
Так плюнь в зенит, но лампу не туши.



Soundtrack: Leonard Cohen, Tower Of Song.
Strange and fascinating...
Юрий Большаков
Развёрнешь подарки,
распылят на кварки…


I.


Что там в ночи? Всего лишь брызги света
размытого, мерцающего где-то,
не где-то “там”, но на сетчатке глаз.
Чулками в сеточку сведут с ума, пожалуй,
и крови ток, горячечный и шалый,
в стене холодной проплавляет лаз.


Я столько стар, что удивляться странно
порывам поздним томного дурмана,
толкающим последовать в тени
за парой ног, стригущих воздух чаще
зубов Борея в персональной чаще,
чей прикус нас, смеясь, окостенит.


Тьме всё едино – таинство рожденья,
разрыв аорты без предупрежденья,
мгла нехотя транслирует совет –
захлопни ставни, повернись спиною
к исчадьям ночи за твоей стеною.
Что там в ночи? Пустое. Брызги. Свет.


II.


Ничто не умирает до конца,
до дна, до истощения основы,
в пространстве оттиск мрамора Кановы
таит черты истлевшего лица.


Мы бродим среди слепков и улик
чужих присутствий, их не замечая,
и пьём свой чай, а пар над чашкой чая
скулой упрямой выступит на миг.


На грунте оттиск, видимый не всем,
глаза парят вне лиц, витраж терзая;
учуяв запах, вскинется борзая,
и опадёт, прозявив carpe diem.


Так странно всё, вязально словно спицы,
привычно, тривиально как песок;
а коготок царапает висок,
но кошки нет, ни мышки нет, ни птицы…



Soundtrack: Itzhak Perlman, Pablo de Sarasate, Airs Bohеmiens.
Предисловие
Юрий Большаков
Безвременья продукт побочный


Part I


Comme il faut



Жизнь – в одних тлеющая, в других бурлящая, находится в настолько вопиющем противоречии со смертью – единственной бесспорной человеческой истиной, что привлечение идеи бога, как источника света в сумерки сознания, представляется почти неизбежным. В этой трещине в лютне, этом “почти”, с удобствами расположились присутствующие в каждом поколении иронически настроенные угрюмые скептики, противопоставляющие божественному канону “смерти нет” ехидное утверждение, что нет, собственно, жизни. При этом они, как правило, обладают сокрушительным аппетитом, неиссякаемым интересом к вздорному полу и иным гедонистическим аспектам существования. При ближайшем рассмотрении два полюса этой антитезы оказываются удивительно близки и трогательно коррелируют, косвенным подтверждением чему служит гомерическое жизнелюбие адептов энтропии. Человечество извечно задает проклятые вопросы, но, по мере сокращения пространства, занимаемого богом в современном сознании, получает всё более треклятые ответы.
Может быть, перестать задавать вопросы?
Многие так и поступают.
Мы ищем новые горизонты, но обнаруживаем себя в анфиладе воспроизводящихся аберраций, подчас занятных, но рождающих в робеющей душе клаустрофобическое ощущение не расширяющегося, но сужающегося пространства. Астрофизические картины инфляционной вселенной не снимают напряжения. Рассудочное не универсальный инструмент коррекции чувственного.
Тишка – роскошный, ковровой расцветки ничейный кот, убеждён, что лучшим выходом для человечества было бы коллективное самоубийство. Мои робкие попытки вступиться за свой вид он пресёк, процитировав Генри Торо: “Большинство людей живет на грани тихого отчаяния”. Заткнись, умойся, утрись”. Я заткнулся, умылся, утёрся. Чем дольше я наблюдаю Тишку, тем больше сожалею, что родился человеком.
Ироническая поэзия. Если это ирония. Если это поэзия.
То ли попытка проваливающегося в пустоту существования проказливого ума заполнить лакуны, выступающие метафорами мира, плачевно недонаселенного милыми сердцу приметами утопии.
То ли потребность в канализации захламлённой словами головы и сопутствующего этому захламлению невроза. Давид Самойлов своей главной заслугой полагал возвращение в поэзию игры. Нелепо не пользоваться плодами реставрации. Мы иррациональны. Сознание текуче. Что бы ни таилось в подтексте, текст представляет собой эйдетический оттиск девиантно функционирующего мозга. Удержитесь от очевидного соблазна отождествления автора с текстом. Многие воззрения, нашедшие отражение в предлагаемых цепочках слов, я не только не разделяю, но и не подозреваю об их существовании. Перефразируя Довлатова – я ночной и я дневной это два настолько разных человека, что они даже не знакомы. Не исключено, что я ночной и вовсе не я.
Кое-что написано ad hoc, некоторые строки ad absurdum, если не ad hominem, многие ex adversо. Нет ни одной, соответствующей определению: “no earthly connection”. Всё подсмотрено, подслушано у матёрой суки–жизни с отвисшими от многотысячелетнего кормления бесчисленных щенков сосцами. Ни я, ни Тишка не причастны к погружению мира в состояние, обозначаемое расхожим словосочетанием “постмодернистский нуар”. В зеркале, установленном напротив свалки, не отразится цветущая долина. Не плюйте в амальгаму с перекошенным лицом.
Это может показаться странным, но я довольно жизнерадостный, хоть и подверженный возрастным изменениям, тип.


Dixi. Vale. Voila.



Soundtrack: Rachelle Ferrell, I Can Explain.
Ос осень, сон окна, сосущий просинь...
Юрий Большаков
В окне моём и в августе негусто.
На пустыре ни крысы, ни мангуста;
собачатся два злобных бобыля,
два кобеля, две старости деля.
Курчавится случайная капуста.


В окне моём сентябрь смежает веки;
легко о лете как о человеке
не сожалеть, но в памяти и сне
пустить гулять, как кошку по весне,
до первого дождя, и с ним – навеки.


В окне моём октябрь в паутинке,
патине синьки, сытенькой скотинке;
слабеют листья – сжаты и желты,
с вечерней сыростью переходя на “ты”.
Всё ближе к двери тёплые ботинки.


В окне моём ноябрь – маренго, капли,
косых тире обрезки; сяк ли, так ли,
придавлен влагой пухнущих небес,
я приучаюсь обходиться без
пропахшей охрой пропечённой пакли…



Soundtrack: Errol Garner, Autumn Leaves.


Заведомо неосуществимые мечты эскейписта.


“… и Цудечкис сказал ей, тряся ермолкой:
– вы все хотите захватить себе, жадная Любка; весь мир тащите вы к себе, как дети тащат скатерть с хлебными крошками; первую пшеницу хотите вы и первый виноград...”
Исаак Бабель. Любка Казак.


“Хочу у зеркала, где муть
и сон туманящий…”
Марина Цветаева.



Хочу, чтоб Зверь шершавым языком
лизал мне нежно розовую пятку.
Хочу не слышать хруст под каблуком
и неизбежно попадать в “десятку”.


Хочу, чтоб парни, пусть не всей земли,
но лье на сто, как минимум, в округе,
не шли с рожденья прямо в короли,
а шли к двояковыпуклой подруге.


Хочу, чтоб ночь, на миг раскрыв уста,
меня вобрала в грудь свою на вдохе;
от всех устав, на цыпочки привстав,
внушать вам мысль, как чёрт внушал Солохе.


Хочу хотеть и не хотеть хочу,
потеть хочу, и корчиться на дыбе;
брести к врачу, нести в горсти мочу,
и чешуёй сверкать подобно рыбе;


вернуть распятья вспять и тех распять,
что возбраняют терну притупиться,
а утром хмыкнуть: “Снова двадцать пять…”,
и ни на пядь себе не поступиться.


Хочу я быть ребенком вольным – раз;
хочу я быть станком камвольным – дважды.
Хочу проказ и чтоб в резце – алмаз,
хочу в нарзане умирать от жажды,


от жажды жить, от жажды, вникнув в тьму,
вдруг обнаружить в смерти жизни иную.
В надежде пищу обрести уму,
хочу, как прежде, не ходить в пивную.


Хочу в Марокко свергнуть султанат,
чтоб свет барокко готику оплавил;
не знать преград, из мавров свить канат
и долго править против всяких правил,


присаливая пресную мацу
невинной кровью мусульманских деток;
скормить свой хлеб озябшему птенцу,
а всех зверей повыпускать из клеток.


Хочу скользить, не обронив улик,
забыть свой дом и быть везде как дома;
из амальгамы извлекая лик,
сентиментально пискнуть: “Ecce Homo”.


Хочу, чтоб дева, мыслью трепеща,
меня, забыв про жало, обожала.
Хочу леща – от рыцарей плаща,
и судака – от рыцарей кинжала.


Хочу, как На;вин, солнцу приказать:
“Протуберанцев космы подбери-ка!”,
И Свинам всем – с порога отказать,
а Сванам всем – венок из базилика.


Хочу Марину из петли извлечь,
надрать покрепче всем в Сибири холку;
и груз забот однажды сбросить с плеч,
и зубы класть восторженно на полку;


ворваться в ад, не увидать ни зги,
и в ворота отверстые стучаться.
И мамам всем их чад отдать долги,
и от сосцов вовек не отлучаться.


Хочу загадку жизни сдать в утиль
и эликсиром вечности упиться,
и грифелем икт продавить в дакти;ль,
и да;ктилем от перьев откупиться;


не лезть в кусты от собственной кисты,
не ждать подачки от чужого папы;
и всем лошадкам – подвязать хвосты,
а всем дворняжкам – варежки на лапы.


Хочу от порчи уберечь парчу,
не чукать: “чу!”, не чокать: “чо?” в охотку
и, развалившись в кресле как барчук,
всем заказать слезливую “Сиротку”;


пусть плачет плебс, навзрыд рыдает сброд,
солёной влагой заливая стойку,
дожёвывая чёрствый бутерброд,
себя самих затаскивая в койку.


Хочу в лучах софитов обнажить
любви коварство и коварства шашни,
и не блажить, и не лениться жить,
с улыбкой провожая день вчерашний.


Хочу, чтоб Бродский вживе, во плоти
мне подмигнул и старческим фальцетом
продребезжал: “Давай, хоти. Хоти,
но никому не сообщай об этом.


Поднимут на смех, будешь на слуху
как на духу, душою в клочья стёртой,
рубиновые капельки на мху
рассеявши распахнутой аортой.


Таись. Молчи. Беги. Таись. Молчи.
Таис – волчица. Боги пьют в таверне.
Свет истощился в пламени свечи.
Безвидна ночь. Черна. Чернее черни”.


Хочу в бесславьи кончить дни свои,
в безденежье, как следствии банкротства;
услышать зов, пролепетать: “Oui”,
и ощутить блаженство как сиротство.


И вот тогда – из бездны, шахты, тьмы,
из недр, где жизнь опасна и убога,
друзья мои, отпетые умы,
ввысь упорхнут, стремясь коснуться бога.


P.S.
Вот так бы петь и пить, и есть, и спать,
беззвучье разодрав фиоритурой,
деля конструктивистскую кровать
с породистой покатоплечей дурой.



Soundtrack: Mahalia Jackson, Trouble Of The World.


Псам Беллоны
Юрий Большаков
Военная мудрость есть понятие,
содержащее противоречие в самом себе.
Грушо Маркс.


Фельдмаршал озирает поле битвы:
жрецы кадят, творят свои молитвы,
елей елеится, курится фимиам.
Лев бойни хмурится, в желвак стяжует шрамы,
хромой ногой сминает диаграммы
и мыслит: “Не пойти ли по домам?


Как я устал порохового дыма,
испепеленного так грозно, громно, зримо,
вдыхать угар и выдыхать угар.
Не лучше ль ревматизм доверить Марте,
грехи – кюре, судьбу – неверной карте,
щеке – щипок, щипцам – свечей нагар.


Не лучше ль, у подагры взяв отгулы,
плед подоткнув, припоминать загулы
прекрасныя поры лилейных дев.
Альцгеймера мешая с Паркинсоном,
вдруг осознать, что вскоре веком оным
представишься, в сраженьях поседев”.



Soundtrack: Ludwig van Beethoven, Symphony No. 5, Allegro con brio.
Quasi una fantasia
Юрий Большаков
Недоумение простака.


Евроскопец, евроскупец,
еврокупец, но есть надежда…
Из никем сдуру не написанного.


I.
Обескуражен и ошеломлён,
я ошарашен – сей театр страшен;
столь леденяще лентами украшен
осиротелый и постылый дом.


А шёлка шелест мой щекочет слух,
так нервно занавесок колыханье;
прерывистое, хриплое дыханье
свидетельствует – дольний воздух сух.


И шорох гравия, и ворох мха в стене
напоминают мне, как неуверен
я в том, что растворён, а не утерян
смысл бытия, как бога кровь в вине.


Любви стигматы ранами души
предстанут въявь, как предстают ладони,
как гроздья страсти, явленной в Вероне,
что созревают в вере и тиши.


II.


Созрели гроздья, тучным ходит скот.
В ЕС Верона, очертясь, вступила;
Монтекки, Капулетти, прочий сброд
над Страсбургом в зенит стремят стропила.


Меркуцио от смеха пополам
сложился и не в силах распрямиться –
как прежде едок, одинок, упрям,
с Европою не прочь соединиться,


когда б не Зевс, не базилевса гнев,
когда б не фурий хор, и не авгуры.
Античный мир второй такой фигуры
не изваяет из подручных дев.


III.


Венок из звезд. Текучий шёлк знамён.
Светает. Над Европы спящим телом
стою один щенком осиротелым,
обескуражен и ошеломлён.



Soundtrack: Ludwig van Beethoven, Seid umschlungen, Millionen!
Conditio sine qua non...
Юрий Большаков
Я убил человека. В себе. Я убил человека.
Только дёрнулось веко и он, словно эхо, затих.
В этот пляшущий век из минувшего тёмного века
теплит память о нем только этот корявенький стих.


Он коряв не намеренно – мысли, как ветви, корявы;
им, растущим из грунта, что кровью и гноем залит,
и не снились омытые майскими ливнями травы –
только прошлое давит, как косный и злой монолит.


Мне теперь даже легче. Я, право, не знаю сомнений.
В чём-то явно уверен – спокоен, рассчётлив и тих.
Перманентно бесстрастен, но где воспалённость и гений,
брызги резвых фонтанов и искры кипящих шутих?


Я убил человека. Не первый. Увы, не последний.
Он остался в саду, где надежда доселе жива.
Мой рассудочный сын, помрачённой эпохи наследник,
знать не зная о принце, циничные цедит слова.


Так подводят черту. Так, пресытившись, клацают “Сlose”.
Ветер к скулам приник и тростник, словно постник, поник.
Вместо имени – ник, вместо Герды – Cruella Glen Close.
Позвони мне из бездны, мой, мною убитый, двойник.



Soundtrack: Marcus Miller, Lonnie's Lament.
No matter, what they say...
Юрий Большаков
Я южанин. Лентяй. Я южанин – лентяй. Я южанин.
Я ленив как южанин и южен как истый лентяй.
Утонченный эстет. Морфинист. Либераст. Каторжанин.
Ненадёжный любовник. Неискренний друг. Разгильдяй.


Я текуч словно мёд, патефонными иглами полный;
я недвижен как камень, порывист как ветер весной.
Мой придирчивый нрав – непоседливый и уголовный –
вам, увы, не позволит сойтись потеснее со мной.


Человеческий род с приближённых, интимных дистанций
изучать неудобно, поскольку двоится в глазах.
Скука – вздор и порукою эти надменные стансы;
я не ведаю “веди” – зато разобрался в азах.


*


Только петь и плясать. Только жить и кусать. И резвиться.
Безответственно, клятвопреступленно рукопись сжечь.
Так скользит и планирует льнущей глиссадою птица.
Так дерзит и фланирует желчная едкая речь.


У воздушных потоков и желчных и душных протоков
есть какая – то тесная, спёртая, слизная связь.
Льются воздух и желчь, но сочатся из брошенных доков
рыжей ржавчины смрад и мазута спектральная грязь.


Как терпеть этот смрад, как любить эту грязную плектру;
грубый мрамор не можно отныне вполне обтесать.
Как прорваться назад к семицветному древнему спектру –
только жить и кусать. И резвиться. И петь. И плясать.


Speak low...
Юрий Большаков
Я молчалив, немногословен, застенчив, робок, неуклюж.
Маршрут прогульщика околен до дна прогретых солнцем луж.
Любимец галса и химеры, свой проложив зигзагом курс,
как академик Марр и кхмеры, властей панически боюсь.


Балкон избороздив стопою, в пространство вторгшись как объект,
гоню гусей не к водопою, но глотки исправлять дефект.
Когда обрушит хор: “Коль славен…”, я, приосанясь и лучась,
признаю скромно, что поправил времён надорванную связь.


Весь мир стоит на костной крошке и это – общий наш позор,
но капор сокращает крошке периферический обзор.
Ведь до поры незнанье – благо, успеет с козами на торг,
ее застенчивую влагу на матах разотрёт физорг.


Но я, мне кажется, блуждаю – к тому же, зная мало слов,
тем в темя клюнуть побуждаю всех образованных ослов.
Моё вопит косноязычье, а красноречие – молчок;
не претендуя на величье, верчу причуд своих волчок.


Спираль запутывает ленты – кружится детства парадиз.
Срываю я аплодисменты у пекла батьки впереди.
Я молчалив. Уже читали. Немногословен. Что за вздор?
Не продолжай. Пожми педали. И навсегда оставь наш двор.


Вот так я так и не женился – душой, не знающей узды,
сомкнулся, слился, съединился с бескрайней лужею воды.
Плыву и думаю: “Доколе – ни жар, ни жалость не храня,
Вы дни проводите у Коли, оставив ночи для меня?”


И отвечаю: “Поздно ль, рано – но эта связь обречена”.
Стоят у речки два барана, меж их рогов – полу-жена,
полу-любовница; до полу струится шёлк ее волос.
Оставим флирт. Вернёмся в школу. Займёмся физикой всерьёз.


Я неуклюж, застенчив, робок. Хотите – верьте. Лучше – нет.
Любитель сложностей и пробок, теней, секретов и тенет.


Ремесло...
Юрий Большаков
Упрямый как бетонный надолб,
летучий ровно как эфир,
не зная неотложных надоб,
ценю и кофры, и кефир.


Ведь в кофре надобные вещи,
в кефире палочка живет;
молочных рек теченье плещет,
кисельным брегом туг живот.


Да, мне никто не интересен –
с собой хотя бы совладать;
без странных песен мир наш пресен,
поэт отчасти декомпрессен,
готов костяк свой обглодать.


Я сам себя грызу с рожденья,
собою сыт, собою пьян,
отбросив все предубежденья
и глаз младенческий туман.


Да, я нужней себе, как суке
нужней прижим щенком сосцов,
и палки ног продвинув в брюки,
попутно оцарапав руки,
лечусь кристаллами квасцов.


В изломе первого десятка
беспечно проведё;нных лет,
я был не славненький Васятка,
но тускло блещущий стилет.


Живя по гамбургскому счету,
отбросив неуместный стыд,
скуловоротную зевоту
и пестование обид,


я в ХХI-ом веке вчуже
сижу, как будто бы в гостях;
хлопочут тётеньки о муже,
а мукомольня о костях.


Как сон полуденного фавна –
насторожё;н и неглубок –
полусознательно и плавно
вам этот набросал лубок.


*


Я столько миль прошел по “линде”*,
где шуцманы из Пенемюнде
кричали мне: “Возьму, мол, линь-де”,
линьком поигрывая всласть.
Capo; отнюдь не розенкрейцер,
не Валленберг, не Альберт Швейцер –
в миру прописан кнутобойцер,
как власти заспанная пасть.


Грызут каверны альвеолы,
как штудии пустынной школы,
каникулы как wax и холлы
облепит липкая печать.
У Holly Wood’а ферты хилы,
у Halle Berry сферы голы;
скрипят в прозекторской бахилы –
ночами не дают скучать.


Кого б с You Tube еще скачать?
______________
*линда – бетонированная дорожка (лагерное арго).


*
Язык гребёт куда верней, чем морфий.
Когда б учил язы;ки Eddie Murphy –
сумел бы комплимент сплести он Марфе
Посаднице – властней, чем кокаин, –
её румянец, стати и так кстати
две пуговки отстёгнутых на платье –
из декольте две спеленькие Кати
окатят Rh;psody – куда там твой Queen.


Когда бы Mercury схватился за учебник,
его лейб-медик бросил свой лечебник
и практику – осиливши санскрит –
за Рамаяной и Махабхаратой
провел свой век, а не юля в палатах,
пациентуре в шелковых халатах
заглядывая в рот и под тантрит.


Когда бы тот и те, и эти тоже…
Я словарём хлещу себя по роже,
двух слов не в силах правильно сложить.
Незнанья про;лежность всю кожу мне скукожит,
грызу глоссарий, бормочу: “О, Боже,
когда же петь и пить, и спать, и жить”.


Гранит ученья – шпаты, кварцы, слюды;
бредут впотьмах ученые верблюды,
не замечая Леды, Лиды, Люды,
трансгрессию грассируя в уме.
Постойте-ка – полярность баррикады
как я сменил – всего за две декады
перековался – рады? Где награды –
утех невежественных плотские парады?
Учебник в сумку. Сумку в стол. Звоню куме.


*


Я билингвист – язык мой раздвое;нный,
гюрзы и эфы аргумент надменный
дрожит и брызжет – в капельках слюны
и пузырьках водобоязной пены
свивается как в лихорадке сенной;
на подъязычье дёрганые вены –
друг в друге до корней отражены –
свой скалят нрав – кровавый, пирогенный –
визжат и требуют – вина, войны, волны.


Волнится плеть пупырышечной плоти,
приплясывая в пересохшем рту.
Вино не пью, войной не бью, во флоте
форштевнем волн не разрезал в порту.


Отзынь, язык, не то тебя я вырву;
я слишком знаю язвенную прорву
поползновений выразить бог весть…
Уймись – вас двое – поиграйте в салки,
отростки слабые взыскуют о закалке –
не то я вас заставлю из-под палки –
мне двуязычья жернов тяжко несть.


*


На пустыре, на пустоши, на вскрыше
танцует трость – как девушка – и выше
взлетает набалдашник к небесам.
В моем мозгу давно гнездятся мыши –
такие серые и юркие – потише –
они стихи мне оставляют в нише –
я это всё не мог придумать сам.


Возможно, я болезненней, чем коклюш –
ведь заразил какой-то дрожью Фёклу ж
и даже свёклу в о;вощном ряду.
Идя ко мне, пекитесь о прививке –
часами разлагольствовать о Сивке
и Бурке, что с нас всех снимает сливки,
я научу в взаправдошнем бреду.


Который год я в летошнем чаду
один, как шпрот, припадошно бреду.


*


Гореть в аду, сковороду
лизать – я божий дар блюду –
будь божий он или напротив.
Диктует – кто? – и тростника
пустышку тычет – чья рука? –
на час, на жизнь обеззаботив.


Когда в мозгу зажжётся у;гль,
в каре выстраивая кегль,
ты – как невольник на веревке
упершись фибрами, язык
упрятать рад бы хоть в рюкзак –
но где там – кто такой сноровки


явить способен юркий трюк?
Из медальона стынет крюк
в гипюрно-гипсовой оправе.
Хрипит удавленник – язык,
но некто – кто? – всё: ”...взык” да “...взык” –
наждачным сверком хрип твой правит.


И это – всё. Живи, жуя,
но помни – жёлтая змея
к тебе вползёт – тускла и гола;
у горла кольцами виясь,
шипит: “Улавливаешь связь
времён прошедшего глагола?”


Есть многое сильнее нас –
фуникулёром на Парнас –
багор в горбу твоём и крючья;
я б сдал билет и, в лифта клеть
уткнувшись лбом, зарёкся петь,
трясясь в убежище беззвучья.


Но чую – этому – кому? –
есть доступ к нише и уму,
и мне не отсидеться в нише.
Что ж – кто с тобой – соси, грызи,
в воде, песке, снегу, грязи;,
на уровне земли и выше.


Я глуп, я беспросветно глуп;
в глупцов неочевидный клуб
я вовлечён почетным членом.
Зачем я книгу – мир теней –
раскрыл и затерялся в ней –
ведь мог бы до скончанья дней
желудком жить и вялым членом –


иглой не прикоснувшись к венам,
сползти к корням трухлявых пней
путём вполне обыкновенным.


Неужели не он...
Юрий Большаков
Гей, славяне…
(невразумительный призыв).


"Мари, шотландцы все-таки скоты..."
Иосиф Бродский.


Cheri, славяне всё-таки скоты,
и в сочлененьях пьяненького рода
выпестывают жуткого урода,
с которым все до старости на “ты”;
из темноты, нетрезвой суеты,
извечной древнерусской маеты
сочится в змеевик душа народа,
который до семнадцатого года
от князиньки Ивашки Калиты
крестил кусты, растил кресты, кеты
не ел, а пробавлялся редькой с хреном,
и сам себе давал под зад коленом,
божась, ломая шапки и хребты.


В конце большой войны из-за сырья,
когда что было трескало очистки,
сheri, я подавал им зубочистки,
хотя зубов…, я мальчик был, своя
была мне ближе всех славян рубаха;
провидел я – из этого ворья,
незримой силой поднятый из праха,
восстанет Голем, хитрый как змея,
но кровожадней и грубей, и краха
не избежать – все съёжилось от страха,
и зуд в плечах не предвещал, что плаха,
чьи кровью обагрённые края
взыскуют о свободе, как и я,
разверзнется от этого размаха…


В крови детей, преступных как звезда,
не тем числом лучей в очах сияя,
вымачивали, к небу поднимая,
знамёна обезумевшего мая,
впитавшего всю кровь, а провода,
текущие быстрее чем вода
в пространство, чем синоним "никуда",
кичащееся нищенством сарая,
где влаги не видали никогда
помимо крови, чья струя сырая
ссочилась в ад и, голову теряя,
отождествилась ипостасью рая,
кровоточа предчувствием суда.


Любовь - болезнь мозга. Парацельс
Юрий Большаков
Клетка касты.
(Неистовая иберийка)


Всем Каэтанам Альба
подлунного мира посв.


Как холодно душе. Приди скорее, Хьюго.
В мой взор вперяя взор, пронзи меня в упор
зрачков своих туше – пусть заметает вьюга
следы сапог в снегу; я вновь во весь опор


вскачь устремлюсь вослед, под снегом прозревая
проколы шпор твоих – тебе не ускользнуть.
Всем сирым плащ твой – плед, убогих призревая,
лишь женщину любить ты не посмел дерзнуть.


Астеник. Не аскет. Лишь худощавей прочих.
И чёрен мох в паху, и краем крайним плоть
таких восторгов свет мне в снах моих пророчит –
страшусь веретеном мизинец уколоть.


Неужто женофоб? Иль гомосексуален?
Мне страшно – нет ли впрямь тут и моей вины?
Я спрашиваю в лоб: ужели социален
твой страх и мы рожденьем лишь разделены?


Коль раз ты конформист и так консервативен,
служанок растлевай, пред дамами пасуй.
Ко мне, униформист! О, ты вполне спортивен,
в опилки мой корсаж собою запрессуй.


Рви перси. Жар ланит до дна полнее выпей.
Сведи меня с ума. Холера и чума
пусть изъязвят мне плоть под визг безмозглых выпей.
И снова я сама сведу себя с ума.


Скауль скауль
Юрий Большаков
"Себя от надоевшей славы спрятав
в одном из их Соединенных Штатов…"
В.С. Высоцкий


Свой нос о свой же коготь оцарапав
в одном из их Соединенных Штатов,
за правило политкорректность взяв,
грызет свой “Chappi” в Беверли на вилле
несчастная собака Баскервилей
и каждой кошке мягко стелет: “Мяу…”


Не думала, от сворки открепляясь,
в таможне хладным потом окропляясь,
просеменив “зеленый коридор”,
что вынудят пред yankee делать стойку,
не лезть по пьянке к Баскервильше в койку,
и не мочиться на чужой забор.


Сыну...
Юрий Большаков
Fidem meam quia absurdum.
Modus operandi for brave new world’s conditions.


… тогда, мой сын, ты будешь человек.
Дж. Р. Киплинг.


Я равнодушно отрешал разбитых.
Им целыми, поверь мне, не бывать.
И никогда не воскрешал убитых –
ну что с них взять, – лишь в лоб поцеловать.


Они лежат, в гроба по ушки вбиты
и червь уже салфетку повязал;
где ж их раба? подушки пышно взбиты,
и сердцеед поверхность облизал.


Живи сейчас. Играй всегда на сразу.
Гони гостей. Не слушай хруст костей.
Впивая жизни смертную проказу,
не жди вестей, ни добрых новостей.


Нет крепостей – кругом одни руины.
Нет крепости – вокруг одно сырьё.
Не крепит крепь и бедны бедуины.
Креп кроет склеп. Сползается ворьё.


Часы давно не примеряет шурин,
он счастлив и на кой ему часы.
Не снять семь шкур – ведь всяк давно ошкурен
среди сугробов средней полосы.


Тепла не будет. Петел не разбудит.
Мерцает скерцо. Теплится свеча.
Нас не убудет. Но и не прибудет.
Остыло сердце. Кровь не горяча.


Не горячитесь. Тщательно лечитесь.
You’d better watch your own single back.
Мечите банк, а бисер не мечите –
аnd we’ll get back at our old Quebec.


Живи один и будь единым в деле.
Не верь людью, но веры не теряй.
Тем, кто смиряет жар в голодном теле,
апостол отмеряет смирный рай.


Внимая тем, кто раем прибирает,
цилиндр снимай, но рук не вынимай.
Свежуй лишь тех, кто сирых обирает
и никого всерьёз не принимай.


Будь беспощаден. Не проси пощады.
Ад – не беда, лишь князя бездны град.
Не верь, что нам всегда в нём будут рады,
не верь, что зверь един в кольце оград.


Шлюх принимай лишь в собственной постели,
но лучше обходись вообще без шлюх.
Склоняй свой слух лишь к тем, кто жёстко стелет.
Играй на слух и изнуряй свой дух.


Не голодай, но будь всегда голодным.
Что глад, что хлад – всегда один захват.
До мозга будь и до костей свободным.
Привязанность – и ад, и глад, и хлад.


Люби себя, коль хочешь быть любимым.
Лишь мать нежней себя всегда люби.
Всё истребив, пребудь неистребимым
и все концы бестрепетно руби.


Не привыкай. Приобретай привычки.
С волка;ми кровь живую не лакай.
Попав в контекст, возьми себя в кавычки.
И вживе ни к кому не привыкай.


Не бойся. Никого в миру не бойся.
И не проси. Умри, но не проси.
Не стройся. В на пол сброшенном не ройся.
И прах “вчера” сей час же отряси.


Не кайся. На ходу не спотыкайся.
И древо жизни резко не тряси.
И наслаждайся. Жизнью наслаждайся.
Не дайся. Не давай. И не проси.


Оставь свой дом и будь везде, как дома:
беспечен, безрассуден и бедов.
Remember: your grandmother’s name is Toma
и ни на чём не оставляй следов.


Не защищай. Никто не защитится.
Ведь нет защит и проницаем щит.
Всё тщетно. Всё. Тщета тщетою тщится
и под пятой железною пищит.


Когда придёт косое и босое –
отдай им дань, не подавай им длань.
А пригрядёт костлявая с косою –
спокойно встань и ей в глазницы глянь.


Шипит “ничто” в изъеденных глазницах –
не кланяйся, не клянчи, не кляни.
Хоть волком вой, “ничто” не упразднится –
ведь мы одни. Всегда. Везде. Одни.


Не верь. Не верь. Не верь. Не верь. И двери
не отворяй – за ними та же дверь.
У двери – зверь. Ты – зверь. И все мы – звери.
И ты зверью – не верь. Не верь. Не верь.


Opium clausa patent...
Юрий Большаков
Живи ты хоть три тысячи лет,
хоть тридцать тысяч, только помни,
что ты теряешь только ту жизнь, которой
живешь, а не живешь только той,
которую теряешь.
… наиболее долговечный и умерший,
только что начав жить,
теряют в конце концов, одно и то же.
Настоящее – это все, чего можно
лишиться, ибо только им и обладаешь…
… кто мог бы отнять у меня то,
чего я не имею.
Марк Аврелий Антонин.
“Наедине с собой”.


Я кололся, колюсь и, наверное, буду колоться.
Я боролся, борюсь, но сегодня оставлю борьбу.
В сонной одури дней, в этом влажном колодце колодца,
триумфаторов сбросят в поверженных грудой гурьбу.

Так не всё ли равно – в потном мясе наваленных грудой,
в плотной массе из тел, что сражались, друг друга губя,
плыть Лаэртом, Полонием, Гамлетом – даже Гертрудой;
Розенкранцем, Офелией – лишь бы избегнуть себя.


Как камзолы чужие стремятся к ключицам прижаться,
как мы взглядами рыщем – под чьею попоной потеть.
Что за странная блажь – в жизнь чужую так истово вжаться,
что за вздорная дрожь – из партера на сцену взлететь.


Эти пыльные доски в истлевшем тряпье декораций,
исступлённых софитов холодный и мертвенный свет.
Что сегодня дают? – мог спросить бы, возможно, Гораций.
Чем сегодня берут? – мне с рожденья известен ответ.


Я кололся, колюсь и, наверное, буду колоться.
Инвестиции в будущность, видимо, не для меня.
В этой сырости дней, в этом сонном колодце колодцев
мне, над всеми труня, очевидно, достаточно дня.


Killing them softly...
Юрий Большаков
Нерождённой выскобленной дочери.


Ведь каждый,кто на свете жил,
любимых убивал.
Оскар Уайльд.


Мне нужно столько вам сегодня рассказать:
представьте мир – таинственный и странный;
цепь островов – окутал флер туманный
их дрейф, теченьем нежимый…, но – Кать,


ты снова ёрзаешь, зеваешь, трёшь глазницы
ладошкой, смятою под сонною щекой;
мы чуть не слиты – только ум разнится:
мой старческий – дурачить и дразниться,
твой девичий – расплескивать покой.


Оставим острова в туманной дымке –
они, пока мы живы, под рукой;
в альбоме памяти мы навсегда в обнимке
на кем-то не произведённом снимке,
похищенном охотницей-рекой.


Фарфор небес; свинец, скупые воды,
скользит и лязгает казенным “стакц!” металл.
Свобода как особенность природы.
Охота как метафора свободы.
Убийство как всех свойств моих кристалл.


Стоят охотники, туман окутал шляпы,
слюною брызжет и визжит щенок,
за горизонт разбрасывая лапы,
не в силах перенесть большого папы
восторг присутствия, а в камыше манок


посвистывает, лжёт, морочит уток –
сирена, жадная до перьев на крови.
Стоит удобное для смерти время суток;
отнюдь не сон – сознанья промежуток;
история охотничьей любви.


Когда б мы лишь любимых убивали;
любовь – редка и жертвам краток счет.
На общем для влечений сеновале
телами мы согласно покивали,
платёж наложенный природе сдав в зачет –


и дальше дичь вынюхивать в проулках,
вокзалах, залах, проходных дворах.
Hi, Jack, ты снова вышел на прогулку?
Твой саквояж, застёгнутый на втулку,
не следующий наставленьям Ktulku,
внушал бы страх, но неспособен шлак


испытывать озноб простого чувства –
он чует только глину для искусства.


[P.S.
Мне нужно столько Вам сегодня – как всегда…,
а на часах – без двадцати четыре
и я один – в холодном, гулком мире;
искрится пыль, не падает звезда.


Вы мне нужны, Кларисса – в нашем тире
мишени кончились, но ходят поезда.
Пусть Вас супружества привычная узда
не усмирит; перрон – в моей квартире.


Он Вас не любит – я же все четыре
прехлёстких выстрела в цель уложу: в эфире
парящий ум; душа в заветной лире;
весь пламень сердца; влажная…о, да!


Mon cher Wilde, ты дал, однако, маху –
пусть каждый, но не каждый ведь – любя –
любимую – на сенсорную плаху –
капканом росомаху – ближе к праху –
с сочащегося нежностью размаху –
оплакивая горше, чем себя.] – only to mad enough.


Piece by piece...
Юрий Большаков
My unhappy because of Larisa Sh. life.


Мытьё посуды, ссуды и верблюды
не кормлены – всё на меня – повсюду
плакатики – “Ты выполнил урок?”
Платки, скатёрки (задохнись от стирки!),
души притирки, едкие придирки;
я сатанею, пришивая бирки
и вышивая гладью номерок.


К тому же переводы – ведь народы
свой собственный не знают (вот уроды!) –
не жду, что принесут словарь домой.
Но Вы – брюнетка и бывали в Сочи,
напёрсточек воды согрейте к ночи –
отправьте мне E-mail’ом, – между прочим, –
чтоб я омыл мизинчик малый мой.


Стих и эхо. (Cultural references).


I.Куплет.


На миру и смерть – красна,
в конуре и жизнь – пресна,
поговори со мной, сосна,
не ставшая гитарою.
Я девчоночка мясна,
укуси меня – вкусна?
Месяц юн и я для сна
обзаведуся парою.


II.Couplet.


Cool night, moonlight,
my soul’s clear flight;
tell me, singing tree,
is guitar really free?
I’m fleshfull girl,
my body’s so pearl.
I hear it’s despair –
oh, lonely night’s fair…


*


А всё-таки чего-то не хватает,
когда наступят сумерки на грудь.
Нет, мне не нужен просто кто-нибудь –
какой-нибудь укатанный Катаев.


Но кто, – каков он, – тот, кого впотьмах
я был бы рад, сидящим в жёлтом кресле,
вдруг обнаружить – Будда, Мономах,
Катулл, Федул, Флоренский, Олдос Гексли?


О чем бы мы, – о чем бы он, – а я
о том же или, глубже спрятав жало, –
лукавый, юркий, скользкий как змея –
поддакивал, согласие лия,
чтоб кошка меж двоих не пробежала.


Кто знает – в жизни – так же как в листах
исписанных – он желчен, едок, хлёсток;
иль, побывав у господа в кустах,
уныло вял как рыхлый переросток.


Пожалуй, ну их; как – нибудь с собой,
наедине с собой в жемчужном свете
впитаем этот сумрак голубой;
нам на двоих – сто лет; мы оба – дети.


*


Мизантропия.


Я неохотно помогаю,
себя налогом облагаю,
хоть это вредно, полагаю,
себя налогом облагать.
Я сам себя потом ругаю,
грядущим нищенством пугаю,
стишки дурацкие слагаю,
а правда вопиет нагая:
“Не смей отребью помогать”.


*


… где хуже мыши
глодал петит родного словаря.
Иосиф Бродский.


Я разгильдяй и не хочу иначе.
Я не могу просить у жизни сдачи,
нет у меня ни дачи, ни придачи,
но есть весёлый хвост и чуткий нос.
Хвостом спеша и носом чуть дыша,
лети душа – пуста и хороша.
Нет у церковной мыши ни гроша,
но с кем всю ночь беседует Христос.


*


Воинственность фундаментальна.


В песочнике воюют дети.
Рахелька в вязаном берете
Дувидке пальчиком грозит.
Лопатки разрезают воздух,
а Васька-кот о птичьих гнёздах
вздыхает, толстый паразит.
И гром его не поразит.


*


Я живу почти в чулане,
зябнут зяблики и лани,
на распяленные длани
сыплет вечности снежок.
Промелькнет едва ль в Милане
росчерк скул Лили Каванни,
носит с важностью Джованни
аппенинский сапожок.


Я беспечный человечек,
унеси меня, кузнечик,
где теплом пахнёт от печек,
сдобно выгнувших бока,
где сползает воск со свечек,
свет медовый душу лечит,
а душа, как тихий вечер,
и бесплотна, и легка.


*


Мерзость амбивалентности.


Кто лжёт себе и верит –
тот совершенный плут.


Забравшись в угольный мешок,
я испытал культурный шок,
и этот сдавленный смешок –
моя потуга
больное эго подлечить
и ухитриться так словчить,
чтоб было трудно отличить
овал от круга.


*


Признаюсь – я ленив невероятно.
Признаю – у меня на попе пятна,
гниения грядущего следы.
Я знаю, что никто не вхож обратно,
плутовка Мориц объяснила внятно:
не жди беды, спеши в сады, срывай плоды.


Да не сиди ночами у воды,
не то застудишь на хрен мудады.


Танцуй, пока над водой...
Юрий Большаков
Терпсихоре. Дуре набитой.


А бал гремит, единорог…
Заболоцкий Н.


Я вечно трезв и снова козырь “бубна”.
Глухой удар издёрганного бубна
меня приводит в чувство и в себя.
У танцовщиц натянуты лодыжки,
партнёры мнут грудиною манишки,
непринужденно гульфик теребя.


Усталой чувственности вялые затеи
перелистнут, теснясь, перипетии,
соврёт гавот, но правду скажет рил.
Прижмут пластрон, старательно потея,
туда, где перси переходят в выи,
ряды в ранжир состроенных впервые
гориллами воспитанных Гаврил.


У дансинга всегда скулит в запасе,
заявленный афишкой в тесной кассе,
синкопами подраненный фокстрот.
Подскакивают кудри завитые.
Окно сверлят во все глаза святые,
раззявив рот до гланд и от щедрот.


Их вынесли во двор, но позабыли,
затвором клацнув, проводить от были
до небыли и тихой пустоты.
Теперь глазами, что уходят к свету,
они следят как Нету, Вету, Свету
влекут паркетом слепо как кроты


глухие вожделеньем кавалеры,
уткнувши нос, как будто в символ веры,
в поверхностно напудренную грудь.
Подрагивает третий подбородок
у злаками закормленнных уродок:
желе, мешочек, зяблик, зимородок,
в потугах совратить кого-нибудь.


Чем кончится вся эта свистопляска?
Ах, успокойтесь – хрипы, стоны, вязка,
чего еще вы ждали от людья?
Глаза святых мерцают как лампады,
их ввысь несёт по рёбрам эстакады,
сведёнными вершинами в аркады,
фуникулёр, неспешный как ладья.


Лаская дланью мрамор балюстрады,
я им, mon Dieu, конечно, не судья.


Всё страньше и страньше...
Юрий Большаков
Мой влажный вечер,
друг мой нежный…
Из тающего в воздухе.


Колеблются столбы. В реке вода и свет.
В реке вода и свет – глаз праздных поздний ужин.
Теченья сонный плеск, лепечущий навет
на леность волн речных, но слух мой зреньем сужен.


Но слух мой треньем суш и вод не околдован;
он внемлет, но ленясь, сквозь зренья влажный плен,
протяжный стон реки по безутешным вдовам.
Сестринский тихий “ах!” для стынущих колен.


Для стынущих колен всех одиночек ночи
вода поёт, снуя луны веретеном,
о глубине, где сон, где водоросль морочит,
где омута провал мерещится окном.


Мерещится окном в сон равнодушной влаги,
удушья и песка, колеблемых колонн.
Напитаны водой утопленников фляги,
но юная волна свой древний тянет сон.


А в древнем сне не кровь на стылых кромках льда,
не клочья облаков, не бьющиеся кони –
течением веков влекомая вода
и я, плывущий в нём на снящемся балконе.


*


Как этот мир велик
в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах –
как бесконечно мал!
Шарль Бодлер


… настоящей жизни нет,
мы живем не в том мире.
Артюр Рембо.


День – взмах ресниц –
то Питерсон, то Монк…
Круг солнца обрезает горизонт.
Проворством спиц
измотанный клубок,
дырявят звёзды бездны синий зонт.


Жизнь – только взгляд,
сквозной и быстротечный,
лишь вдох и выдох, обух и удар.
Ладони длят
любовно жест беспечный –
единственно неоспоримый дар.


Взмахни рукой,
ты был всегда доволен –
ведь дали даже больше, чем просил.
Ах, день какой –
ты прям, разумен, волен,
не жаждешь больше, чем осталось сил.


Во всем пространстве
ничего такого,
чего не смог пытливый ум вместить.
В души убранстве –
нега да эклога,
мелодии струящаяся нить.


Благодарить?
Когда б оставил адрес
тот, кто тебя, как ребус, разрешил.
Такую прыть
твой обнаружил абрис,
размывши очертания души.


Не маслом,
но скорее акварелью
визит минутный в жизнь изображен.
Напраслиной,
орнаментальной цвелью,
конвульсией “тик-так” заворожен.


Быть может, есть,
о чем спросить хотелось,
но уклонялся знающий ответ?
Пространства шерсть
и вечности опрелость,
и спицею связующий их свет.


Как терновато
и замысловато
холстина бытия сопряжена;
дуга легато,
дышащая вата,
дурная мать, неверная жена,


холодный сын,
супруг, глядящий в угол,
взгляд, в прятки наловчившийся играть.
Свистит хамсин,
еж игловат и кругол,
дрожащих душ сдающаяся рать.


Казалось бы,
с таким бездарным миром
проститься проще, чем на “сброс” нажать.
“… такой резьбы
дворцы…”, “…таким кумирам…”,
оставьте, Шарль, блажить и ублажать.


Весь мир калик,
все заклинанья, мантры –
пустой позыв армировать крахмал.
“…как… мир велик
в лучах рабочей лампы…”.
Не злитесь, Шарль, но он и впрямь не мал.


В одной секунде столько же простора,
сколь не вмещает свившаяся Тора.
Сумейте в ней привольно разместиться
и паутину с глаз смахнут ресницы.


*
Манифест.
Not money fest.


Но я испытывал, смеясь,
не глубоко эшелонированную,
но коренную неприязнь
к распространявшим мысль клонированную.


“… ему сказал. И он ему сказал”, –
как некогда сказал поэт печально.
Мой скепсис, словно скальпель, вырезал
то, что внушить пытались изначально.


Ты думай сам, ты только думай сам,
мозг изнуряя практикой суровой
и, коль угодно будет небесам,
спадут с вещей привычные покровы.


А не спадут – ты все равно в плюсах –
на веру ничего не принимая,
верь только в то, что любят в небесах
в разгар зимы слепимых солнцем мая.


Что видимость, невидимость, что не
воспринятость, когда в пазах извёстка
в отместку слепо дремлющей стене
вдруг вспучится пилястрами из воска.


Ткнул пальцем в торф – в нём лилии цветут.
Эмблемой славной горд сырой торфяник.
Любую дрянь в геральдику вплетут,
но ум не терпит мягкогрудых нянек.


Не всё – во мне, но, многому сродни,
я не вполне лишь косный камень тела;
моим ночам завидовали дни,
из чьих пазов извёстка облетела.


Глупец, лошадкам тоже не легко,
но их глаза так влажны и умильны,
что верится – не кровь, но молоко
вращает жернов мировой давильни.


Возможно – всё как раз наоборот,
но глупо жить, лишь телу доверяя,
в его пустой заглядывая рот,
считая пищевод преддверьем рая.


*
Моя вполне измышленная муза,
рожденная задолго до союза
крушенья – idem – обрушенья груза
на головы сограждан и в гнильё –
она до той поры смиренно в норке
ютилась, примеряя не опорки,
но две туники, сшитые по мерке –
не по её, мой вруг, не по её.


Погрязнув в тине новых комбинаций,
мой драг, ты что-то бросил распинаться –
враруг, друраг – гибрид контаминаций
и анаграмм – заменит ли тебя?
Так приходи – Кустодиев в Мытищах
явил пример – сквозняк эпохи свищет,
а мы дуэтом – в сущности – два нищих –
закусим сушкой – сушку погребя


с враждою вместе – говорят – пакетом
и выйдем к примиренью турникетом
из масла льна и тканого холста.
Ты веришь мне, уёбище? – минетом
ослу, служившему Самсоновым кастетом,
ты мог бы память усмирить – при этом –
число оргазмов – ёрзая скелетом –
дай калькулятор – вот – до пятиста…


*
Синичка высинит в синицу.
Певичка выбьется в певицу.
Маричка вцепится в Марицу.
А Ницца – Винницы культя?
Два “ц“, три “ц“, четыре, десять?
Их даже не на что повесить,
песцовый снится Ницце месяц –
непроницаем как дитя.


Канканны Канны – истуканы
металлом выдавленной раны,
фольгою эталонной манны
венчают сан – но не чело.
Мне эти канцонетты странны –
что я сканирую? – от Ханны,
Джоанны, Анны, Марианны,
чьи коннотации чеканны –
канон из ванны: ”Чу-че-ло!“


Все эти мании туманны
во мне обманно зачало


цок-цокание:” Ни-нны, Ка-ццы…“
и клацанье наборной каццы;


и Мастроянни Марчелло.


*


My female component.
[Моя поэзия – вязание, плетенье;
…клубки, коклюшки, спицы и крючок…]


I.


Я – вязальщица, кружевница;
ускользает из глаз страница
на колени и дальше – в пол;
и, когда мне в ночи не спится,
я клубок распущу и спица –
в чьем сверканье – моя сестрица –
ах, Эрато – змея, озорница, –
утыкает в клубок обол.


Бедный лепт – но с меня довольно;
я вольна, хоть грешу невольно
опьяненьем в строке стиха;
мне не больно, о, мне не больно –
тихо сыплет шалунья соль на
темя круглое – скерцо сольно –
мой органчик, вдохни меха;
жизнь моя ученичья – школьна;
эта песенка – многодольна:
мандаринна, полынна, хвойна,
по тональности – ми-бемольна –
упасает вас от греха.


От греха ведь греха не ищут?
Я – из капищ, ваш кров – в Мытищах.


II.


Есть музыка стиха – но музыка стихает
и остается стих – он сух как мел в кости;
не светлячком в ночи – но ярко полыхает,
его пьянящий дым впивающе вдыхает
рассудок мой в горсти – распахнутой горсти.


Чем опьянялся б я, когда бы не стихия
свободного стиха – насиловал и жёг?
Но муза в зев взяла – сижу, вяжу стихи я;
фонем моих прыжок стиха замкнет кружок.


…и, крадучись, кружась – и в кружеве, и в пряже
нащупываю связь меж “что же вы?” и “даже”…


*


“…так кончится мир
…не взрыв но всхлип”.
Т.С.Эллиот.


Служа по министерству странных дел,
возглавив как-то нехотя, но кстати,
отдел вокругдакольных проектов,
я поворот, представьте, проглядел,
суливший мне – как сказочная скатерть –
упрямостей – как их сулит эректор,


не выполняя, впрочем, никогда
посулов, приводящих нас к покупке
какого-то смешного чёрт-те-чта;
я свято верю – спятятся года
к подножию истоптанного в ступке;
вот так и исполняется мечта


услышать зов грядущего из окон,
где всё давно поставлено на счётчик,
забитых вплоть до греческих календ;
завив спиралью светлый стильный локон,
румянцем опалив подушки щёчек,
вздохнуть: “Свершилось. Full pizdetz. High end…”


*


Вот пристало, банный листик…


На суку сидели суки,
пили сок, сосали cock;
что за прелесть эти звуки:
“Я твой новый стрептококк”.


Тонкой дужкой по-хозяйски
на носу висят очки,
а в каком-нибудь Зарайске
пляшут польку мужички.


Всё как-будто бы раздельно,
но континуум един
и на станции Раздельной
тянет пиво господин.


Ноздревата в кружке пена,
шепотливы пузырьки;
из динамика Шопена
тянут шустрые зверьки.


Не придуривайтесь с ночи,
что проснулись до конца;
это Тёмный вас морочит –
два копытца и яйца.


Поведёт пространством пальчик,
отведёт в пустырь глаза;
поперхнётся резвый мальчик,
остро взвизгнут тормоза.


На пространство тротуара
часть проезжая вползёт;
всхлипнет клёпкой бочкотара,
мальчик семечку сгрызёт.


Так о чём, бишь, я спросонья
думал песенку, ленясь?
О тебе ли, друг мой, Соня?
Иль о Вас, мой тёмный князь?


Ни черта не получилось,
полно горе горевать;
кротко солнышко ссочилось
на ленивую кровать.


Но кровать вины не имет,
виноватьте не её;
Тёмный вымя Соне вымет,
молоком зальёт бельё.


Молотком вооружённый,
заползу под образа;
многожильный, многожённый,
жму на козьи тормоза.


Нет, пора в покой и волю
отослать проказы коз,
и какой-нибудь фасолью
излечить свой варикоз.


Поедая стебель хрупкий
и бобовенький белок,
прекратить играть в скорлупки
и плеваться в потолок.


Истощат ресурс софиты,
ложа съёмная пуста;
просочатся неофиты
на остывшие места.


Здравствуй, племя свежей кожи,
влажных глаз, упругих губ;
что ж вы съёжились в прихожей,
каждый в собственном кругу?


Знать, у бублика и тора
общий сёркль в роду кружит.
Не хватает мне простора.
Я ворчлив как Вечный Жид.


Надоело. Ставлю точку.
Подвожу итог чертой.
Тёмный жмётся к локоточку,
не щипцами завитой.


*
Стрела – всего лишь палочка имперья
и наконечник – ушлый уголок.
Пока вас чёрт к себе не уволок,
подуйте на сомненья уголёк,
мечите стрелы своего неверья
в пустую дверь – возможно, там, за дверью,
их ловит шустрый и смешной зверёк –
весь из комочков, шёрстки и поверья,
что новой вере стало поперёк
не горла, но намерений – нырок
иглы стрелы и утлый наш мирок
рассыплется – лишь вверх взметнутся перья
и опадут. Когда настанет срок.


*
Бритва Оккама.


И хрустнет на зубах язык,
на языке взовьётся прыщик.
Увы, он счастия не ищет
под стрекотание музык.


Какая низкая тоска
по хату бросившему брату;
а оловянному солдату –
мемориальная доска.


Он бросил хату на порог
и понесло его в Гренаду
купить кому-нибудь помаду;
он лучше выдумать не смог.


Пока он плыл, сгустился смог
и кто-нибудь на эспланаду
провёл коварную менаду,
ей предлагая сто дорог.


Вернулся в хату Одиссей,
внеся цилиндрик перламутра,
и губы растянуло утро
как оправданье жизни всей.


Косые тени Пенелоп,
опутав пряжею колени,
без причитаний и молений
на солнце жарят эскалоп.


Воспламенённо злюка Феб
насквозь пронизывает мясо
и сиротливо стынет касса
в навек оставленном кафе.


Тут надо б вымучить мораль
из ничего для никому-то,
но тянет патоку минута,
воруя с вывески дюраль.


P.S.
Заведу я стеклянную банку,
засолю в ней на зиму славянку.
Закажу я дубовую бочку
и запру в ней соседскую дочку.
Убегу и безбрачья, и глада.
На кому мне в Гренаде помада?


*
Свяжи концы,
сплети волокна кисти
каникуляром,
выигравшим спор.
Уже гонцы
во сне пришедшей мысли
по капиллярам
мчат во весь опор.


Какая мука
в утренней истоме,
угрозе грёз,
сорвавшейся с ресниц,
дрожанье звука,
потаённом доме,
всём зле стрекоз
и спицах колесниц.


Какой печалью,
терпкой как Восток,
пустой как стук
и разорившей душу,
укрывшей шалью,
клейкой как листок,
как рак разлук
и червь, грызущий грушу,


мы обладаем
в завязи уже,
в деленья клее,
сырости конвульсий,
призывном лае,
каждом этаже,
во тьме аллеи,
тикающем пульсе.


Так здравствуй, грусть,
прибежище Саган,
как дым костра
текущая гортанью;
пусть булки “хрусть”
да “ай-лэ-лэ!” цыган
умерят стра –
стотерпия пиранью.


*
Наташеньке Перман-Батхиной.


Ты увлекала в глубину,
я зазывал туда, где мелко
и бюстом Андерсон Памелка
смущала юную луну.


У Торы тонешь в глубине,
мои лодыжки суховаты,
глаза, увы, подслеповаты,
но сердце зрячее вполне.


Мне этот смутный мир глубин
не представляется занятным;
атмосферическим и внятным
для смертных запахам и пятнам
внемлю, глотая “Афлубин”.


Мы оба правы – правота
небезопасней катаракты;
все акты, пактов тессеракты,
абстрактных построений тракты –
протянуты из тьмы, где та,


от крови спятившая дева,
поёт печально: “Принц мой, слева
и справа, и по центру – зло”.
Родившись тонкою натурой,
она была отчасти дурой.
Что скажешь тут? Не повезло.


Привычное кровопролитье
банальней грубого соитья,
где кровь на коже – как бижу.
Рецепта нет, но Zepter верит –
включая Ricchi e Poveri,
я никого не разбужу.


Мы тонем в снах, нас усыпают
и наши мысли осыпают
безвредной пудрою “Рашель”.
Лаван лавандовой водою
весьма способствует удою,
ведущих над водой удою
морочащих дурнушек шельм.


Вы всё про кровь? А я про пудру.
Так вы про пудру? Я про шлак.
Меняю мысль глубокомудру
на сковородку и дуршлаг.


Звонить не в дверь, но в колокольчик
на номер, выбитый во льду.
Сейчас вам сделают укольчик
и я в наш сон, смеясь, войду.


*
Шесть строф, трофических как трюфель…


Я думал мысль, когда мне было восемь,
а восемь пресмыкалось целый год
распластанно, как оспенная осень,
под сменою сезонов и погод.


Продолжил я, когда мне девять стало;
щелчки в часах не запинались, но
мочало мысли на ветру мотало,
наматывая на веретено.


Пятнадцать, тридцать, сорок семь, сегодня –
всё та же мысль (что лошади – узда)
крадётся снами – пагуба и сводня,
назойлива как дерзкая звезда.


Пренебрежём недомоганьем сенным,
толчками крови в ухе и руке;
простую мысль сознанием туземным
фиксируя в укромном уголке.


Но пуст капкан, захлопнулась ловушка –
в ней только воздух, сжатый в мумие;
истлела мысль как маленькая мушка,
убитая в июле на скамье.


За столько лет немудрено забыться,
уйти, растаять, в ухо упорхнуть.
А мне теперь куда башкою биться?
О, господи, ни охнуть, ни вздохнуть…


...…уть...


*


Поприще…


Как здорово о понятийный ряд
так ёбнуться, чтоб в ухе зазвенело,
а между строк лоскутный pulcinello
обдумывал языческий обряд.


Как хорошо в чужой почти стране
вышагивать по стенке гошпитальной,
скользить клиентом плоскости читальной
по вымысла натянутой струне.


Как славно знать, что чёрт отчётлив рту,
и это знанье превратить в свободу
не сообщать ни выходу, ни входу,
что ты пересекаешь их черту.


Ещё вот это тоже хорошо –
порхнуть ладонью девочке под хвостик
и предложить установиться в мостик,
чтоб ты в неё, как в будущность, вошёл.


Как здорово и славнохорошо,
что вечера поительны как соски,
а у закатов алые обноски
активны как стиральный порошок.


Как стильно, пережив культурный шок,
сложить его в двусмысленный стишок.


*
Молоколлапс…


Мне кислого налейте молока,
я буду языком его лака…


Подайте, если можно, к молоку
рахата (как мне хочется!) луку…


Дыханием пишу на молоке
библейскому трухлявому Луке.


Ваш мёд и (Gott in Himmel!) молоко
который год в кастрюльке не клоко…


Залейте мою душу молоком,
я покачусь не шаром – колобком.


Ты передай хозяину, Лука,
мне остро не хватает молока.


*


Девяткина мозайка.


Путь хитрого человека.
Гурджиев.


Носит Костик, между прочим,
меховой воротничок.
Вовка стал разнорабочим,
грустно пьющий дурачок.


Не вернулся фрайер с фронта,
им Нептун украсил ил,
на спине сырое pronto
краб клешнёю пропилил.


Я вышагивал по глади
на отсиженных ногах,
низкорослые кремля;ди
делят камни в очагах.


У небес не хватит силы
и уменья сокрушить
покушение Mozill’ы
на бессмертие души.


Кто доверил световодам
масс клиническую связь?
Не толпитесь перед входом,
огрызаясь и давясь.


Вас у выхода в волненье
ждёт верблюдик в табаке;
принимайте пополненье,
утопая в кабаке.


А теперь ряды сомкните,
захватите тротуар,
и головки обмакните
до корней в фиксатуар.


Этот вывих декадентский
всех опять переживёт;
ах, гештальт, ох, штрудель венский,
пивом спятивший живот.


Всё и так, как тремпель, сложно,
даже тремпеля сложней.
Заклинаю: “Осторожно!”
Умоляю: “Понежней…”


*
В молоке нехватка цинка.
В колобке избыток лба.
Нервно крутится пластинка,
в просторечии – судьба.


Шорох, треск, игла в полоске
режет вязкий полимер.
Сколько спрятано в бороздке
изумительных химер.


Поцелуй меня, горгулья,
зев раззявив померзей.
Расставляйте ваши стулья
для монархов и ферзей.


Отдаю в задаток пешку,
покупая двух коней.
Слоник пушечку тетешкал
в завихрении теней.


Не подсчитывай ступеней
вверх по лестнице в подвал,
не надейся постепенней
отдалиться от е-2.


Мир классических метафор –
просто вздорная болезнь.
Отошли подстрочник в Стаффорд
и на дерево залезь.


Патефон поставь на ветку,
на пластинку пепел сбрось;
плачь, горгулья, мне в жилетку,
перепончатая злость.


Ляп-ляп-ляп, восьмой куплетик,
что за лёгкая рука.
Подарю ферзя скелетик
на брелок для дурака.


*


“Всё страньше и страньше!”
Алиса. Сертифицированная девочка.


I.


Я пытаюсь понять, как до нас миллиарды двуногих,
я стучусь в эту дверь, где беззвучным становится шум;
ведь немногое нужно – всего лишь одно, но для многих,
не аккордов каскад – только чистую ноту ищу.


Ясность – тесный кессон, с каждым днём разрежённо яснее –
нет за дверью пространства и двери-то, собственно, нет;
тот единственный сон, где мне снится, что стиснут во сне я –
только право на вето, из веток сплетённый люнет.


Он надёжен как пар, с обнажённым, как тетерев, тылом
и, как пар, вездесущ, и, как пар, ничему не порог.
Ну и ладно, займёмся делами, покроемся мылом,
умалим своё дао, бодай не меня, носорог.



II.


За углом у реки начиналось преддверье сатори,
ни души, шесть деревьев – два клёна, три ивы и так…
В изумрудной траве чижик-пыжик – мой шут и tutor’ий
крутит в кружеве лап неразменный сомнений пятак.


Нахтигали варенья из ямы исследуют небо,
нибелунги кольдкрема покорно на полке стоят;
у калитки калики над посохом лают свирепо,
и настойчиво стонут, что в яблоке, видимо, яд.


Я не яблоком янюсь, но тыблоком инюсь упрямо,
оттого пьяный князь дотянуться не может рукой;
рукавицей в чешуйках не лезь в мою тёмную яму,
предлагая светильник кредитною линькою, хитрый какой…


*
Мой смешливый реквием.


Что, допрыгался, скот?
Злые черви сожрут твои яйца;
всем шотландцам урок
и лапландцам, и прочим скотам.
Думал, юркнешь как кот,
девять жизней припрятав, к китайцам,
и взведённый курок
не поспеют спустить по пятам.


Только нынче не так,
за стеной мудрено затеряться,
ведь процессор, лукавей
зигзага, тебя упредит;
перекрестье – пята
не Ахилла, но шустрого зайца;
счёт увял словно Авель,
поскольку исчерпан кредит.


Погорельцы, банкроты
в затылок построены цугом;
провернут турникет –
вздрогнет очередь, снова замрёт;
тесно сомкнуты шпроты,
очерчены призрачным кругом,
друг за другом в брикет,
где становится задом перёд.


Так последние станут главой,
головатые – попой;
христианство, мой друг,
не сканворд на скамейке в саду;
если глупый – завой,
поумнее – в ладошки захлопай,
это вечности плуг
тянет трезво свою борозду.


…ду-ду…


*


Exercises...


I.


Я лишь фланёр в тени,
которого решили
на кратком поводке
к прогулке допустить;
конечность протяни –
скулит о вечном шиле
в мешке и холодке
стремительная нить.


Не мни: “Повремени”,
сомни в меню “Лишили”,
немыслимо в витке
кривую подкупить;
кого ни помяни
в пополнившемся мыле,
сварившись в кипятке,
живым внушает: “Плыть…”


Так теплятся огни
в Уганде или Чили,
разжижены в желтке,
чтоб горести топить;
так чью-то жизнь (сморгни!)
в пространстве расточили,
идущих налегке
свеченьем обступить.


К цветам лицом шагни,
как лучики учили;
узор на потолке –
проточное: “Фьюить…”


II.


Мне сколько-то лет,
я живу возмутительно длинно,
но так же с утра
с наслажденьем огонь подношу
к концам сигарет
и омлет из белкового сплина
в потёмки нутра,
прожевав, протолкнуть не спешу.


Медлителен день
и томителен мёд в подъязычье,
по капле вскипает,
гортань размягчая, янтарь;
на цыпочках тень,
соблюдя и отбросив приличья,
обличье купает
рассеянным светом как встарь.


Так будет всегда –
десять лет или десять мгновений,
их равенство мне
очевидно как выверт во сне;
от мёда вреда,
от приевшейся сладости тени
янтарной стене
не дождаться как йода в вине…


*


Томик де Куинси.


To all persecuted opium eaters...


Сказал слуге: “Подай огня, стяни ботфорты,
придвинь шандал да подоткни поглубже плед,
всё содержимое немаленькой реторты
снеси на лёд, прокиснет опиум в тепле”.


Он был провидец, опий скис, вступило presto,
истошный вопль бутоны роз расплющил в хлам,
роскошный визг звенел в саду как гений места,
канал нарезав сотней струн колоколам.


Очнись, Куинси, взяли верх ханжи и клерки,
безлюдным словом приравняли нас к скотам,
хлестни хлыстом над лепестками бутоньерки,
теснят нас здесь, ужель покоя нет и там?


*
А нечего…


Все умрут, а я не буду,
разрешенье раздобуду
жить до страшного суда;
будь мила или паскудна
тропка в чаще изумрудной
неизведанно куда.


Да…


Будет нуль-транспортировка,
плазмою бомбардировка
в мире странном как Жене;
сигарету на крылечке
прикурю, пущу колечки,
не потворствуя войне.


Не…


Не шагнёшь, не наступая,
в мире, что тесней трамвая,
на колено иль живот;
только ночь, тиха и хвойна,
относительно спокойно
и задумчиво живёт.


Вот…


“Дар напрасный, дар случайный…” –
вот пример весьма печальный
прозорливости стиха;
благосклонна лотерея –
обналичь билет скорее
у лишайника и мха.


Ха…


*
Игрушечки.


Это проще, чем dada?
Да.
Но сложнее, чем вода?
Да.
Элегантней, чем кларнет?
Нет.
Безыскусней, чем сонет?
Нет.
Старомодней, чем гавот?
Вот.
Ненасытней, чем живот?
Вот.
Ферзь из пешечки воскрес?
Yes.
Maybe, it’s just playing chess?
Yes.
Part II. Chat
Юрий Большаков
Quiscustodiet, Laziness, vraul, MaryShort, MaryLong, SexySadie, AbleMabel, MASHASTUDEBAKER – ники, которыми я пользовался в чате «Эха Москвы» на протяжении нескольких месяцев дискретного присутствия. Протокол выборочен.


Из баловства в чате “Эха Москвы”.


Смотрю “Достаньте ваши носовые платки” Бертрана Блие. Его справедливо называют одним из тех редких художников “визуальной цивилизации”, кто ещё верит в слово. Вы любите Блие? Вы люби;те Блие. Пожалуйста. Все нуждаются в любви - даже камни. Блие - не исключение. Любить камни я Вас не призываю. Оцените высокую степень сдержанности и деликатности. Но Блие - попрошу настоятельно. Доподлинно известно - all he need is love...


MaryLong: тамзатуманами


Мне нравится, что Вы почти вполне,
мне глянется, что зуб у Вас из стали,
и Вы ко мне цепляться перестали,
и я плыву как вишенка в вине.


Пусть Вы Юпитер, но возможна я.
Душа к Вам льнёт и плавится, и тает,
а шелест крыл крылечко обметает -
Вы шалость предпоследняя моя.


Сольёмся в чат, пусть боги промолчат,
а Веник, прослезившись, просморкнётся;
над нашим ложем свод небес сомкнётся
и канифольно скрипки зазвучат.


MaryLong: мяу...


MaryLong: ну мяу же... никто девушку не похвалит. Где галантность - последний довод отлучённых от трона королей и брачных аферистов?
MaryLong: Tu_sik Все мужики - сволочи. Кроме пакса и меня по чётным числам. Сегодня, кстати, чётное...


Мой Гименей меня от Борьки спас…


Из всех плюмажей мне ближей лебяжий.
Я моногамна. Чёртова черта!
И, если б я в него влюбилась даже,
у нас с Борис не вышло б ни черта.


Я затрапезна. В байковом халате
скребу с утра в нечёсаной башке.
Он попрекал бы, кстати и некстати –
мол, взял вслепую, как кота в мешке.


Вернувшись в явь, застыв в недоуменье,
внимала б скорбно, распахнув глаза,
как выхухоль с мордашкою пельменьей
скрежещет зло: “Безмозглая коза!”


И мой, поющий: “Нам пора, об вектор
ударившись, разъехаться в сердцах.
Берите всё – “Виагру” и эректор.
Я зла не помню. Зонтик Ваш в сенцах.”


Моя неистовая страсть, моя обугленная ярость…


У меня борзая есть. Разбегайтесь, зайцы.
Век зайчатины не есть, если не затравит.
Рассеките горло мне, отсеките пальцы,
буду Бореньку любить, хоть он дед и скаред.
*
Мне наплевать на творческую зрелость.
Я сдохну свеж и кавернозно юн.
Синитский мой, души моей опрелость,
зачем скользишь и вертишься как вьюн?
*
Сурьёзный дяденька. Око;лог.
То идеолог, то теолог, но олух, кажется, вполне.
Его за рейтинг держит Веник,
но я играю не из денег, а ради форточки в стене.
*
Сначала аметист на каждый выступ.
И лишь тогда раздвинет вход редут.
А как ещё? Видала аферистов –
антиподистов и преферансистов –
им копы сто очков вперёд дадут.
*
Я режусь в “терц”. Выкуриваю пачку.
Мой кринолин истлел на чердаке.
Тяните в спальню повара иль прачку.
Возьмите в дом бездомную собачку.
Я – вещь в себе. Как Н2О в реке.
Как бре-ке-ке и углерод в крюке.


*
Я люблю снежок из ваты,
Дед Мороза мешковатый
и громоздкий выступ скул;
и Снегурочки попатой
плотный торс – и Новой Даты
пустоватую тоску…
*
Маэстро, на площадку свет!
Синитский рвётся на паркет,
в его ребро вселился кто-то.
Ах, что за прелесть антраша!
Сейчас содрогнется душа
и грянет царская охота!


vraul: Ну, этта, слышь, короче, тут такая заморочка – Сеня угодил в блудную, рядят полторушку, а у нас горловое. Перекинься, с балансом повремени чуток, дай развести меха; обваграним по тихому, будем в кураже – и ты подлатаешься. Грядёт переборка в рядах – на толковище каждый голос в цене крови. Прикинь что там к носу, определись. Сроку у тебя – от волка до собаки, до завтрева. К выкату балдохи должен решить – на чью шею хомут пялить. Якши? Довольны? Эта лексика ближе? Ну и слава богу - лишь бы вам было хорошо, а я уж как-нибудь...)))


Жить с обоюдоострым язычком.
Вся пасть в крови и слизистая в клочья.
Невмочь. Все – прочь. Наставница своло;чья
вцепилась в горло остреньким крючком.
Ах, вылетит ли бабочка – бог весть.
И кто впотьмах поможет сбросить кокон?
Я бьюсь в глагол как в переплёты окон.
Уж восемь строчек. А хотела – шесть.
*
Архаична как дредноут
и лукава как Улисс,
заставляю глупый note
отослать приветик Липс.
Oops!
*
Постепенна как улитка
и неспешна как роман,
не бегу вечор к калитке –
там, за окнами, туман.


Набирая, как шпангоут,
каталог отпетых дур,
поколачиваю note,
чтоб отправить миру “Мурр-р…”


Мои советики:
Храни в уме привычный инструмент:
холодный взгляд и едкость злоязычья.
Не порывайся соблюсти приличья
и улучить подгаданный момент.
*
Одежда облагает как налог,
налогом облегают даже плечи.
Мы ёжимся от головы до ног
и маемся в тоске нечеловечьей.


Спеленуты как мумии в стене,
томимся мы по выходу, не входу.
Давай с тобой полаем на кашне,
порвём его и обретём свободу.
*
Зачем затеял Боря канитель?
Почто из Deutchland мутит нашу воду?
Метёт метель. Колпак. Тампон. В постель.
В Uber zalles и приобрёл свободу.


Мысли девочек приличных майской ночью грозовой.


Быть бы мне цыганкою, беглой самозванкою.
И вертеться на фую, проклиная жизнь свою.
Но, родившись городской, прям на улице Морской,
хлопочу не юбками, но под ними губками.


Фу, какая гадость! {Прим. редактора Синицкого}.


Чики-брики, плыл Кон-Тики,
я лежал в гостях на Вике,
из пике; взлетая в пи;ке,
заходясь в истошном крике.
*
Breathing hard, singing bad,
looking permanently sad,
struggling with his own head,
drinking beer, before he’s dead...
*
Москва захвачена морозом;
не в честной схватке, но врасплох.
Противоборствует угрозам
бесцветный манси иль к неврозам,
злокозненнейшим nostrы cosaм,
Москву грызущим силикозом
на сломе стынущих эпох,
прибавит стужа хриплый вздох,
саднящий вянущим некрозом?
Ответьте – вам Собянин плох?


Двух слов, не лукавых, не косноязычных, не свяжут. И это элита. Недотыкомки какие-то. Сплюнула. Развернулась. Выпорхнула…


AbleMabel:


Мне - месяц, я расту не по часам,
но по секундам - с каждою умнея.
Вам не найти впотьмах меня умнее,
чумнее и причастней к небесам.


Поздравляйте давайте...


AbleMabel: Папа научил меня слушать Еву Кэссиди, она поёт: "Time Is A Healer" и ещё там разное, вот по этой ссылочке в папочкином сборнике. Папа у меня, папа у меня, у меня - п а п а. Вот... http://www.moskva.fm/user/raul_26/music/collection/3066799 Соседи с утра приходили, говорят: "Мабель, мы сбросились и купили тебе то, что ты головкой своей измыслила - нелюдимое пальто цвета "задумчивый кобальт". Ты только забудь про нас. Совсем. Полностью. И к детям нашим не подходи. На выстрел. Баллистической ракеты. А уж как мы тебя любить будем! Хорошие у меня соседи. Странные только. Что ни говори. Просили ни с кем о них не говoрить. Говорят - ты такая вежливая, мягенько произносишь, послушаешь - вешаться впору. Люди...


AbleMabel: Ну и что, что Кэссиди плохо кончила? Папочка сказал, что для эпохи пост-мо-дур-низ-ма, в которой нам посчастливилось прозябать, это вполне приличный результат – большинство просто не в состоянии начать. И нечего за глаза говорить… Вот Харон отвезёт к ней повидаться – там и злословьте…


AbleMabel: Зэ педерал гавенмент... - нет, мой папочка и слов-то таких не знает. Откуда ему. Он же на детской площадке не бывает. От меня в отличие... Смотрит на меня вчера в спальне, думая, что я сплю, и бормочет: "Смена наша.., сколько раз - безупречно, надо же, чтоб как раз на ней - и прорвался." И плачет таким ди-а-фраг-маль-ным плачем. Бедненький. Понимает - ещё месяц, другой - я подрасту и он без куска хлеба. Хлеб, я думаю, не самая полезная еда. То ли дело мелкий щебень и питательные для мозга морские камушки. Папа напрасно сокрушается. Со мной не пропадёт. Голодать я ему не позволю, ни под каким предлогом...


АbleMabel: Tu_sik У меня ножка затекла. Я на папин "Лярусс" стала на цыпочки и печатаю. Раньше он как-то нервно на это реагировал, а теперь нервничает непрестанно, так что и не разберёшь - то ли "Лярусс" тому причиной, то ли колебания биржевых курсов и отмена смертной казни, которой папа стал большой приверженец через несколько дней после того как я произнесла первые слова и сделала первые шаги. А до этого был просто болезненным толстовцем и пацифистом. Взрослые. Что с них взять? Хотя я кое-что присмотрела. Думаю, сами отдадут. А почему ж не отдать. Не каждый день такой случай представляется. Только фром тайм дай дайм и пронесёт, пожалуй...


AbleMabel: Sorry, обещала папиного Тишку обучить мышков ловить.
Он так обрадовался. Пришлось с вечера в валенок запереть на верёвочку и проволочку. Хотел эмигрировать. В какой-то Мирный. Как будто у нас тут война. Коты тоже странные бывают. Ничего, теперь у них есть я. Поправлю всё, налажу. Ещё спасибо скажут. Посмертно. В завещательной бумажке. Многие стеснительные просто. Не умеют в глаза приятное говорить. Приходится... Эсквайр, значит. Что ж, многое видится под другим углом в косо падающем свете...


spikeyapples: Кто обрадовался – папа или Тишка?


SexySadie: Вот и всё - и отправлять не надо... А говорили - ФИФА какой-то... Нет, что ни говори - взрослые сами не знают, чего на самом деле хотят. В отличие от нас, маленьких девочков. Уж мы-то точно знаем - чего нам надобно и как туда подобраться...))) P.S. Тишка.., папа как-то в последнее время потерял драйв (вы, взрослые, так это называете?). Это я за Мабельку Вам отвечаю. Она отправилась в дамскую комнату носик попудрить.
spikeyapples: девушки бывает разные: чёрные, белые, красные..но всем одинаково хочется, на что-нибудь заморочиться
SexySadie: Я ещё маленькая. Но когда мне захочется, пусть ведут себя повежливее - я всё-таки из хорошей, почтенной семьи - мой папочка - потомственный босяк в каком-то по счёту поколении. Со счётом у него как-то не очень роман сложился, зато в любви повезло. Сутенёр ему мою мамочку отдал даром да ещё и приплатил - на первый взнос за домик хватило, в котором я на свет появилась. Папа говорит - радовался при этом, как будто выпал из быстро летящего биплана прямиком на Кэтрин Зету- Джонс. А что такое биплан? А Зета - как её там? А мне пора идти кашку кушать. Я уже понимаю, что жизнь не диснеевские колики для идиоток вроде белявки - силы понадобятся...)))
spikeyapples: nu kakzhe, dima biplan, pevets takoj
SexySadie: Я совсем запуталась. Ну, хорошо, пусть Вам бог помогает, как эта противная тётка сказала перед тем, как я её на рельсы столкнула. А чего она сопит над моим ухом? В самом деле. Надеюсь, он ей помог. Когда я её в последний раз видела, она выглядела очевидно нуждающейся в помощи. Я, правда, пока шла с её кошельком к автомату с газировкой (не подумайте чего - он сам выпал, не пропадать же...) - помолилась на всякий случай, чтоб он не вмешивался - я перспективная - думаю, в этoм конфликте интересов он занял взвешенную и дальновидную позицию. Ему же лучше будет. Иначе я в нём сильно ошиблась. Теперь пора. Не болейте. У меня, кроме Вас, в Яблоке только один знакомый мальчик - Лёша Бочаров. Я не могу себе позволить потерять половину своей аудитории в этом занимательном населённом пункте. Не подведите меня, пожалуйста...


AbleMabel: Я не умею долго разговаривать. Мне начинает заскучиваться, позёвываться, поёрзываться. Папа говорит – это оттого, что у меня быстро истощаются эти, которые предшествуют свободной, яркой, живой, образной, связной и разумной речи. Мысли, вот… Папа обычно ведёт себя разумно. Даже когда накуривается. Но порой ляпнет такое – прямо не знаешь – во что это засунуть и какие условия хранения предложить. Никаких мыслей у меня сроду не водилось. Ещё чего. Я бы и не позволила. Им только позволь завестись. Заведутся неизвестно куда. И тебя за собой потянут. Я просто открываю рот и начинает разговариваться. И никаких мыслей мне для этого не требуется. Мне взрослые не нравятся. Папа говорит – это неправильно. Болезненные психические проявления. Он хороший, конечно, но его рассуждения о душевном здоровье просто смехотворны. Зачем душевно здоровому человеку креститься и сплёвывать через левое плечо всякий раз, прежде чем войти в мою комнатку? А ещё я видела – вы не поверите – но я своими глазами видела, как один дяденька в приличной одежде и с портфелем на рыженьком замочке бросил камнем в ничейную собаку. У него, я уверена, мыслей хватает. Он в них недостатка не испытывает. Видно по глубокой морщинке между бровями. Есть среди вас и милые, конечно. С виду. Вроде бы. Но мне всё чаще кажется, что при сочетании определённых условий почти любой из вас способен бросить камушком. Не обязательно в собаку. Просто в живое существо. Поэтому я не хочу быть взрослой. И не буду. И не уговаривайте. Всё…


AbleMabel: Папа ходит как в воду опущенный. Кто-то там умер. Я не понимаю. Он давеча читал толстую книжку и забыл её на диване. Дядя Гена ему позвонил. Позвал пойти по девкам. Он, конечно, сразу же согласился. Удивительно – вроде не идиот. Книжки читает такие толстые – я их приподнять – и то не могу. А туда же. Куда и дядя Гена. Какая радость – по девкам ходить? Они же неровные. Выпуклости, впадины. Кому может в голову взбрести по кочкам разгуливать? У нас ковёр есть. Старенький, но ровненький. Я по нему чудненько хожу и гуляю. Да – книжка. Я там вычитала, что акт познания есть приобретение и осмысление нового опыта. Помимо всего прочего. Чего – прочего – я не поняла. Это, наверное, на другой странице. Потом доберусь и разберусь. Так вот – смерть это ведь и есть приобретение нового, никогда ранее не бывавшего опыта. Разве нет? Узнавать – весело. В голове как-будто огоньки загораются. Как на ёлочной гирлянде. Бегущие и никогда не добегающие. И ты начинаешь видеть. И понимаешь, что до этого не видела. C’est tres joli... Взрослые, каких я знаю (кроме дяденьки Иммануила, но о нём – позже), как-то глупо о смерти полагают и обо всём, что вокруг неё происходит. Да и не полагают они, по-моему, ничего. Ничего своего, я хотела сказать. А просто воспроизводят клише, внушённые имманентной по отношению к ним силой – коммоном сенсом, коллективным бессознательным, ещё какой-то заразой. Я точно не скажу. Меня пустые глупости не интересуют. У нас до Тишки был другой кот – Нельсик. Я с ним знакома не была. Я тогда ещё не родилась и в доме, как говорит папа, ещё знали, что такое счастье. Как в Европе до 1789-го года. Мне бабушка рассказывала. Он, когда почувствовал, что ему пора в ту страну, где на кошек не кышкают по пустякам и не пристают с совершенно идиотскими претензиями за съеденное сало, со всеми попрощался (это, бабушка говорит, они уже потом поняли, а тогда и внимания не обратили – ну, ласковей, чем обычно, с рук не сходит, трётся, мурлычет – думали, гормональное) и ушёл. Очень деликатно поступил. По-моему. Если ты кого-то любишь – ты же его жалеешь. Не хочешь, чтобы ему было больнее, чем уже больно. Ведь жить больно. Не только. Но и это тоже. Не нужно поэтому умножать боль. Если вы уже настолько любите арифметику, что никак не можете без неё обойтись, как этот седенький ребусник, дяденька Боря, умножайте что-нибудь другое. Да и самому каково – ты собираешься приобрести какой-то новый, никогда ранее не бывавший опыт и осмыслить его, если удастся, а вокруг зеваки толкутся, маются и думают. Когда же это кончится. В смысле – когда ты уже кончишься. Чтобы можно было разойтись и всякие другие дела. Заняться, одним словом. По-моему – это отвратительно. Просто непристойно. Куда непристойней тех фильмов и журналов, на которые моралисты ругаются. Моралисты эти тоже, скажу я вам, продукт не для слабонервных. Исключительно в человечестве производимый. Но об этом как-нибудь в другой раз. У меня уже скулы сводит. Я вообще-то не болтливая. Молчаливая. Немногословная. Тихая. Робкая. Застенчивая. Неуклюжая. Папа говорит – у меня дефицит позитивного опыта общения со сверстниками. Откуда же ему взяться – стоит во двор выйти, как во всех окнах искажённые лица соседей: “Мила, а ну домой, Павлик, бегом, кому говорят, бегите по дуге к чёрному ходу, не оглядывайтесь, бородавками и цыпками оббросает!”
В головах у них уже оббросало. И обсыпало. Не скупясь. Щедрою рукой, как папа говорит, торжественно выдавая мне ежемесячный пятачок на безумства и развлечения…


AlbeMabel: Сегодня девять дней тому дяденьке, который умер на следующий день как папа за дядей Геной увязался. За завтраком на папу элегическое настроение нашло – он начал рассуждать о том, как правильно умирать. (Обратите внимание на наречие – “правильно”. Как же это, думаю, нужно накуриться?) Лепетал какие-то банальные, тривиальные, затасканные прописи – в собственной постели, под музыку Вивальди, в окружении чад и домочадцев. Я слушала, слушала, терпела, терпела, но сколько же можно – уже омлет доели – а он всё не успокаивается. Я ему говорю – поготовнее откликайся на дяди Генины призывы – как раз умрёшь в чужой, под Успенскую, в окружении семи слоников и плакатиков с Димой Биланом. Он аж поперхнулся. А нечего… Я с ним поделилась своими мыслями о конечном опыте. Он выслушал, ничего не скажу – это он, в отличие от других взрослых, умеет, и попросил меня, чтобы я, когда все соберутся, поменьше вякала. И так уже разговоры пошли – мол, у Рауля дочка малахольная. Раздаёт всё – игрушки, бутерброды, подзатыльники. А зачем мне? У одного дяденьки Моэма, который, как начитанная Фира говорит, любил дяденек, один персонаж – тоже дяденька (что-то дяденьки взялись плодиться как кролики) – говорит, что люди недооценивают душевные радости. Пусть бы он мне это сказал. Я – дооцениваю. Каждый день буквально.
Папа говорит – будешь так относиться к материальным ценностям – умрёшь под забором. В канаве. Это он после паузы добавил. Подумал – забора маловато будет для устрашения меня. Я промолчала. Не хотела его разочаровывать. Но канава тоже впечатления не произвела. Не только такого, на которое папа рассчитывал. Вообще никакого. У меня по всему кругу проблем, которые папа, вывихивая себе язык, а мне ушки, называет эк-зис-тен-ци-аль-ны-ми, есть собственное мнение. Маленькое, но плотное и упругое. Как я сама. Какие же они ценности, если они материальные. Так, кусочки вещества. Ар-те-фак-ти-ки. Ещё одно слово, которое я не люблю произносить. Вслух, по крайней мере. Начинают так пристально всматриваться, норовя в глаза заглянуть. Думают – там гюрза колечком свернулась. И никакой там гюрзы, конечно же, нет. А прыгает через скакалочку маленькая девочка в колпаке с бубенчиками на голое тело. А если ей так нравится? Ну и не приставайте. И голоса такие якобы тёплые делаются, будто бы заботливые. Ничего, что я перескакиваю? Во мне так скачется и брыкается – как лошадка, как-будто кругленьким таким переключателем кто-то пощёлкивает. Папа говорит – нужно обуздывать это дело, приструнивать и дис-цип-ли-ни-ро-вать. В переводе на мой эйдетический – завести упряжь, шамберьеры, хлысты, мундштуки, шпоры – всю эту жуткую пыточную амуницию. И пользоваться ею не в каких-нибудь Дарфуре, Руанде или Абу-Грейде, а в себе самой. Благодарю покорно за совет. Я знаю, к чему это приводит. Дрессура эта. Всё станет последовательным, линейным, послушным и управляемым. Для нанимателя – удобно. Но я наниматься пока не собираюсь. И когда соберусь – никто не знает. Я умею долго собираться, если нужно. Практически бесконечно. Мне результат этой управляемой затеи не нравится совершенно. Выйдет из этого разве что офисный планктон, которого в любой задрипанной конторе на медный грош двенадцать полных дюжин и всё никак не могут распродать. Вот уж нет уж. Со мной у них этот номер не пройдёт.
У этих сгустков материи, ценностей этих материальных – всё как следует быть – форма, цвет, фактура, ритм, пластика, даже какая-то фразировка присутствует – мама так говорит. Она у меня ди-зай-нер. Придумывает форму для прищепок бельевых. Чтобы, как она говорит, наповал разило. Покупатели чтобы не отлипали от прилавка, пока не накупят полные рюкзак, карманы и запазуху маминых прищепок. И ещё попросят продавщицу мешочек отложить. Они, мол, мигом – не успеет с Рафиком из скобяного до толку перемигнуться… Всё едино – день, другой, ну неделя, месяц – а уже того холодка в душе – увы… И с собой не поносишь – тяжеленные. А мои – всегда со мной. И расползаются, разумножаются, и веселят меня. Чего ж ещё? Забор, канава, скотомогильник, поле чистое – они со мной останутся, никуда не денутся. Куда ж им деваться? Они в других не выживут. Заглушат их. Эти, рациональные, прагматические, всякие такие. Заклюют. Заморят. Со свету сживут.Так что – что моё, то моё. Пока всё…


MaryLong. Мои советики.
Трещит TV. Прорехи между строк.
Не сбрасывай себя как ноты в чайник.
Пусть “С ними бог”, ты, отключив мычайник,
займись любовью с головы до ног…
*
Как с цепи сорвался ветер.
Не сидится на цепи.
Я длиной почти zwei meter,
хоть флажочек прицепи.


Я росла и даже больше
протяжённости во мне,
чем от Гамбурга до Польши,
и до истины в вине.


И куда ж меня в панамке
приспособить на ветру?
Пригласите в гувернантки,
я вам носики утру.


MaryLong: Sinitskiy


Я Синитский разлюбила.
А любила – это было
как мычание дебила,
словно молния в подвал.
Он моё расплющил чувство,
говорило мне искусство:
“Всяк живущий ел капусту
и любимых убивал”.


Что ему за это будет?
Чья-то тень его разбудит,
поманежит, погертрудит,
и в ушко; накаплет яд.
Я, освоив склон удобный,
отщипну калачик сдобный,
лепетну легко, не злобно:
“В поле мёртвые стоят.


Вы, Синитский, третий справа,
ветер ветошь треплет браво,
на лице у Вас отрава
ест и кожу, и хрящи.
Я, представьте, сожалею,
что сердечком не алею,
но исследую аллею
из мощей в сырой нощи ”.


У Маруси под косынкой
завелись глаза с косинкой.
Эх, любовь, пустые щи,
хоть косынку полощи.


*
Подбросим камушек вопроса
в сознанья дремлющую гладь.
Зеленоватым купоросом,
пресытившимся просом россом
не надоело подвывать?
*
Я тлеющая, тленная, из тлена.
Я оспенная – оспина и пена.
Всё это ведь вполне обыкновенно.
Как на запястье вянущая вена.
*
Я люблю свою лошадку.
Я люблю твою лошадку.
Я вообще люблю лошадков.
А свинючков не люблю.
*
Ах, что греха.., я популистка;
учила мама: “Mabel, “киска” –
в известном смысле – просто миска;
учтя в реестре фактор риска,
позволь им вылизать её.
С тех пор я так и поступаю.
Да, не Склодовская – тупая,
но лишь в бутиках покупаю
в голландском кружевце бельё…
*
AbleMabel: У меня по поводу этой марьиванны, которую папа курит, есть своё, особое мнение. Совпадает с мнением Смиттика, над которым вы тут часто потешаетесь. Если уж такого лота как трезвый мужчина ни “Soteby’s”, ни “Christie’s” не предлагают и ни об одном тендере на такой объект никто не слышал, а многие прислушиваются, – пусть уж лучше курит, чем пьёт.
Дяденька Иммануил из седьмого подъезда, с которым мне мама ка-те-го-ри-чес-ки запрещает разговаривать, шутит: “Пьяница приходит домой и бьёт жену, растаман приходит домой – жена бьёт его”. Думаю, не нужно объяснять – какой жене слаще намазано. Дяденька Иммануил вообще занятный. Если бы только не мамочкина к нему неприязнь и предубеждённость. Не может простить ему, что он над ней подсмеивается. Называет:“Дизайнер божьей снисходительностью”. Женщины не любят, когда их невсерьёз принимают. Как и кошки. Когда он говорит, у меня в головке так щекотно делается, искорки мерцают, шутихи кипят и узелки завязываются. Это так ошеломительно и притягательно. Я их потом, когда папа с мамой уснут, помолившись за меня, чтобы со мной как-то всё устроилось, расплетаю и многое видится совсем не таким, как вокруг взрослые говорят. Папа меня наставляет: “Слушай дяденек Сванидзе, Ремчукова, Млечина”. Спору нет, они правильно всё объясняют. И мило так. Дяденька Карлович только головой подныривает. Мама говорит – он в прошлой жизни был совкой и в каком-то там тонком теле оттиск сохранился. У меня об этом пока не сложилось до конца понять, но прописи эти как овсянка – и полезная, и доступная, и недорогая. Одна беда – невкусная. Много миру прописи помогли. Меня мама как-то в манежике вынесла на балкон, чтобы я не мешала ей делать генеральную уборку и радоваться загубленной жизни. У нас с ней трагическое и неустранимое несовпадение точек зрения на парадигматические особенности современного обыденного сознания. Переспорить не умеет, поэтому отправляет в ссылку. Распространённая практика. У вас в чате тоже, кстати. Папу чуть не каждый день вышвыривали. Теперь реже. Если не пришёл – тебя и не вышвырнуть. Правда ведь? Сижу я в манежике, учу свою лоскутную куклу Нюшку правильному отношению к вещам и ничем не ограниченному произволу хозяйки, и всматриваюсь в окружающий мир, расстилающийся, как сказал бы Серёженька Довлатов, “необозримым минным полем”. Бездомные собаки. Бездомные кошки. Бездомные дети. Бездомные взрослые. Те, у кого есть крыша над головой, такие же бездомные. Только мёрзнут меньше. И вот я хотела вас, умненьких, спросить, а то дома никого, мама с папой ушли к аналитику – они его теперь, как я родилась, регулярно посещают, с каждым днём всё чаще, скоро совсем к нему переселятся, а дяденька Иммануил слушает своё любимое Felenko Jefe и по полу покатывается от смеха, – эти прописи, их к этому миру, который расстилается – каким углом приложить, чтобы в него плюнуть не хотелось? Это я цитирую одну чаморошную недотыкомку, которая под балконами хлеба просит. Я ещё пока правильно плеваться не умею. Но учусь. Так что надежды не теряйте. Всё…


MaryLong: Sinitskiy
Я Вас люблю всю жизнь и каждый день.
Вы льёте тень свой на мою плетень;
ах, лучше бы мы виделись пореже.
Вы снитесь мне, ничком, tombe la neige...
Вы в чате – Стенька, кнопка – Ваш кистень.
К заутрене, прошу, оденьтесь свеже…
*
“И за чат её бросает…”
(Одному дяденьке Боре…)


Рога трубят. Ручьи журчат.
Над кровлей облако из ваты.
Опасливый и тороватый,
Синитский поправляет чат.
Жмёт кнопку. Красною строкой
из чата неслухов выводит.
Не жди чудес. Никто не бродит.
Отправлен леший на покой.
*
Я умею красиво говорить. Когда хочу. Хочу часто. А говорю редко. Потому что опасно. Красота опьяняет. А мир и так плохо на ногах стоит. Совсем на ногах не стоит. Не держат его ноги. Не слушаются. С ног сбился. Чего это я всё про ноги? А они из нижних конечностей – самые важные..


Он не пьёт. И имя – Дима.
Я, хотя и нелюдима,
но не с ним – ведь мы для Дим
что хотите отдадим…


SexySadie: Мир ещё при входе подал мне сигнал – презумпция виновности, как и сомнение, никогда не бывает бесплодной. Акушерка, профессионально деформированная Фёкла, в заляпанном свернувшейся ещё в предшествующем году кровью рожениц фартуке, вознамерилась украсть у меня семь миллиметров кетгута и не додать мне два стежка. Пришлось посмотреть ей в глаза и улыбнуться беззубым младенческим ртом. Она прометала четыре лишних стежка, сформировала пупок так, как сделала бы это для себя, покинула родовую, клинику, город, страну, континент, и, если я верно экстраполирую тенденцию, здравый рассудок. К чему я всё это рассказываю? А вот к чему. Пупок у меня – идеальный. И-де-аль-ный. Импетиго, дуайен, евгеника, амбивалентность, Льеж, нытик, Йом-Кипур. Если в компании возникнет спор об условности такой категории как идеал, можете смело ставить свои авуары на два идеальных объекта из ныне присутствующих в актуальном пространстве – мой пупок и Русскую идею. Как только прозвучит словосочетание “русская идея”, на публичное пари здравомыслящий человек не решится. Ваше лицо не будет потеряно. Спасибо за то, что дочитали всё это до конца. Мне не удалось. При случае расскажете, чем там всё закончилось и как эта дурища Сэдька выпуталась из собственноручно построенного лабиринта…


MaryLong: nneric


У меня мигрень придатков,
как у стареньких лошадков.
А у Вас за лбом киста,
а за нею – тьма пуста.


Вот Вам. (Показала язык).


SexySadie: nneric Не покрикивайте.Фельдфебели остро необходимы находяшейся в состоянии перманентного упадка армии. Печётесь о России – отправляйтесь в вербовочный пункт. Я из себя патриотки не корчу. Плевать я хотела на Россию, равно как и на любую другую обозначенную проведённой идиотами-картографами линией территорию. Я – гражданка любого мира, где есть в достатке пригодные для питья вода и для дыхания воздух, ржаной сухарь ежедневно, лист бумаги и карандаш, восковая табличка и стилос, на худой (как у Вас) конец – влажный песок и выпрямленный артритом палец. И нет таких, как Вы, живых указателей. Поэтому облобызайте мою красивую задницу коллективным лобызанием совместно с Вашей патриотической хеврой и будьте, наконец, здоровы!


MaryLong: По-моему, у мира запущенный сифилис. Как и у меня. Только я из этого столько шума не извлекаю, как мировое медийное пространство. Не медийная принцесса. Не Хилтон. Не Собчак. Подыхаю без всякой помпы. Без пожарных и медных духовых. Нос расползается как мировой порядок. Со дня на день провалится как экономика и благие намерения всеобщей печальницы ООН. Пашка, врач, который меня пользует последние четыре года, обнадёживает: “Поздно, Даша, отченашить”. Я ему ласково так, как самка богомола перед трапезой: “Я вообще-то Маша, раз уж в твоей медикованной башке иностраные имена не задерживаются, несмотря на базовую латынь”. Он оправдывается: “Всех не упомнишь”. Что да, то да. Куда ему. Он же спит со мной последние четыре года. От этого у него сейчас те же радости и восторги бытия. Только мне в нос ударило, а ему в голову. Болезнь ищет слабое место. Я с детства не любила, чтобы меня по носу щёлкали. Заносчивая и самолюбивая. Всё равно, думаю, мой эпикриз поприятственней. Пусть я чихнуть боюсь, чтобы лицо не рассыпалось на детали, как у Майкла Джексона, который был для многих светом в телевизионном окошке, зато cogito ergo sum. Этого у меня не отнимешь. Я вот думаю – когда им, джексонопоклонникам, его погасили, они что, – с тех пор в потёмках сидят? Или им тот, кто этим пёстрым бедламом заведует, другую лампочку вкрутил по ту сторону заоконья? Конечно, у Пашкиного status quo тоже не без преимуществ. Не боится, сукин кот, ни физической кончины, ни изъятия ректифицированного спирта из гражданского оборота. Страх ведь через мозг транслируется, а там – пейзаж после сокрушительного поражения и “…поле, поле, кто тебя усеял мёртвыми костями?” Недосягаем Пашка. Заболталась я. Пойду. На работу пора. На панели Мэри, Нелли – словно хмели и сунели…


AbelMabel: Я вот сижу тут, слушаю всё, что вы говорите, очень внимательно (я вообще очень внимательная девочка – этого у меня не отнимешь, даже и не пытайтесь), пока мама с папой полируют спинами кожу на кушетке аналитика, пытаясь понять, что же это с ними происходит и как с этим жить. И вот что я вам скажу. Для вас всех родной язык – русский. Вроде бы. И вы на нём выражаете свои мысли. Якобы. И свято в это верите. Что удивительно, но типично для сегодняшнего состояния умов. И всё это напоминает мне один мой сон, в котором девочки из консерватории Канзас Сити установили на пюпитрах партитуру Шопена и начали старательно играть, свято веруя, что играют Шопена. И никак не удавалось им объяснить, что с Шопеном их мяукание имеет общего не больше, чем я, мыслящая с предельно достижимой точностью и ясностью, с водорослями, из которых несчастное Саргассово море вот уже сколько веков не может выпутаться. И настолько они не желали эту простую в своей основе и очевидную, как дерево за окном, мысль понять, что пришлось сжечь их всех. И девочек, и консерваторию, и Канзас Сити. Хорошо, я проснулась, а то бы в погорельцах вся планета оказалась и мне утром некому было бы показать свой новый лиловый бант и как я специально под него научилась замысловатую косичку заплетать. Я этот способ назвала: “Безоблачный союз теории струн и трансфинитного множества”. Но дело не в этом. Чуть всё не закончилось как в этой истории с синицей, которая море синее сожгла. И вот я думаю – может, есть ещё какая-то Мабелька, постарше, которой все мы снимся, и ей вдруг невмоготу станет терпеть, и она нас всех сожжёт дотла или утопит как котят. Кстати, не знаете, кому это в извращённую головку пришло живых, маленьких, беззащитных, беспомощных котят в воде топить? Какой же это немыслимой падлой нужно быть, чтобы такое измыслить? Это слово – “падла” – я вчера узнала. Дяденька Иммануил на жену заругался – он как раз слушал живое выступление Джо Сатриани, Стива Вая и Джона Петруччи в рамках проекта G3 в Токио, а жена пробки выкрутила. Дескать, мешает ей по телефону с Фирой разговаривать о том, какие всё же мужики козлы и сволочи. Слово “падла” очень выразительное, по-моему. И экспрессивное. И почти такое же универсальное как “сука”. С несколько суженной областью применения, пожалуй. Но я отвлеклась, упрыгала в сторону немножко. И вот я вас прошу убедительно так, слёзно – вы почитайте что-нибудь, украдите минутку-другую у футбола или сериала слезоточивого. Если не по силам Даля, Ожегова или там Набокова с Буниным – хоть “Родную речь” для младших классов. Пожалуйста, дяденьки и тётеньки. Сгорим ведь ни за грош. Или ни за понюх табаку утонем. В оцинкованном ведре. Всё…


MaryLong: Ledenets Вы бы вышли из чата и заодно из жизни, чтобы двери дважды не отворять. Сквозняки, как известно, не способствуют смягчению нравов и улучшению характеров – как учит нас опыт, сын паршивок блудных, и гений, пары баксов друг…


MaryShort: Кобыла долговязая эта не забегала? Ну юркая, ну скользкая – как пиявка в масле. Я её у галереи Тэйт почти за тэйл её поний ухватила. Так эта гиена декольтированная впрыгнула в машину португальского атташе по культуре и защебетала так мелодично – канарейка на выданье. Теперь этот мальчик из хорошей лиссабонской семьи узнает – каким бывает небо в квадратный миллиметр ослепительного мрака – в Мэрину овчинку, как выражаются узкие специалисты по Мэри и её барашку, чтоб ему рога обронить прямо на вечную мерзлоту без малейшей надежды на имплантацию. Я эту шаболду ещё со времён Конвента знаю. В маркитантках подвизалась. Натерпелись от неё все – от жантильомов из Трианона до лудильщика с улицы Муфтар и последнего клошара из-под Пон-Нёф. Никому спуску не давала. Ни с кем ужиться не могла. Все по её высоким стандартам пигмеистыми оказывались. Прям Прокруст в юбке с мандой на шнуровке, как у испанского сапога. Дошло до того, что решили укоротить её как раз на длину головы её гадючьей. Так верите – два ножа у гильотины зазубрились. А этой ведьме – хоть бы что. Знай, напевает: “Мальбрук в поход собрался, мирон-дон-дон, мирон-делё, Мальбрук и сам не знает, когда вернётся он”. Доктор этот, Гильотэн, прямо позеленел. А народ на Гревской площади сначала варежки поразевал так, что видно, кто чем завтракал, а потом заскучал и начал растекаться кто куда. Якобинцы свои кровоточивые прожекты ваять, а простаки – к своим Жанеттам и Клотильдам, и к бараньему рагу. А это порождение ехидны и можжевельника у Сансона потребовало, чтобы он ей воротник обрезанный пришил. И что вы думаете? Пришил. Вы её лучше гоните отсюда в три её шеи. Дело вам говорю. Как родным. Наплачетесь ведь…


Из задиристого гавка с фашистюгами в чате.



...хоть плачь, хоть смейся… из пункта А в пункт другая буква вышел… вышел и вышел… а с платформы говорят – это город – Ленинград… лента Мёбиуса… не жизнь – топология какая-то… математики, чтоб им пусто было… в горле шерсть выросла… в подмышках – крапива… в паху – волчцы… в голове таблица Брадиса сама себя читала лязгающим голосом железнодорожного диктора… нервный срыв, должно быть… дочатился… пойду отниму у Тишки его блюдечко, вылакаю его молоко… чем сердце успокоится… выпишусь – зайду…


От нелепого до отвратительного один шаг. Раз уж Вам достало мужества его сделать - маршируйте до конца, пока не упрётесь в скотомогильник. Вступает хор. Обшарпанный герой вернулся на разорённую родину с маленькой буквы. Дамы в партере промокают батистовыми платочками миндалевидные глаза в паутинке “гусиных лапок”, господа в крахмальных пластронах потупляют взор. Им неловко... Занавес. Провал. Пьеса, тем не менее, остаётся в репертуаре. Боковое финансирование. “Весь мир – театр”... как же... в театре - провал - это провал...


Почтение, юберунтерменш. Как поживают нахтигали? Разучили “Хорст Вессель”? Это трудное место – “...был юный барабанщик”. Терция вверх. С ума сойти. Особенно, если застрял повреждённым умом в 16-й странице какого-нибудь Климова. Спуститесь к корням, поднимитесь к истокам. Начните с “Незнайки” и, минуя “Филипка”, попадёте в пространство, не знающее потолка и видимых границ... Догоняйте, а то отстанете навсегда...


Вы совершенно правы. Нет порядка и нет порядка. И порядка тоже нет. А рецепт прост. Займитесь сотоварищи делом, к которому очевидно призваны: а) очисткой канализационных стоков; b) утилизацией отходов; c) рекультивацией скотомогильников. И будет Вам счастье. А стране, хоть и не порядок, но меньший беспорядок, чуть больше чистоты и колосящаяся на возвращённых в хозяйственный оборот площадях рожь. Не хотите? Горло драть легче? И тут Вы правы. Да Вы – правый... Вот оно что... Многое видится в другом свете... коричневом...


Устраивайтесь поудобнее. Я буду говорить долго. Война. Хорошенькое дело. Возьмём частный случай. Белоруссия. Немцы вторглись. Жуткие вещи. Население переместилось в леса. У зверья сократился ареал обитания. У комаров расширилась кормовая база. Колесо фортуны провернулось. Взялись заталкивать немцев в границы ещё до тридцать какого-то там года. Вовлечены миллионы. Разворачивается преимущественно в сельской местности. Такого количества вкусных теплокровных не упомнят многие поколения комаров. Итоги. Белорусы попали. Немцы попали. Кто в профите во всей этой кутерьме? Комары. В рамках логики римского
принципа: “Cui prodest?” – войну затеяли – комары. А ещё евреи. И велосипедисты. Два последних виновника выявлены путём неумопостигаемых, но умозаключений. Трамвайноуважаемый вагоноуважатый. Ваще Булевая алгебра. Даже и не пытайтесь…Вот.


Я – циничен? За всю свою скандально долгую жизнь я убил несколько десятков комаров. Но они же первыми напали. Да и пролитая кровь мне же и принадлежала. С этим никто не станет спорить, я надеюсь. Вот и весь мой головорезный список. Вы за что меня атакуете? За иронию, сарказм, ехидство? А пусть человечество ведёт себя прилично; не грозит пальчиком амальгаме с перекошенным лицом. Кроме того, Вы предсказуемы (видите, у меня уже и ответ готов) – а это большой грех. Нападать нужно с неожиданной стороны. Исправляйтесь, пожалуйста…


Из публикаций на доске объявлений детских ясель №… г.Кокуй (случайная выборка): “Няня умыла кувшинчик. Долли умылась сама. Учитывая опережающее развитие отныне и до тех пор, пока остальные идиотки не овладеют упомянутыми навыками, Долли назначается модератором группы грудничков с вручением кнопки, позволяющей отлучать от киселя и упирать коленками в соль не желающих взрослеть. (A part) Она, по крайней мере,не станет прибегать к ней поминутно, как прочие олухи…”


Бывали в тартарарах? Ошеломительное местечко. Все ходят на головах и делают, что в голову взбредёт. Лагерь скаутов, в который опрокинулась армейская цистерна с авиационным спиртом. Слетайте – Вам понравится. С Вашим-то буйным нравом. Зуб даю. Целый. С неповреждённой эмалью, что это редкость, если стоматологи не переняли пошлую привычку лгать у поваров… Вам метлу завернуть или сразу полетите?


Привет, детишки. Что притихли? Два вопроса. Primo: “Вы любите денюжки?” Поднимите ручки. Очень убедительно. Secundo: “У кого из Вас есть под рукой “Чётки” Ахматовой, 1912-го года издания, С.-Пб.?” Именно это я и предполагал… А то – духовность, духовность… Тёща Губермана Либединская: “Лучше пять раз услышать слово “жопа”, чем один раз “духовность”. Затёрли. (Для модераторов – я цитировал. Ци-ти-ро-вал.) Мой Вам совет, дамы, хольте… духовность, а не духовность. Не прогадаете. Эмпирический опыт. Можете бросать ваши камушки. Меня уже нет. Фьюить… Нет, не трусишка, просто сфинктер слабый… Друг в друга не попадите, как часто бывает… Кровь людская не водица, кровь людская не годится.., никуда.., вот беда…


Некоторое время тому модератор Alaw вытолкал меня из чата за невинные ономастические штудии. Взашей.Гематомы и отпечатки на худенькой вые сфотографированы, дактилоскопированы, запротоколированы, подшиты в папочку. С тесёмками. (Улыбайтесь, Alaw, улыбайтесь – Корейко тоже улыбался). Руки не доходят (забавное выражение, если вдуматься). Учу Тишку плести из верёвочки колыбель для кошки. Лапы неловкие. Подвигается медленно. Но подвигается. Недолго Alaw’у наслаждаться безмятежной жизнью, поглаживая развращённым, изнеженным пальчиком модератора заветную кнопку. Я зла не помню. Встретимся в суде. Читайте подробные стенограммы процесса на всех заборах от Москвы до Бреста. Alaw You...


Как-то грустно звучит. Посмотрите на дело под другим углом. Сколько жизней было прервано на разных, но одинаково ранних стадиях деления клеток? Сколько не стартовало – то ли Карл, убоявшийся лужи, прошёл другим переулком, то ли Кларисса слишком долго заплетала ленту в косу… Вы прорвались. “Walking through the door, who can ask for more?” (“Deep Purple”). Учитесь у яппи-рокеров, раз уж учителя Вам попались вроде Веника, из-за одного малахольного выставлявшего весь класс в широко распахнутые, толерантные, нетребовательные объятия улицы…


Это вообще – где? Куда я попал? В либеральный песочник, где всё, что не запрещено – по определению разрешено, или – снова здорово – айн фюрер, айн фатерлянд, айн фольк, айн фальцет… Mein lieber Gott mit uns, когда же это кончится? Это когда-нибудь кончится вообще? Кончайте, господа; если не вы – то кто же?


Наша семья. Мама, Тишка и я. Из всех я менее всего человек. Стихи пишу.
Мне никогда не достигнуть той вожделенной степени безумия, которая пле –
щется в раскосых зелёных глазах Тишки по праву рождения. Горе мне…


У картины Вермеера “Вид Дельфта”: вот так бы я хотел жить – легко, проз –
рачно, отрешенно. Чуть – чуть (почти незаметно для постороннего глаза) –
артистично. Вот так я и живу. Как хотел бы.


Прекрасные и печальные. Свобода смотреть без вожделения.
Ждать пришлось долго. Лёгкость даётся тяжело.


Мир – Прокруст. Ум – изолирует. Люди – мешают.
Суффикс – хвост слова. С его помощью слово выражает обуревающие его чувства. Как собачка…



- Хочу Ким Бэссинджер и Нино Катамадзе. Безотлагательно. Не сходя с места.
- Зачем они Вам?
- Нино будет носить воду, напевая, а Ким – мыть лестницу, пританцовывая.
- А Вы что станете делать?
- А я стану на площадке, упру руки в боки как кустодиевская сахарница и
заявлю соседям: “Ну что, суки позорные, допрыгались? Теперь набегут жёлтые журналюги, просветят вашу козью жизнь рентгеном, повытаскивают все скелеты из шкафов и развесят на общественных верёвках, как ползунки на просушку. Вы ведь этого боитесь больше, чем остаться без копейки к годовщине вашей собачьей революции. Говорил я вам – мойте лестницу и не приставайте ко мне по пустякам. Не хотели по плохому, по хорошему хуже будет”. Вот так я им скажу. Да.


В Северном Причерноморье ощутимо похолодало. Синегубые граждане со спиртовым огнём в глазах вещают потрясённому обывателю в местах скопления, что москали установили в труднодоступных места авиационные турбины и откачивают наш тёплый воздух, взамен нагнетая холодный заполярный. Неужели это правда? Какое низкое коварство! Прекратите немедленно! Не стыдно маленьких обижать? Пришлите по крайней мере тёплые вещи из шерсти тюменской овцы. Подающий бедному – подаёт богу. В наше тревожное время кредитная линия от Петра не помешает…


Во Фриско живёт моя одноклассница – Ирочка Аптекарь. Столкнётесь с ней нос к носу в дамской комнате какого-нибудь “Macys” – кланяйтесь от меня. If You please. Скажите: “Юра кувыркался в чате со своими дружками-либерастами, вдруг ни к селу, ни к городу вспомнил Вас – и расплакался. Горько. Безутешно. Навзрыд. Как ребенок. Так трогательно…” Скажете?


Всё большее количество людей занято сервильными профессиями. Тысячелетия кровопролитий, взлётов и падений человеческих духа и мысли, а что в результате? “Чего изволите?” да “Кушать подано”? Нет, не об этом я мечтал, укладывая поудобнее забубенную голову на мягкие колени преподавательницы истории политических учений Аделаиды Францевны Пуанкаре, не об этом… Кто бы мог подумать?


Полагать, что Хайдеггер, подобно Петронию, не раличавшему добро и зло, очевидно зная – что принято полагать тем и другим, но не ощущая этого на более глубоком и достоверном, нежели предлагаемый вербальный, уровне, ориентируется в неумопостигаемом тумане и забавном хаосе метафизики лучше, чем ёжик в утреннем конденсате, есть основное заблуждение комментаторов, с трогательной запальчивостью атакующих ускользающий от них конрэскарп самоидентификации - этой фата морганы, этой idee fixe, этого ночного кошмара всех квазиинтеллектуальных невротиков, пьющих вино одиночества под небом, оставленным богами из-за непомерности платежей по ипотеке, в тщетной надежде прорваться к неизбежно ускользающей и рассыпающейся на осколки при даже робких попытках сближения, предположительно апофатически отсутствующей в реестре артефактов, постылой, тесной, хрупкой и упрямо тяготеющей к саморазшению скорлупе собственного, полученного в ренту на заведомо убыточных условиях, “Я”.
Уф-ф... Несколько лабиринтно вышло. Как я выпутался? Как, как – чудом... 2-я школа в анамнезе – у меня, в сущности, не было выбора, что настораживает – предпочитаю инвариантные положения и помещения с двумя (как минимум, выходами). По странной, но въевшейся привычке.


AbleMabel: Tu_sik


Отцвели уж давно хризантемы в саду,
но у Tu_sik на шейке камея живёт.
Я томлюсь и надеюсь, я верю и жду,
что она мне позволит уткнуться в живот.


Сокрушён аппетит, пересохла слюна,
кровь терзает виски, набегает слеза;
бликов мелкий петит просыпает луна,
мне мерещатся в сумраке Tu_sik глаза.
*
MASHASTUDEBAKER:


Я пришла из Соликамска
по морозу босиком.
Где тут комнатка-то дамска,
ведь стоит под кадыком.
Обоссуся прямо в чате –
будет чад вам и воня;.
Заебётеся кричати,
чтобы вывели меня.


AbleMabel: makkoysuper


Проживал на koy нам super
там, где горб из грунта выпер.
Худощав как Alice Cooper,
сладострастен как Ценципер.
(Случайная выборка из наглухо закрытого списка первоочередных кандидатов на принудительную стерилизацию с целью воспрепятствовать маккойсуперизации населения, следствием которой станет неизбежная и окончательная утрата страной конкурентноспособности и превращение её в биологическую лабораторию . )


Мужской взгляд на вещи… Подлинно неутолимая страсть – покрыть всех самок и растерзать всех самцов. И бог, который только этим и занимается, входя в ваши тела, используя их как проводники. И ещё насмешничает. Вот лошак…)))


AbleMabel: Сижу, гляжу, читаю вас, дяденьки и тётеньки, и думаю. И вот что я думаю. Злословите вы с тем или иным уровнем мастерства и переменного успеха, и вся эта чехарда кувыркается на деньги основного финансового столпа существующего режима. Занятно, правда? Дяденька Миллер, условно говоря, каждый месяц подписывает счета, чтобы вы могли посвистывать: “К оружью, граждане!” и всё такое в этом смысле. Как причудливо тасуется колода, как сказал бы Воланд. Он именно так и сказал, кстати...)))
Tu_sik: AbleMabel ты моя красавица)))))))
AbleMabel: Tu_sik Я Ваша послушная красотка...)))
SASHAMERCEDES: AbleMabel ты моё внутреннее - Я!
AbleMabel: SASHAMERCEDES Вы моё внешнее “Вы”...)))


AbleMabel: paxx Для меня всё кончилось…


Простыня не смята и узка кровать.
Буду вместе с мятой горе горевать.
Буду вспоминать я, нежа свой покой,
как сминалось платье под его рукой…


Как я всё понастроила, а? Я вообще такая. Понастроительница. Тус, прости засланку. Я иногда букву “р” не выговариваю. Когда сама хочу…)))


AbleMabel:VovikDoc
Причуды плоти.
Дядя Vovik хоть и Doc,
но с причудами ходок.
Предъявляю как вещдок,
маску, хлыст и поводок.
Уела? Угрызла? Укусила? Теперь Вы удовлетворены и не фрустрированы - мне полегчало. Как говорится: доктор ссыт и пациент журчит. Я, кажется, лишнюю “с” написала. Или нет? Вы сами, пожалуйста, отредактируйте - для Вас же стараюсь. Чтобы Вам было хорошо, а я уж как-нибудь. Только попробуйте меня стегнуть или пристегнуть чем-нибудь к чему-нибудь - я маме скажу. Так и знайте...)))


Так заебись ты в ус, геноссе Сталин,
истлевший пеплом в про;клятой стене;
пускай твой хлыст и дуст стране пристали,
в стене укрывшись – в ней окостеней.


Я возьму своё ведро,
утоплю к ***м ЕдРо
и поставлю на порог,
чтобы каждый плюнуть мог.


AbleMabel: Оп-ля, опять двадцать пять за раков драхмы. Нет мира ни под оливами, ни под акациями, ни под смоковницами. И не будет, как видно. Ну и чёрт с вами со всеми. Поперегрызайте друг другу глотки, попереломайте кадыки, повыдавливайте глаза уже раз и навсегда, а я пойду спать и пусть мне приснится Аврора - не крейсер ваш идиотский, а тётенька, которая по утрам для меня свет включает. Чтоб я завтра проснулась, а вы все лежали нагие, мёртвые и непогребённые - потому что некому хоронить. Все сами нуждаются в захоронении. Не подведите меня, уж постарайтесь не разочаровать, я на вас рассчитываю. Всё ж лучшее детям...)))


AbleMabel: Российский триколор является образчиком продуманной
функциональности при выборе цветового решения. Если у вас пошла носом кровь от долгого стояния с запрокинутой головой во время вылизывания промежности вышестоящим, вы можете высморкаться в красную полосочку; если уровень сивушных масел в вашей крови достиг отметки “до посинения” - в синюю; а когда вы, главы не покладая и закуску не глодая, доберётесь до вожделенной награды всех упорных и старательных – delirium tremens, и ваши глаза, и мир в ваших глазах выцветут до ослепительной белизны профессорского халата – к вашим услугам белая. Прозорливы были отцы-обиратели, выдающиеся детки сукиные, что ни говори…)))


AbleMabel: Искусно и страстно рассказанные истории любви всегда будут завораживать детей человеческих, заставляя напряжённо вслушиваться и вглядываться в злоключения героев, всем сердцем желая им успеха. Отчего вы пропадаете в этом двоичном “нигде” вместо того, чтобы, если вам не удается рассказать собственную историю, прислушаться к чужим, в изобилии мерцающим в окружающем вас пространстве? А, тётеньки? Дяденьки, кстати, тоже...)))


AbleMabel: paxx When You paxxing, why You paxxing by? Буковку перепутала. Вот глупенькая. Разберётесь, думаю. Вы тут, в большинстве своём, умненькие. От меня в отличие…)))


Мы никогда не получаем того, чего больше всего жаждем в жизни. Мы видим это, но не получаем.


Календарь славных деяний shutоператора Синитского. (365-ть листов. Веленевая бумага. В свободном доступе. Составил Рауль Генрихович Собакалаетветерносит).
Лист I. “Синитский в приватной беседе деликатно напоминает Альберту Эйнштейну, у кого тот позаимствовал свои диковинные идеи”.
Лист II. “Синитский после мучительных колебаний открывает Америку и, через двести лет, публично и мужественно признаёт, что, возможно погорячился. Молод был”. (To be continued...)
Лист III. “Синитский подхватывает летящую в тротуар и смертный грех самоубийства Жанну Эбютерн, не желающую жить после смерти Модильяни, устанавливает её ножками на мостовую, строго отчитывает и велит впредь ничего подобного не делать”.
Лист IV. “Синитский побеждает в чате дракона и напяливает один из чепчиков, подброшенных в воздух восторженными дамами, на покрытую запекшейся кровью рептилии голову”. (To be continued...).
Лист V. “Синитский пытается воспрепятствовать Ван-Гогу в ампутации уха и, потерпев неудачу, предлагает ему одно из своих. На выбор. Получив отказ, недоумённо разглагольствует о неблагодарности богемы и неоспоримых преимуществах буржуазного образа мыслей”.
Лист VI. “Синитский останавливает занесённую над Маратом руку Шарлотты Корде, рекомендует ей принять настойку валерианового корня и вегетарианство – как жизненную философию, позабыть о политике, а Марата после трёхминутной назидательной беседы обращает в последовательного роялиста и доброго католика”. (To be continued...)
Лист VII. “Синитский въезжает в освобождённую от Путина Москву на жеребце цвета соли с перцем по имени Vinnipeg Jet Lehaim и смущённо отнекивается от попыток обывателей приписать всю честь избавления от тирании персонально ему. Кое-что сделал и жеребец, припав на заднюю правую – булат просверкал вхолостую, картечь провизжала на дюйм выше и начала поскуливать”.
Лист VIII. “Синитский раздаёт туземцам града Кокуй печатные пряники каменной крепости, а когда они сокрушают о них зубы, предлагает неотложную стоматологическую помощь на условиях франчайзинга, лизинга, охмуризинга”. (To be continued...)
Лист IX . “Синитский находит, что второй закон термодинамики способен вызвать у неподготовленного неофита культурный шок и, после бурной полемики, убеждает уже отравленных и обременённых этим знанием быть сдержаннее в местах скопления народа”.
Лист X. “Синитский принимает единоличное волевое решение о прекращении не оправдавшей себя практики смешения языков и коктейлей и переходе к единому языку жестов (так как устная речь изнашивает лёгкие) и унифицированному пойлу – молоку онагра. Ложи рукоплещут. Народ безмолвствует. Синитский потирает подагрические руки”. (To be continued...)
Лист XI. “Синитский добрым взглядом отражает злой взгляд, возжигая из высеченной при этом искры светильник разума угас, а сердце сжёг дефибриллятор. Овации. Подробная стенограмма на обороте”.
Лист XII. “Синитский, после приличных случаю ужимок и прыжков, принимает предложение Яхве войти в совет директоров ЗАО “Вселенная” старшим партнёром с передачей ему контрольного пакета акций и делегированием преимущественного права на принятие ответственных исполнительных решений. Яхве облегчённо вздыхает – судьба мироздания в руках посредственности, что обещает длительный период застоя и мёртвого спокойствия и штиля”. (To be continued...)
MaryLong: durik Давайте проанализируем правовые аспекты наших разногласий. Я, как и все присутствующие, прошла прокрустово ложе инициации, тяготы формулирования ника и сдала мазок более или менее соответствующих истине персональных данных. Получила право на некоторое количество строк. На какое именно? Истина всегда конкретна. Определите квоту. Посмотрите – сколько Вы или среднестатистический участник наговаривает за вечер, роняя по два-три слова и выведите внятный результат. Я приду, послушаю, выскажусь в пределах строгих известного размера нытия и уйду. Любой переговорщик Вам скажет – невербализованная позиция – отсутствие позиции. Вербализуйте Вашу позицию во внятных метросемантических единицах…)))


Лист XIII. “Синитский случайно натыкается на философский камень, скромно пылящийся среди заурядных булыжников, и пытается расколоть им орешек своих гомерических апломба и невежества. Духи Бертольда Шварца, гехаймрата Гёте, прочих сумасбродов, метафизиков и фантазёров, покатываются со смеху, хором советуя ему: “Долбите, Боря, долбите!” Синитский вяло отмахивается, бормоча: “А вы кто такие?”
Лист XIV. “Синитский изумлённо обнаруживает, что диагноз “вялотекущая шизофрения” выведен из оборота, как несуществующий и измышленный в качестве карательного инструмента, и с трогательным упрямством продолжает апеллировать к нему, находя инспирирующее его единомыслие в массах рафинадов и маккойсуперов, что неудивительно – ведь он – плоть от плоти толпы, которая, как известно, всегда меньше человека”. (To be continued...)
Лист XV. “Синитский в некотором замешательстве обнаруживает, что его претензии к Луису Бунюэлю носят нетипичный для скупо декорированной, лапидарной психики рано отнятого от материнской груди телёнка компилятивный характер – с одной стороны, он взбешён тем возмутительным обстоятельством, что Бунюэль, иллюстрируя скромное обаяние буржуазии, очевидно не признавал за Борюсиком принадлежности к этому полупочтенному сословию; с другой – прилагательное “скромный” воспринимается Синитским как попытка положить предел его естественнo злым импульсам и пульсам. Синитский начинает широкую компанию в узком кругу лоботомированных единомышленников по дезавуированию вклада Бунюэля в мировой кинематограф и удалению его имени и памяти о нём из анналов. Восторжённый рёв рафинадов и маккойсуперов сопровождает Синитского во время публичных выступлений в ночлежках и на пивных фестивалях”.
Лист XVI. “Синитский, после вероломного и ничем с его стороны не спровоцированного предательства Бунюэля, пытается преодолеть нарастающий обсцессивно-компульсивный синдром в пространстве невыносимой лёгкости бытия Кауфмана, но, обнаружив, со всё более отчётливым озлоблением, что и там никто не озаботился развернуть для него тёплую лежанку, предусмотрительно поместив под неё фетровые боты,
находит утешение в кристаллизации намерения, давно ворочавшегося в затхлых потёмках катакомб, заменяющих ему и таким как он, душу живую, – примкнуть к распространённому и легионально многочисленному сонму трагически недооценённых современниками фигур, прослеживающего свою родословную до Каина, полагавшего дым от своего жертвенника жертвой недобросовестной конкуренции со стороны Авеля и предвзятости жюри”. (To be continued...)


Qu’est-ce que l’on etait libre, lorsque l’on inventait la liberte!
Были ли бы мы свободными, если бы не было выдумано слово свобода?


AbleMabel: Папенька меня похвалил давеча. Что это редкость. Говорит, я незлопамятная. Среднее время сублимации моего гнева – двое суток, да и то вторые – результат инерции, которой женщины подвержены более мужчин. Хотела съязвить ему по поводу его манеры начав прогуливать средства нашего тощенького бюджетика семейного останавливаться не ранее, чем у кошелька его подержанного и у кредитика истощённенького дно обнажится, но воздержалась. Толку. Он вполне сложившаяся и оформившаяся взрослая мужская особь, и переделать что-либо можно только поломав, как в грустном рассказике американского прозорливца Уиллика Фолкнера “Дядя Вилли”. А так как наш разговор случился как раз после очередной его эскапады и выволочки, от маменьки полученной, баллов так в семь по шкале нашей семейной, папенька был нетипично льстив в оценках. Обычно меня иначе, как аномалией фамильной не называет. В лучшем случае. А тут расщедрился. Оказывается, у меня прекрасные задатки и, если бы не рано или поздно имеющие начаться месячные кровотечения, я могла бы претендовать на титул идеальной женщины, с неизбежным одеванием в мрамор, оникс, порфир, сколько-то там сиклей золотых и прочие диковины, о которых он вычитывает в книжках, которых давно никто, кроме него и ещё нескольких чудаков на планете, не читает. Ему и в голову его взбалмошную придти не может, что моё ситцевое платьице третьего, по его гулящей милости, срока носки может мне быть милей и дороже всей этой помпезной фурнитуры, в которую мужчины облачают женщину накануне её похорон как живого полнокровного существа ради вечной жизни в качестве эталона и идеала. Её при этом, разумеется никто не спрашивает – а желает она быть экспонатом в пробирной палатке или предпочитает кровь, пот, слёзы и смех,
которые как раз от этих самых мужчин и происходят. И ещё эти кровотечения месячные – что они им так дались? Завидуют, что ли? Так ведь они друг другу носы во дворах и на полях бранных, как они их торжественно именуют, в таком количестве разбивают, что крови проливают – куда нам, подтекающим время от времени, с ними тягаться. Я вот думаю – богини эти античные, гарцевавшие в пространстве, пока Единый не вышвырнул их из обихода, как дяденька Синитский меня из чата, тоже были подвержены лунным циклам? Пересмотрела книжку об Элладе, адаптированную для недорослей, там об этом ничего не сказано. Может, во взрослых изданиях освещено – писали-то мужчины, а для них это, я вижу, больной вопрос. Если знаете – расскажите, тётеньки и дяденьки, только не мешкайте. Пока папенька не вернулся и не согнал меня со словаря своего толстенного, на который я взгромождаюсь, чтобы дотянуться до клавиатуры и связаться с внешним миром…)))


MaryLong: тамзатуманами


Там, за туманами,
нежными ранами,
лестью, обманами
льнёт ко мне mon ami...)))


SexySadie: Моя бабушка курит трубку. Кто ещё может похвастаться такой бабушкой? Признавайтесь давайте. Чат курящий? Кто курит - напечатайте звёздочку, нет - дефиску. Интересно, чем чат запестрит - звёздочками или дефисками? Принимаю ставки - соотношение - два к одному в пользу звёздочек. Я сфуматореалистка. Редкий, вымирающий типчик. Никак не вымрущий, к счастью...)))


AbleMabel: paxx 140-к знаков. Какая беспрецедентная жестокость. Какое низкое коварство. А если я разговорчивая? Я, может, до 16-ти лет вообще не разговаривала. Не хотела с миром этим кислым коммуникацию устанавливать. Представляете, сколько во мне накопилось? Интересно, уложилась в квоту? Лень считать, да я и не умею. Пусть уж пастыри подсчитывают. Отцы-командиры. Радетели. На то и поставлены…)))
Captain Fantastik & Brown Ground Cowboy. Романтики сети. Не спи, не спи художник… Кукуют. Ну-ну… Ку-ку…)))
Забыла совсем, головка дырявая, порадовать вас – в Николаеве + 17, солнце, штиль, зелёная трава. Старичку этому, Санте, если решится заявиться в нашу глухомань, придётся полозья сменить на шины. С фамилиями на ободке. Или этого чудака, над которым все потешались, а он возьми да изобрети вулканизацию резины, или французика, который Анри Ситроена поддержал в незапамятные для многих времена. Я стою за французика – они галантные, страсть, а папенька – за америкосика. Штатник недоперевоспитанный. А вы кого бы предпочли? Скажете мне? Потом, когда я нагуляюсь и вернусь. Вам на радость…)))
AbleMabel: Sinitskiy Рождественское послание Chater noster Sinitskiy мирно пасущимся под его недрёманным оком народам.


Urbi et orbi.
Который год не знаю материнства.
Нельзя без свинства. Но таакоое свинство!
Dominuc vobiscum et cum spiritu tuo. Ite, missa est.
(Облегчённо снял облачение и привычно, не глядя, набрал номер отделения имплантантной репродукции).


AbleMabel: venediktov Перефразируя Бабеля: “Редактор, чтоб Вас земля выбросила! Хорошую моду себе взяли – набирать в операторы по системе Брайля. Когда Вы уже отнимете у худшей части операторского корпуса приросшую к их душе и последней фаланге кнопку? Посредственности должны ходить по пятницам в коммунальную баню и налегать на мочалку и пиво, а не наваливаться всей тяжестью опреснённого ума на вышвыриватель…)))”


AbleMabel: Пришла гиенка. Принесла оливковую веточку в кривоватых жёлтых зубках. Многие прослезились. Кое-кто расплакался. Некоторые разрыдались. Пара-тройка впечатлительных забилась в падучей. Одна порывистая тётенька кончила. Четыре раза подряд. Впервые в жизни. Что оправдало весь этот балаган. Хоть как-то…
AbleMabel: makkoysuper Дяденька рукосуй маккойсупер, не путайте козырёк с козырем, а их обоих с аргументом. Снимите фуражечку, ослабьте портупейку. Я Вам книжечку припасла. Достоевского. Называется – буклет. “Торговый домик “Достоевский”. Всё для флагеллантов. Товар сертифицирован и стерилизован”. За-ка-ча-е-тесь. За-му-ча;-е-тесь. Муча;йтесь, дяденька рукосуй маккойсупер, у нас у всех впереди нелёгкие времена. Как водится…
P.S. Буковку перепутала, кажется. Лень исправлять. Маккойчик, Вы уж сами как-нибудь, а? Протоколы небось подчищали, вносили чёрт-те что и сбоку бантик с довеском в несколько годочков лишних? Так что одну-то буковку уж как-нибудь…
SeхySadie: Сменила фартучек. Ради для дяденьки Синитского. Симпатии моей последней и единственной на данном историческом отрезке эпохи культурного упадка.


Давайте побесяемся,
немножко покусаемся,
потом поцеловаемся
и бобик оживёт.
Вот…


MaryLong: makkoysuper


Господа фельдфебеля,
полюбите кобеля.
Неужели даже пёс
свой от вас воротит нос?


AbleMabel: Sinitskiy


Дяденька Боренька,
поцелуйте скоренько.
Подставляю алые
губки либералые.


AbleMabel: rafinad


Горе мне и горе мну…


Как мил пассивный прикус у овечки.
Мой Рафинадочка опять заснул у печки,
а я не сплю и страсть свою коплю.
Он этим чатом сам себя угробит.
Не зря меня политика коробит.
Уж лучше Барби милому куплю,
а пошлый ноут в луже утоплю.
Ведь вянет в нём как в тесной норке хоббит.


AbleMabel: spacedoll
У Долли как всегда:
то гемоглобин вниз,
то сахар вверх,
то резь в желудке,
то бойфренд в тест
втиснуться не в состоянии,
не получается даже
перепутать Рональда Макдональда
с Рональдом Рейганом,
ни того, ни другого
не знает потому,
то дом не так стоит,
взывает о переориентации,
с востока на восток,
то подоконник высокий,
то потолок низкий,
то суп жидкий,
то жемчуг мелкий,
то в огороде недород,
то народ урод.
Гиньоль и бурлеск
в одной очень отдельно
взятой Долли. Ужас…)))


AbleMabel: Sinitskiy Пока Вы злитесь (если Вы злитесь) на жизнь, на нас, на ещё куда-нибудь, жизнь проходит, мы уходим проходными дворами, куда-нибудь оборачивается никуданигде-нибудь. Не злитесь (если Вы злитесь), а если не злитесь (действительно не злитесь), то и не злитесь себе. Действительно…)))


AbleMabel: Sinitskiy Дяденька Синитский такой рациональный. И унылый. Совсем, кстати, не взаимосвязанные свойства. Дяденька Дидро уж такой был рационалист. Энциклопедист – этим, думаю, всё сказано. А озорник какой. Минет просто обожал. И феллацио не просто не пренебрегал, а прямо говорил, что ничего вкуснее не пробовал. А питался, между прочим, исключительно. Исключительно хорошо. Французский изыск и кулинарный шарм. Большой был барин. Не чета дяденьке Синитскому. Интересно, ему кто-нибудь когда-нибудь делал минет? Не за деньги, я имею в виду. Я бы и за Форт-Нокс не стала, хоть и нуждаюсь в деньгах. Ни минуты не сомневаюсь – он бы стал меня поучать или морализировать и всё удовольствие бы испортил. И себе, и мне. Он, уверена, и папеньке своему команды подавал, когда тот занялся его изготовлением. До белого каления довёл его, видать. Оттого и результат такой. Плачевный. Навзрыд прямо…)))


AbleMabel: makkoysuper Встретились однажды на загаженной их же извержениями тропке йоркширский боров и мускусная крыска. И посмотрели друг дружке в отверстия, заменяющие им глазки, и увидели, что они, хоть и не родственные виды, но родственные души. И ввалились в грехопадение, хотя и слова такого не знали, и понятийный ряд у них отсутствовал. Не выработан был. Некогда за чавканьем и попискиванием было заняться. И отзвучали дозволенные похрюкивания и повизгивания, и вытек – кто бы вы думали – детёныш маккойсупер – не то говорящая свинья, не то госслужащая мускусная крыска. Не то – то и другое. Итого – собакам своим подыскиваем подходящих партнёров, а дочерей выдаём за кого попало. Пока не откажемся от этой порочной и опасной практики, будут плодиться выродки маккои. Хоть будь они и суперы…


AbleMabel: Чат «Эха Москвы» - странное местечко. С одной стороны – дочерняя затея наиболее интеллигентной, насколько это возможно в сегодняшней России да и в мире, радиостанции. С другой – если вы покрутились здесь две недели и ни разу не выругались (хотя бы мысленно) – вас можно причислять к кротким душою малым сим, месяц – канонизировать, два – живым брать на небо. Полгода – вы очевидный кандидат на вакансию Будды или Яхве (в зависимости от предпочтений) с хорошими шансами. Вот так. Негде котику издохти. Мораль – не родись ты котиком, а родись ты скотиком…


AbleMabel: makkoysuper Мы всегда здесь и сейчас. Но наше “всегда” в геологических масштабах исчезающе ничтожная величина. Почти “никогда”. Уважать нужно наши здесь и сейчас. Ценить. Других не будет. Олух этот несчастный маккой полагает, дескать, сейчас и здесь буду вести себя как Калибан, откалибаню, сколь душа просит, и трансформируюсь в Абеляра или в Паоло, на худой конец в Авессалома Изнуренкова, реализую потребность в красоте и элегантной утончённости. А у его артерии с прикрепившимся к стенке тромбом на этот счёт совсем другие планы, имеющие под собой намного более веские основания и инвестиционно гораздо более привлекательные. Для червей и торговцев ими. Аннушка, сука небрежная, уже разлила масло и на косо приклеенной к бидончику этикетке аккурат маккоево ай-пи, которым он так по-детски упивается. Так что не мешкайте, ещё живой, внезапно смертный маккой, вочеловечивайтесь здесь и сейчас, не то околеете Калибаном и швырнут Вас по морфологическим признакам в зловонный скотомогильник. Так-то вот…)))


Какой снег опускается с небес в нашем богоспасаемом Николаеве – вы себе не предс-тав-ля-е-те и представить не сможете, если я не расскажу. Одна у вас надежда. На меня. Ладно уж. Хоть вы, по правде говоря, и не заслуживаете. Не все, как минимум. Слушайте. Только тихо. А то я этого не люблю. Каждая снежинка величиной со среднего размера почтовую марку. И проплывает строго вертикально, словно по ниточке натянутой, и так плавно – от брови до подбородка можно “Отче наш” или, если кто другой текст предпочитает, “Вставай, проклятьем заклеймённый…” раза три не торопясь прочесть. Так нехотя-нехотя, как будто раздумывает – а стоит ли менять небо на эту тревожную, плохо благоустроенную землю и не податься ли, пока не окончательно поздно, обратно? Я бы тоже задумалась. “На земле”, - как известно, - “весь род людской чтит один кумир священный…” Дальше, я думаю, вы и сами знаете. Задумаешься тут…)))


Слушаю: “Вставай, страна огромная…” - и вот доходит до этого места: “Дадим отпор душителям всех пламенных идей, насильникам, грабителям; мучителям людей!” и у меня в голове ассоциации начинают роиться. И не смутные, как это часто бывает, а вполне и строго определённые. А у вас?


Ksantiha: AbleMabel +1. Я заметила, что тут можно говорить только о власти. Другим петь только флокк.
AbleMabel: Ksantiha Единство. Консолидация. Как отвратительно звучит. Как притягательно. Об установлении единомыслия. Об установлении мёртвого штиля. Об установлении мёртвого. Как стиля. Чудное поприще. Жизнь не жаль положить. Ради мёртвого. И верить, что цена невелика. Каким же это нужно быть? Внутри, ай мин...)))


vil82: где Генка?
AbleMabel: Стигматы гримирует, чтоб на люди не стыдно было показаться...
rexvol: AbleMabel кланяйся от меня Матвеевке,уже 53 года её не видел
AbleMabel: Каждый день с 10.00 до 10.01 a.m.
AbleMabel: От Вашего имени. Видели бы Вы, как она жмурится довольно и помурлыкивает. Мне даже через реку слышно...)))
rexvol: AbleMabel смотрю твои фотошедевры и сердце радуется
AbleMabel: Я тоже теку молоком и мёдом. Простыни просто деморализованы. Преобладают капитулянсткие настроения. Ничего, пусть потерпят. В конце концов, кто для кого - простыни для нас или мы для простыней. Чиновников это тоже, кстати, касается. Самым непосредственным образом...)))


AbleMabel: Raketchik А, раз уж Вы представляете здесь интересы России и её федерации, то у меня к ней наследственные претензии. Моего прапрапрапрапрадедушку юродивого лет 400-ста тому обидели, отобрали копеечку. Читали, должно быть. Так вот, я интересуюсь - нельзя ли вернуть, учитывая упущенную выгоду? А?


Вот опять небес темнеет высь,
вот и окна в сумраке зажглись.
Здесь живут мои друзья,
вивисектор и судья,
они как волки смотрят на меня.
Как волчки – sorry...)))


НИНА. Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли... и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно. (Дяденька Чехов – тоже выдумщик отменный… Вот только гомеопатия его ничего, кроме брезгливого недоумения, вызвать не в состоянии – по капле выдавливать – это же программа на тысячелетия с российским состоянием умов.)


AbleMabel: Ну раз он только родственник того и этого – пусть ему этот снег, который я с такой неподдельной любовью описала, будет пухом и одновременно памятником. От чатика либерального. Вот он удивится там, где сейчас пребывает. Как говорится, нашёл, где и не гадал...


AbleMabel: Tu_sik Папеньке чёрт догадал аккурат в Новую Дату воровскую командировку. Такой гиволт учинил, а делать нечего, потому - взялся за кистеник, не жалься, что астеник. Вход, как известно, медный пятачок, выход - цап за кадычок. Это всё корпоративные дрязги, а дельце вот какого рода - папенька меня берёт с собой, хоть я и последыш в семействе нашем, не куём, не пашем. Отметил меня между шаболд этих бестолковых, хоть они и долговязей, и речистей - за сметливость мою, ухватистость да увёртливость. Потому поздравить всех озорных могу только сегодня - на территории противника придётся хранить упёртое молчание. Игра такая. Посему пользуюсь возможностью последней - поздравляю Вас, паксю, рексволю, спаседолю, гелсю, липсю, булявку, кэтю, девочку эту новенькую, ксаню (ник с большой буквы) и тамзатумю. Если кого пропустила - вставьте, пожалуйста. Вот вам текст (папенька редактировал): Happy New Year to You! My with Mr.God best wishes. Be happy, very please. Я кому сказала! Всё...)))
AbleMabel: spacedoll Долли в свойственной ей несколько экспрессивной манере спросила бы меня: “Как ты живёшь с такими низкими подоконниками?” Я с отсутствующим видом ответила бы: “Так и живу…” А Долли с возрастающей агрессией и очевидным намерением добить: “Да как же ты живёшь с такими низкими потолками?” Я, рассеянно и невнятно, обронила бы: “Да так и живу…” Тогда Долли с первыми признаками раздражения, голосом, приобретающим мелодичную окраску точильного камня, проскрежетала бы: “Ну как же ты живёшь с такой высокой самооценкой и с такими скандально низкими доходами?” Я сонно и кротко лепетнула бы: “Вот так и живу…” Но, так как Долли ничего такого не спросила, то я ничего такого и не ответила…


AbelMabel: 4shivas4


До тебя, мой друг скабрезный,
мне рукой подать из бездны,
но тебе до этой бездны –
вёрстам сорок сороко;в.
Между нами расстоянье –
от греха до покаянья,
от ума до осмеянья
и гремушки дураков.


MaryLong: rafinad


Россия вспрянет ото сна,
зевнёт и снова в сне застрянет.
Серьга ольховая завянет,
как либералочка, грустна.


AbleMabel: spacedoll


Твой кашемировый кошмар
меня преследует повсюду;
опять не выбита кошма
и недовымыта посуда.


AbleMabel: Если мысль, идея, звук, мазок, слово не опьяняют – на кой чёрт они вообще нужны? Нет ничего глубже опьянения. Опьяняйтесь…


MaryLong: Опять грызутся над этой либеральной идеей, как истощённые собаки над источенной червями жёлтой мозговой костью. Чтоб я сдохла натощак, как мне это надоело…


AbleMabel:


Умней меня здесь нету никого.
Пусть Венедиктов сдаст ключи и кассу,
вернётся в школу и втолкует классу,
как рабство веково и роково.


Во-во…


MASHASTUDEBAKER: SASHAMERCEDES Как приятно встретить мегаломана, не скрывающего, но манифестирующего свою ни на чём, кроме чужой торговой марки, не основанную манию мелкого величия. В конце концов, русская культурная икона с примесью африканской крови, заявив: “Мы все глядим в Наполеоны...”, избрав местоимение “мы”, вручила нам, зазнайкам, дерущим нос, полную индульгенцию. Не правда ли, SASHA?


...non a causa della sua luce, ma perch; non ; luce necessaria...)))
Ум – это сексуально, не правда ли? Ум как никогда не выдыхающийся афродизиак. Посмотрите “Les Amants Du Flore”, посмотрите в зеркало, сделайте что-нибудь наконец, чёрт возьми! Не просиживайте жизнь в хлопковом белье и чате… Красиво, правда? Зубы у меня коричневые - как идеология тут у некоторых. И не подглядывайте, пожалуйста, в дамскую комнату. Не в том возрасте, по-моему. А по Вашему?


MaryLong: makkoysuper


Рычу ему я: “Не перечь!”,
а он за меч из прежних встреч
и взгляд брутален – он вообще бывает Брут…
Ну что с ним делать – рядом лечь?
Но Гиппократ: “Не искалечь!”
Ах, всё равно его на части разберут…


AbleMabel: хомяко Оп-ля – и дяденька фельдфебельное хомяко тут как тут. Опять начнёт на меня кышкать, как-будто я кошка какая-нибудь. Надобно его задобрить, что ли? Казарменное и стремящееся к казарменному сознание тяготеет к простым, незамысловатым вербальным формам. Напишу ему простой, незамысловатый стишок, пожалуй. Авось, оттает…)))
Можете не благодарить. Добрый поступок содержит награду в себе самом. Я была рада осветить секундной вспышкой сумерки под крышкой Вашей черепной коробки, заполненной от лба до затылка желтоватой костью, испещрённой выщербинами и надколами от соударений с реальностью, сопротивлявшейся освоению при помощи инструмента, чьё сходство с биллиардным шаром после тридцати лет безжалостной эксплуатации – комично и печально. Как фильмы Чаплина. Желаю излечиться и здравствовать. “Будьте реалистами, требуйте невозможного”. (Че Гевара).


Простой незамысловатый стишок
для дяденьки фельдфебельное хомяко.


Я бы тоже Вас любила,
когда б я была кобыла.
К живодёру б Вас свезла –
мяковатого козла…


Забыла. Недовыгавкалась. Врач говорит – это очень вредно. В Николаеве: “Снег идёт, оставляя весь мир в меньшинстве…” Поздравляю меня от вашего имени. Спасибо, друзья. И недруги. Чего уж там. Гулять так гулять…)))
“Remember us for we too have lived, loved and laughed”.


Дурашливый стишок для Tu_sik на ночь глядя…


Золочёный петушок
испытал культурный шок;
прохудилась позолота..,
впрочем, ну его в болото…


Реальность выше всяческих похвал,
но ниже всякой критики соседи.
Я думаю: "Какой же я бахвал -
медведик на чужом велосипеде... "


AbleMabel: makkoysuper


Кто на свете всех милее,
всех румяней и белее?
Ну конечно же Мабель,
оближи меня, кобель…


Гребливой муме всё грабли на уме…


“Ни одна шAlawа не стоит того, во что обходится, даже если отдаётся бескорыстно.” .


LazinessInk: bulavka


bulavka и Alawка,
ходите книжна лавка.
Снимайте томик полка,
ищите книжке толка…


Взрастил Венедиктов подмышкой крапивное семя.
Друг-модератор,разгневавшись, кнопку не жми.
Влезши подкошку, подмошку, под даже Тотошку,
лоб остудивши, вновь кроткий обрящешь свой нрав.


Ав…


Quiscustodiet: Sinitskiy Стыдно, родившись с тем минимальным количеством меланина в кератиновых клетках, которое даёт формальное право на принадлежность к белой расе, уподобляться негроидам, нетворчески копирующим и паразитически адаптирующим достижения гения кавказоидов, предаваясь плагиату как исступлённый неофит свежеосвоенному ритуалу. Каин, с его нетривиальной реакцией на слишком вертикально, видите ли, поднимавшиеся к небу продукты сухой возгонки злаков, дурной пример для подражания. Нелишне напомнить, что его попытка подменить добросовестную конкуренцию недобросовестной, столб дыма, к прямизне которого он отнёсся так ревностно, не подровняла. То-то же…


raulv: SpikeyApples Человейник оказался в деликатном положении. Фертильность уязвлена техногенным давлением, рептильность им же инспирирована. Священная корова права на инфильтрацию и права на права; в результате этой самой инфильтрации поставлена перед пугающей перспективой утраты пространства, в котором она могла чувствовать себя в безопасности на любой обочине любого автобана. Соломон в день смерти Давида. Суббота. Отец. Цугцванг. Умели древние преодолевать рефлексии и выходить из положения с античной решимостью и простотой. Г-жа Меркель – о провале мультикультурности. Что здесь живая собака, а что мёртвый пёс? Для меня ответ неочевиден. Ваш (условно) соотечественник Роберт Фрост выразился следующим образом: “Лучший выход всегда насквозь.” Кого просквозит? Your opinion, if You please...


AbleMabel: paxx Лёш, я так устала от имитационной квазиинтеллектуальной болтовни. Давайте попробуем поговорить в лёгкой, элегантной, никого ни к чему не обязывающей манере Сен-Жерменского предместья или какого-нибудь VII-го аррондисмана. Я скажу Вам: "Мяу...", а Вы тоном бесконечно терпеливым, деликатным и сострадательным ответите мне: "Разумеется, мяу, mon pauvre ami..."


Rafiki yangu maskini – “мой бедный друг” на суахили; basi kuna mwanga wa jua daima! – “пусть всегда будет солнце!” Красиво – правда? Если нет – так прямо и скажите, не щадите. Нас не нужно щадить, ведь и мы никого не щадили…


SexySadie: Sinitskiy Два об стену до Бобруйска с изотропным багажом! Вы снова здесь и в бархатной попонке!


AbleMabel: nneric


Я так люблю тебя, когда
с твоих клыков течёт вода!
Но более во мне любви,
когда резцы твои в крови!
Darkness on the face of the world... Oh, my Bloodsucker, my Nosferatu! I’m burning bright into Your fire! God, save the Mabel’s soul, but just a little bit later! Let it bleed & que sera sera!


MaryLong: Tu_sik


Как хорошо, что Вы сегодня здесь.
Как жаль, что мне пора смотреть на Питта.
Пренебрегая ядом общепита,
безумствуй, Tu_sik, и деликатесь...


Я вас люблю, будь paxx вы или Tu_sik,
для вас одних лишь грудь свою дою.
Услышав крик: “Эй, Мусь, готов ли гусик?”,
себя, как гусью тушку, подаю.


AbleMabel: makkoysuper


Омертвел маккоев шанкр,
хоть водой живой кропи.
Засолю петрушки в банке,
чтоб поднять его ай-пи...


SexySadie: bulavka


Не могу босой по травке.
Колют стебли как булавки.
Сявки…


AbleMabel: bulavka Булавка родственница веретену, не правда ли? Держитесь от меня подальше, пожалуйста. Я уже учёная. Одна знакомая мне девочка вот так не убереглась и укололась, и заснула. Всё по предсказанию, чтоб ему язык свело и скрутило в архимедов винтик. И не то, чтобы никто не пытался, поцеловав, разбудить. Многие старались и устами приникали, но в какой-то несколько необычной, странноватой манере. Не с того конца. Как бы это поприличнее выразиться, с противоположной стороны. Не в те губы, коротко говоря одним словом. Четырьмя на самом деле. Насмотрелись “Le libertin” и всякого такого в этом духе. Тем, кто всю эту канитель с колдовством затеивал, ничего подобного, разумеется, и в голову не могло прийти. Придётся девочке этой теперь терпеливо и покорно ждать до пока колесико Джаггернаута не провернётся, и в мире снова не заведутся целомудренные, скромные девочки, и невинные, чистые помыслами мальчики. До никогда, мне так думается…


AbleMabel: Tu_sik


Кляксы паксики читают.
Клипсы Тусикам к лицу.
Знаки паксики считают.
Сыплют Тусики пыльцу.
В звёздах паксики витают.
Значит, Тусикам – к венцу.


AbleMabel: makkoysuper


Я здесь служу
загадкой и симво;лом.
Огорожу
тебя пространством голым.
Для куражу
причисливши к нацболам,
осиным колом
щедро награжу.


Жу-жу…


AbleMabel: makkoysuper


Bon soir, казённый мерин,
жребий твой ужо измерен
и оценен не в соверен,
но полушки ободок.
Лишь начальство свистнет раком,
ты ползёшь партерным раком;
с лаем, визгом, хрюком, кряком
обрывая поводок.


AbleMabel: Я родилась в поезде, но куда и откуда он шёл, за давностью лет никто не помнит. Как уроженка Министерства путей сообщения требую преимущественного права на внимание и вынимание мужского сегмента корпуса проводников и оплёвывание вуайеров, загляывающих в окошко моего купе…


MaryLong: makakoystupid


У маккоя из логина
белым днём сопит вагина.
Ты прикрой её рукой,
при****еканный маккой.


Маккой, котёнок, вновь напрудил лужу.
Я этот пруд прилежно обнаружу.
Зашкирку сжав, нос в луже подержав,
маккойкотёнка вышвырну наружу.


Придётся съесть, потом запить,
затем башкой об пол забить,
позор забыть, а как тут быть?
А так тут быть – собакой выть;
маккоево в себе убить
сложней, чем гульфик теребить.
Фьюить.., фьюить.., фьюить.., фьюить…


AbleMabel: rita333


Oh, Three hundreds thirty three,
fly me to the lemon tree;
ride me to the Pittsburgh steel,
wanna feel Your body peel...)))


AbleMabel:


Я год собою украшаю мир,
а вы тут просто пену умножаете,
постель не мнёте, деток не рожаете,
творите “Эха” призрачный кумир.
Мур-ррр…


AbleMabel: durik_shit


durik_shit в свой ”пшик” зашит,
но трепещет и шуршит.
Что за трепетное shit
носом shit свой ворошит?


AbleMabel: Зашла на днях в книжную лавку, чтобы своей совершенно безмозглой, но милой тряпичной кукле Нюшке приобрести гранично ей необходимую брошюру “Как прожить не работая, сохраняя приличное качество жизни, добрый нрав и радужное настроение”, и столкнулась у прилавка с весьма занятной, немного странной, но милой тётенькой. Она тоже что-то такое высматривала. Стесняясь при этом заметно. Рефлексируя, как папенька имеет обыкновение выражаться. Мелодичное имя. Ирина Владиславовна. И сама очень приятная. Намного более, нежели просто очень приятная. Точно прописанное нежное лицо. Из тех, что запоминаются с первого взгляда и навсегда. Неуловимая прелесть черт. Могла бы служить моделью Вермееру. Или Боровиковскому. И тот, и другой от этого только бы выиграли. Точёное тело. Танагрская статуэтка. Шея, запястья, щиколотки – изящная игрушка. Но теплокровно живая. Глаза – совершенно необыкновенные. Не даются слову. Даже и пытаться не стану. Но идеи – как будто до сего дня под стол входит в полный рост, не задевая завязанным на макушке бантом столешницу: “Нужно жить правильно!” Звучит квазиубедительно. Если не вдумываться. Что до меня… Да вы и сами знаете. Я возьми и спроси её так невиньненько, какие именно правила она подразумевала – оказания первой помощи или отдания последнего долга? Разумеется, на ответ не рассчитывала. Излишне, пожалуй, упоминать, что и не получила. Такого, который меня бы удовлетворил. Не считать же, в самом деле, ответом эти детские прописи, этот инфантильный лепет: “…тот турникет в солидном банке, что в люди вытолкнул меня”. Простенький рецептик от рабыни плохо функционирующей лампы и наложницы нажитого сомнительным способом частного капитала. Завораживает, n'est-ce pas? Такая бесхитростная уверенность позволяет с лёгкостью браться за самые безнадёжные дела – учить мужа составлять сборную солянку или безошибочно ориентироваться в линейке продуктов “Oriflame”. Как бесконечно жаль. Такая незаурядно славная тётенька и такая непоправимо заблудившаяся, неизлечимо подслеповатая, необратимо потерянная… Или обратимо?
P.S. Но как упоительно она благоухает. Дикая роза, снабжённая по необъяснимой прихоти творца интенсивно функционирующими бартолиновыми железами. Папенька от неё который год буквально с ума сходит. Бедняжка…


AbleMabel: В забавное время нас вытолкнули наружу. Для признания того очевидно тривиального факта, что вы являетесь обладателем короткого пениса, требуется мужество не меньшее, нежели в Испании 14-го века для отстаивания непопулярной точки зрения о сфероидности планетки нашей забубенной...


MaryLong: Я что-то не то съела по рассеянности и на спине плавник вырос. Четвёртый день из дому ни ногой. Соседи пронюхали, тут же обзавелись острогами, гарпунами, прочими орудиями смертоубийства и дежурят у моей двери по очереди. Обрадовались, падлы, возможности почти легально прикончить меня, растерзать и котам дворовым скормить. Сколько лет ждали. Что может быть концентрированнее и неотвязнее отложенного спроса? Многолетнего. Отложенное предложение, может быть? Вечнозавтрашнее. Вода, между тем, из крана хлещет. Отключить не догадались. Идиоты. Но еды – ни крошки. Шаром покати. И шар укатился. Передайте мне с посыльным мешочек солдатских сухарей, если не трудно. Продержаться до закрытия рыбалки…


AbleMabel: Задумалась о том, является ли акт публичной мастурбации демонстративно непристойным поведением или это не более чем терпимое нарушение приличий. Многие ведь плюют на улице, даже в присутствии сограждан, совершенно посторонних для них людей. Действительно – кто постороннее сограждан, разве что мёртвые сограждане. Неужели плевок в каком-то смысле не сравнимый поведенческий феномен? Что до неприличности органов, используемых в том и другом случаях, то это ещё как посмотреть – попробуйте вычленить рты у людей, попадающих в поле вашего зрения (как в рассказе Кортасара “Возможности абстрагирования”) и, если вы не испытаете при сосредоточенном наблюдении за ними чувства неловкости, значит вы сделаны не просто из конины, как выразился Бунин о Катаеве, но из мраморной конины. С чем вас и поздравляю. С таким высоким порогом чувствительности вам ничего не страшно. Не пропадёте, одним словом. Двумя на самом деле.


AbleMabel: Хотите ослепительно сиять? Светиться, будто у вас под кожей солнце всходит? Пейте свежевыжатый из юношей сок. Как я. Вы только взгляните на меня. Через задымлённое стекло, глупые. Не то ослепнете…


AbleMabel: Я одна знаю как разрешить неразрешимое и развязать неразвязуемое. Взять всё и побелить. Трепещите, зайцы…


AbleMabel:Sinitsky


Отрежу Боре голову,
набью её соломкою,
пускай твердят, что олову
зазорно быть солонкою.


Отрежу Боре пяточку
по самый подбородок,
пускай предложит взяточку
метрессе всех уродок.


Тётенька Долинька,
дайте попку сколенько,
я от возделзания
дозилась до виззания.


Lament of Mary Long,
моего ника в чате, от которого я решил отказаться.


Мой господин решил убить меня.
Что я могу – раба, всего лишь маска?
Мой зыбкий мир из страсти и огня
был посрамлён и потерпел фиаско.


Хозяин мой рассчётлив и жесток;
порою слепнет и идёт на запах.
Густой крови; удушлив тёмный ток,
в нём плещется токующий Восток –
и только ум влечёт его на Запад.


Вы всё же вспоминайте Мэри Долгу,
впадавшую в ваш чат, как Мера в Волгу…


AbleMabel: МинЗдрав


Ходит дяденька МинЗдрав,
ножку правую задрав,
оттого что ножка
гордая немножко.


AbleMabel: makkoysuper


Поласкай себя рукойБ
на пол сброшенный makkoy;
с половицей возишься
и как раз занозишься.


20.06.2011 - Chat est mort, кроманьонцы подавили неандертальцев и угробили развалины. Requiem in pace.
Религия рабов
Юрий Большаков
Urbi et orbi. Benedict XVI.


Который год не знаю материнства.
Нельзя без свинства. Но такое свинство!


*
Христианство – религия рабов.


Господь нас сдал,
шепнул ; part: “Деритесь!”
и тут же бросил своре сволочей;
волхвы, звезда,
трезубец, Жора-витязь –
лукавство кода, шифры палачей.


Союзник наш
и зритель отстранённый,
либретто ткнув небрежно за обшлаг,
весь бельэтаж
сковал ухмылкой сонной;
семь миллиардов – бешеный аншлаг.


Самостоянье:
ящик, пепелище;
железный век был всё же понежней.
Как подаянье
грешникам и нищим –
кагор да корка, хор: “Imaginez!”.


Нашёл ответ –
за что страдают дети
под трещинами древних образов,
анахорет
общественной подклети,
хрипевший в Петропавловском СИЗО?


У демиурга
шаря в кулуарах,
ты выяснил, на чём стоит пята?
Швырни Панурга
цирку циркуляров;
не нужен третий – три как раз кита.


Не жди резерв
ни с неба, ниже с моря,
не хлынет кавалерия с Холма.
Оскален зев
всей судорогой горя,
в смоле дома, разнузданна чума.


Сожги штандарт. За дрогами, не споря,
бреди в обнимку с корью от ума.


*
Спеша к горящему кусту,
страшась уткнуться в пустоту,
ценя одну лишь простоту,
но не простату.
Не в силах возлюбить врагов,
живя под грохот сапогов,
не жажду ни живых богов,
ни мертвых статуй.


*
Одной Рае.


Терплю и жду. Христос не воскресает.
Издержки мук и крестного пути.
Тоска грызёт, грусть ноет, злость кусает,
смех сотрясает, горе потрясает…
Княгиня в духе, Рая во плоти,
ключи от рая в опий воплоти –
ведь кровь моя, в натуре, прокисает.


*
Кризис веры


Хвораю корью, но стою в каре.
При кивере, при шпаге, на ковре.
Орет кюре мне: “Оспа, диатез!”.
Кюре не верю, но с ковра я слез.


Клинок. Туше. В седалище кюре.
И полный привод прямо на ковре.
Влачится в полном приводе,
хоть заведи, хоть выведи
святых и рассвяти их во дворе.


Католики – ну что о них сказать?
Их просто взять, связать и осязать.
Всю жизнь лизали нолики
проклятые католики,
а следовало крестик лобызать.


*
Был я конфирмирован, верою армирован.
Истекаю верою как нечистый серою.
Возлюбил меня кюре, подсыпает мне пюре,
не рифмуй, блажит, картофель
с богомерзким словом Teufel.
Коль вступлю я в братию,
враз впаду в апатию.


*
А протестантская мораль теряет кальций
и Вяльцевы, не выпустив из пальцев
банальных пяльцев, трахаются в зальце
в Заветом Ветхим осуждённый тот
упругий свод из мышечных канальцев
(известный под фамилией Анальцев),
проход метафизических пустот.


*
Тот воскрес, а Гриша умер.
Ничего себе гешефт.


Пара ложек винегрета
и душа уже согрета,
и душа уже лилова,
и свекольна, и дурна.
Это спето для валета,
а для дамы у пикета
пикируется трефово
с червоточиной бубна;.


Оливье – салат славянский
из обрезков, мушки шпанской,
из вчерашнего улова
и сегодняшних: “Не съем…”
Куличи, желтки, свинина,
скромный стол христиани;на;
поволочно и солово,
неизбывно: “Carpe diem”.


А кагор деепричастный
отдаёт таблицей кастной,
Менделееву в алькове
ворковавшей: “Do ut des”.
Содроганье правосластья,
дур пленительное счастье,
пьёт, жуёт и жаждет крови,
рвоты, жертвы и чудес.


*
Подвигу дородных батюшек
на ниве возрождения православия
в Диком поле посв.


Дитя лемура и коалы,
свой корпус вытянув вдоль шпалы,
твержу составу я: “Уда;лый,
здесь временно, увы, объезд”.
Меня разрезало на части –
утроен я – теперь напасти
на три умножатся – я счастлив
и этих не оставлю мест.


Народ на пнях религиозен.
Мой код возвышен и серьезен –
то милосерден я, то грозен –
коаломурый истукан.
Троится здесь в глазах у многих;
благую весть из глаз да в ноги
транслирую – хромые боги
лемуроалый льют в стакан


причастья сок – на посошок,
меня кусок – в души мешок.
Я их спасу – в родном лесу,
имея хлеб и колбасу.
Даю сосать и сам сосу.
Веду поссать и сам поссу.
Вот так я крестик свой несу.


*
Не столько культа,сколько кельта
служители – сусальна смальта;
я посетил бы остров Мальта,
когда б мне деньги дал Синод;
и пару теплых о Синоде
я б записал на теплоходе –
на стенке бара – прям при входе –
читай всяк сущий обормот.


Плывут по речке Волге струги,
деля с волной свои досуги,
и верю я – какой-то суке
судьба сегодня – утонуть;
всем телом погрузившись в Волгу,
толкнуть волну – тугу, недолгу –
на крутый на берег без толку;
и пеной мыленую холку
в песок безвоженный уткнуть.


*
Иноверцу.


Мне снится пёстрая всю ночь белиберда –
я – бегло бел, а ты – подробно чёрен;
сидишь на общем для всей Африки заборе
и ждешь конца – душа твоя тверда.
Уже три дня как кончилась вода
и даже те, кто исчерна; проворен,
и на излом пустынею проверен –
Алла акбар бормочут – как всегда –
по наущенью въевшейся привычки;
ты хочешь закурить…, ломаешь спички…,
ты не закуришь больше никогда…


*
Мы, некто имярек, ни в сон, ни в сглаз не верим;
ни в “ай!”, ни в птичий грай, ни в чих, ни в чох, ни в чад.
В себе вмещая мир, его собою мерим.
Коль рай – над твердью край, то ад – под твердью град.


Не верь, что Бог педант, пурист и консерватор.
Чтоб хаос оградить, порядок утвердить,
необходим талант, артист и оператор,
которым ни ханжа, ни сноб не могут быть.


*
Вот грешник, к алтарю приникнувший в надежде
прощенья обретя, возможность получить –
едва покинув храм, грешить вовсю как прежде.
Что проку обличить? Что толку отлучить?


*
Воспаление пасхалий.


Иудеохристиане,
не говейте на диване,
полезайте в шифоньер
на языческий манер.


Оправдание дурной крови
Юрий Большаков
Любимой до забвения стыда
двоичной злюке.


Тебя никто ни в чём не обвиняет.
Мы краем. Ты ни драхмы не должна.
И, если память мне не изменяет,
всегда за всё на мне лежит вина.


Виновен тем уже, что в свет явился,
как канонир в угар пороховой.
Крестился, но язычеством прельстился.
Окстился, но ни разу не постился.
Как белка заведённая крутился
и сорок семь бездонных лет ютился
в сырой бессрочной яме долговой.


Процентам счёт, как древний смысл, утерян.
Кредит исчерпан. Экзекутор сух.
Все тот же я и жребий мой измерен.
Мой стон не слышен. Ты замкнула слух.


Тень мыслей сопрягая с тенью истин,
бессмертный жанр – театр теневой,
забыться бы, как я Вам ненавистен,
душою праздной в юрте кочевой.


Я фантазёр, мечтатель и насмешник.
Ходил бы в клоб, когда б швейцар не сноб.
Вот пересмешник. Кров его орешник.
Кровь истекает. Ставим точку в лоб.


Убив его, Вам сразу станет проще,
как в уравненье члены сократив.
Плевать, что вмиг осиротеют рощи.
Категоричен Ваш императив.


Да что мне жизнь? Ничтожнейшая малость,
коль места мне под Вашим платьем нет.
Остылость чувств. Какая, право, жалость,
что Вы мне бисером не вышьете кисет.


Ведь я курю, а кто теперь не курит?
Лишь курам на смех Миннездрав твердит,
что наш конец табачный дым ускорит –
их “Warning” даже кур не убедит.


Будь Вы мой муж, о, как бы я Вас х;лил,
каким минетом одарял с утра!
Будь Вы флегматик, даже меланхолик,
вы б не избегли моего костра.


Но Вы не муж. Благословенна в жёнах
осенней чувственности зрелая пора;
так вычеркните в списках прокажённых
меня единым росчерком пера.


Откройте дверь и я войду как данник,
чтоб в светлый храм преобразить Ваш дом,
где об ушедших грезит конопляник
над голубым развесившись окном.


Забудьте страхи Timeo Danaos,
забудьтесь хоть на миг и я скользну,
чтоб Вашей устрицы сухой бесстрастный хаос
преобразить во влажную весну.


Ведь Вы иссохли – влаги не хватает,
а я, напротив, влагою сочусь;
с холста мне дайте руку, как Даная,
с какой готовностью я за неё схвачусь –


как утопающий, вцепляясь в соломину,
как в грудь, впиваясь дёснами, малыш,
я так прилежно вылижу Вам спину,
да только ль спину, лишь позвольте, лишь


возьмите в плен, ведь я и так Ваш пленник,
ведь с каждой ночью на ночь кратче счет,
и с каждой ночью истлевает сенник,
где мы могли себя наперечет


так изучить, как изучают в школе
единственный дающийся предмет.
Чего же боле? Весь я в Вашей воле
и тридцать лет так тщетно слышу “нет”.


Скажите “да”, ведь “нет” и так мы слышим
на каждом метре, переполнен “нет”
мир, где коты, поющие на крыше,
встречают обессилено рассвет.


Зачем не кот я? Благ удел Пушу;ни –
свернувшись на коленях вечерком,
вдыхает ароматы Вашей cunni
и грудь следит под тонким свитерком.


О чем он мыслит? Что он в этом смыслит?
Сухими гранулами утолив живот,
одним ожесточеньем не окислит
свой “Kitekat”, царапающий рот.


Как я люблю Вас, как люблю Вас, боже,
как терпко нужно женщину любить,
чтоб обмирать при мысли лишь о коже,
всего лишь коже…, понуждает выть,


как воет волк, любовною истомой
бесстыже апеллируя к луне,
одна лишь мысль, что обернулась комой
единственная выпавшая мне


благая жизнь. Да нет, была б благая,
когда б я сам, безумный санкюлот,
на чрево жизни руки налагая,
как пьяный хилер, не исторгнул плод –


единственный, алкаемый, желанный –
дыханья твоего пьянящий ток;
твой влажный взгляд – как две открытых раны
твои глаза. И впрямь наискосок


уходят звуки, запахи и тени,
когда на твой я натыкаюсь взгляд,
и – на колени, чтоб в твои колени
уткнуться лбом и повернуть назад


неумолимых стрелок мерный шёпот,
твердящих: “Alles. Fin.Уймись, глупец,
утихомирь души мятежный ропот,
греховных мыслей неумолчный рокот…”
Ирина, да проснись же, наконец.


Проснись и вспомни всё, что ты забыла –
как я стенал, предчувствием томим:
“Она его за муки полюбила,
а он её за состраданье к ним”.


Вернись ко мне. Я кровь свою по капле
сцежу в бокал, чтоб жажду утолить
твоей души – как сумасшедший Каплер,
дерзнувший Аллилуеву любить.


Вернись. Твердить я дятлом не устану,
что мы должны в одной постели спать
и наших душ зияющую рану
лишь кетгутом соитий зашивать.


Иначе всё, что было – лишь безумье,
и смысла нет, и тени смысла нет,
и наших душ слепое неразумье
в надгробный плач переведёт сонет.


Мы проиграть не может – как банкроты,
так рухнем на зелёное сукно.
Швырни банкноты, отмени все квоты,
ставь на “зеро” и распахни окно –


и ты увидишь – небо усмехнётся.
Марс скажет: “Пас”, Венера вскрикнет: “Класс!”,
шаг не собьётся, сердце не споткнётся,
и мы вернёмся в наш 10-й класс.


2002 г.


Первой, последней и единственной...
Юрий Большаков
Мужчина запоминает трёх женщин:
первую, последнюю и единственную.
Расхожее мнение.


Первой, последней и единственной.


Элегантна – буквально спросонок.
Безупречна – в любую жару.
Подле ног твоих, юркий лисёнок,
я кружусь, словно лист на ветру.


Круг сужая спиралью тугою,
под подол заглянуть норовлю.
Я твоей несказанной ногою
все печали мои утолю.


Ведь от стоп и до ушек ракушек,
до тебя надрезающих губ,
до скрывающих их завитушек –
ты желанна – неймёт только зуб,


Лафонтеном к тебе приурочен,
и Крылов, хоть и мог, не помог.
Виноград твоей прелести сочен.
Кисть изящна. Храни тебя бог.


*


To the single, extraordinary, tender…


Прилежно ноготь покрываешь лаком.
Небрежно прядь отводишь ото лба.
Упрямица, как встарь, до ласки лаком,
угрюмо помню – кто моя судьба.


Прольётся лак. Всплакнём. Прильнём к длиннотам.
Стремглав отхлынет наш недолгий всплеск.
Стеклярусом остолбенелым нотам
кровавый лак придаст гротескный блеск.


Как много крови в человечьем крове.
Обугленной. Толкающейся в лоб.
Как стар наш мир. Как сир. И в каждой брови
надгробных дуг бугрящийся сугроб.


Не хмурься. Всё пройдёт. Ведь всяк – прохожий.
Расхожим лаком колкость облеку.
Минуя память, сжившуюся с кожей,
я каплей лака в прошлое стеку.


*


Ирине


Земную жизнь пройдя до половины,
я очутился в долговой тюрьме.
Кармину рот вверяй, глаза сурьме,
свой день грядущий карме, дань суме,
грех сласти греховоднице хурме.
Судьбину принимая как лавину,
не лги, отдай долги, как в горловину,
скользни в долину. Не позволь чуме
тщеславья, лести, вероломства, сплину
тебя разъесть. Всегда держи в уме
свою Ирину – как Челлини глину –
её укутай в страсти мешковину.
Вслух Мериме читая, консоме
себя питая, не позволь кретину
кислотным соком омертвить картину.
Беги. Таись. Молчи. Как субмарину –
её души святую сердцевину
храни – как Дионис хранит храмину.
Реестр друзей слагая в буриме,
плоди врагов. Не подставляй им спину.
Вкушая лето, помни о зиме,
и, выплетая жизни макраме,
не допусти, чтоб был порок в тесьме.
Так, что ещё? Постой, давай прикину,
последний quarter до небес подкину:
орёл иль решка? Да, пиши в письме
лишь то, что можно сплетнице куме
доверить. Дай, я языком раздвину
губ сомкнутых и скрытных сердцевину.
Как славно. В бытия кромешной тьме
приди ко мне. Тебя я не покину.


P.S.
Напишут в нашем общем резюме,
что мы ценили плоть, но не мякину.


*


Ирине.


Недаром тени движутся у окон,
любая тень оплачена вполне.
Свет обегает распрямлённый локон,
рассеиваясь в сонной тишине.


Недаром в темноте хиреют звуки,
сроднились темнота и тишина.
И ты к мыску вытягиваешь руки,
струением чулка поглощена.


Все замерло в преддверии развязки,
течёт беззвучно вечности песок,
скользит по шёлку кружево подвязки,
чуть выгнут шёлком схваченный мысок.


Чулком утихомирив ног свеченье,
очнувшись, тонешь в сумерках вовне,
переплывая тишины теченье,
журчащее, увы, не обо мне.


И в тот же час меж волком и собакой
в восьми кварталах к западу всего
мне, в сумерках зовущею Итакой,
мерещится коробка твоего


парящего над городом балкона,
где мы лишь порознь стыли у перил;
ладонь, скула, пластина телефона,
и нежных глаз искрящийся берилл.



Первой, последней и единственной...
Взгляд изнутри...
Юрий Большаков
Взгляд изнутри.


Там, где веки засыпающего Будды
впервые коснулись земли,
вырос первый опиумный мак.
Элегантный апокриф.


Опий – это отстранённость,
равновесие, пленённость,
охлажденье, наклонённость
неба, ноты, головы.
Опий – это леность хода,
сухость, щепотность, прихода
протяженность и свобода,
и прикованность, увы…


Опий – это невесомость,
глаз плывучесть, полусонность,
подвсплываемость, кессонность,
и утянутость в костях.
Это с йотой пробужденье,
близких полуотчужденье,
наважденье, снохожденье
у трёхмерности в гостях.


Опий – это ум в осаде,
дух, питающий тетради,
это спереди и сзади
дней струящийся песок.
Это шелест, колкость, шалость,
зазеркалий обветшалость
и последняя усталость,
и в заглазье голосок.


Опий – это pro et contra,
супротивность контрапункта.
Опий – лето, септа света,
лепта мета – то и это…
опиато… опиэто…


*
Головомороченье.


I.


Цепочки слов не сковывают мысль,
но, в гулкой пустоте ее подвесив,
удерживают спинки коромысл
порядками незаселённых кресел.


Где те, кто в чрево кресла спину вжав,
свои на слух наматывали ночи?
Хандра ежа, скользящий нрав ужа,
ржав ход держав, но ход весла короче.


Кратчайший путь – прорыв туда, где ты
уже находишься и, сам себя дождавшись,
прощупываешь гулкость пустоты
под пальцами отживших, отстрадавших.


Где слушатель, вникающий как крот
слепой в твои слова полуслепые,
в чьей утлой тьме пылает ярко рот,
бич языка укоренивший в вые.


Корнями оплетя дугу ключиц,
твой мученик, мучитель, лис и кролик
то подвывает всхлипами волчиц,
то льёт сироп сентиментальных колик.


Не знаю сам, о чём и как пишу,
но ясно мне – все знаки неслучайны.
Сбиваясь с ног, ссочиться не спешу
в сосуд, где воды жёлты, терпки, чайны.


II.


На сушу из околоплодных вод
я вынырнул и млею, глуп и знающ;
скулит щенок, мчит год, скрипит удод,
мир мягок, твёрд, мяукающ и лающ.


Но пуповины продуктопровод
разъяли, вздрогнул я, сказал им: “Здрасьте”.
Мне – невод (sic!) – не Брунеллески свод –
тугая щель небезупречной Насти.


Я ничему отнюдь не присягал,
ни даже этой розоватой щели,
но только со скакалочкой сигал,
а червяки гражданский труп мой ели.


Себя не жаль – но колики в боку
у свившихся червей кольцеобразных.
Их горек хлеб. Им всем – merci beaucoup.
Занятий много есть. Занятных есть. И разных.


*
Opiumeater’s dream.


Я никну, словно лилия
под тяжестью росы.
Прозрачны, как идиллия,
песочные часы.
Плеснул елей “…et filii…”
и дрогнули басы.
Свернулась кровь Вергилия
на лезвии косы.
Трехлезвийны, как лилия,
пасть выжегшие псы.
Во мне живёт рептилия
неистовой красы.
Так призрачны Одиллии
укромные усы.
Грядёт из тьмы Одетта
прелестно не одета.
Утоплен опиатом,
в плену, как в топи атом.


*
Перья страуса и и;риса,
груды ракушек и сланца
полны мукою Озириса
да озёр солёных глянцем.


Вой, исторгнутый Исидою,
жжёт песок, но, тихо сетуя,
слёзы, сдавлены клепсидрою,
гложут солью низость Сета.


Песета юркая в кисете
напоминает мне о Сете.


Не мартовской – любою идою
впотьмах беседую с Исидою.


Любая тень любого кризиса –
процент от гибели Озириса.


Так жадно жаждет жёлтый нрав Египта
томящегося в крипте манускрипта.


Но кровь, в изломы брызнувшая кварца,
не помнит – чья она – младенца? старца?


Над памяти осевшей пирамидою
завис платок, использованный Фридою.


Об Исиде сетуя,
шлю проклятья Сету я.


*
Современным сервам.


Мне жаль их всех, дугой согнувших спины,
вдыхавших ночью кислый дух овчины,
ронявших втуне слёзы, кровь и пот.
Их шрамы, раны, оспины и псины
душок, и клейкой плоти древесины
занозистость – не стоят ли хлопот?


*
Эскейпист.


Мне снится – я спеленут в склепе,
мне не помог бы и Асклепий,
но, главное, всего нелепей –
я очевидно жадно жив.
Проснуться надо бы, наверно,
но явь так вылеплена скверно,
что грезить я решаю, хер на
все язвы яви положив.


*
Наши страхи, охи, ахи,
соль и кровь в ошейке плахи,
овдовевшей Андромахи
искажённый мукой рот.
Парка ль нить твою обрежет,
колеса ль зубовный скрежет
пленки век в глазницах смежит,
не вписавшись в поворот.


Лёд озноба студит мысли,
мы на ниточках повисли,
не створаживаясь, скисли,
не слюной увлажнены.
Как избавиться от дрожи?
Ведь всегда одно и то же –
червь в плоде и сердце гложет
онемение вины.


Нет решенья у задачи.
Поспрошай котов ледачих.


*
Пою чудаковатых,
кудлатых, клочковатых,
в делах бедламоватых
проматывавших дни.
Слонявшихся в палатах
не в лязгающих латах –
в свалявшихся халатах,
всем валенкам сродни.


Аморфных, комковатых,
жуков жуликоватых,
в чьих бреднях бесноватых
замешан опиат.
В глазах стеклянноватых,
забавах диковатых,
речах замысловатых
узор копиеват.


Я славлю странноватых.
Виват, Кандид, виват.


*
Тускнеют косточки на флаге;
опиофаги, где бумаги,
ваш обелившие порок?
Чтоб об обобществленном благе
с утра в какой-нибудь Гааге
ваш мог витийствовать пророк.


*
С. Сарафанникову.


I.


Я собираю корешки
и принимаю порошки.
Не трудно порошок принять,
но трудно порошок понять.


II.


Имели с дества тягу к опию,
хмельными опивались снами.
Кто с нашей жизни снимет копию,
тот очень скоро ляжет с нами.


*
My lost generation.


Ante meridiem.


Пропадали без вести.
Прозябали в трезвости.
Кто хотел нас извести –
истлевает в извести.


Post meridiem.


Не питаюсь падалью.
Но стою. Не падаю.
Кровь младую в блюдо лью
пред последней юдолью.


Чудо. Стандартная сборка
Юрий Большаков
"Чудес исполнен мир гремучий..."
Тимур Кибиров.


Что может быть обыденней чем чудо?
Представим – ты по улице идёшь,
а где-то ветер гнёт и хлещет рожь,
голубоватый дым скользит в долине.
На сигаретной пачке два верблюда;
кто их придумал? знаешь ты? ну что ж..,
они хранят – деля по половине –
табачный дёготь в складках жарких кож.


Ведь ты не куришь – я один курящий;
всё на бегу и рифмы завалящей
бывают дни – нащупать не могу.
Я о тебе не думаю – не чаще,
чем сигаретный отворяю ящик
и фильтром раздвигаю губ дугу.


Когда я лгу (ты говоришь – я лгу) –
не чудо ль это – сорок раз пропащий,
помешивая пёстрое рагу,
гляжу на баклажан и сердце слаще
и фиолетовей трепещется – агу!


С тобой не сладишь так как с баклажаном –
когда б я был упитанным ажаном
иль крепким копом – ясным как обрез,
иль тощим с хромотцою Талейраном,
иль греков позолоченным бараном –
реестр пестрел бы списками чудес.


Теперь о чуде – вяло треплют люди,
что голова, лежавшая на блюде
вдруг подмигнула девке из-под век.
Всё это вздор – она и так чудесна –
без тика поминают повсеместно
купель из вод оставившего, крест нам
врезающего в лёд застылых рек.


Ты всё идешь – вот поворот последний,
зажглось окно – за стёклами наследник,
наш общий плод – потомок нежной лжи,
листает сеть как я свои тетради,
не думая – какого чуда ради
белком прилипчивым он клейко вдавлен в жизнь.


Так что же – нет чудес? А лис, а лес,
а Талейран – хромой как мелкий бес;
а я – когда тебе под ризы лез;
а ты – луна и лань, и синь небес?


Yes...


*


Лето…


Ничком лежу под небом вечным;
pardon, не вечным – но беспечным,
затылком чувствую – пора.
Чему пора? Да кто ж ответит;
но ветер стих, светило светит
и тянет мёдом из двора.
Терзает кнопки детвора,
живущая в мобильной сети.
Песок отряхиваю. Дети –
мы только дети, но игра
нас понуждает к шашням взрослым.
Эй, без меня – всем телом рослым
ищу, где плотником дыра
в заборе социально-косном
оставлена – не в високосном –
обычном годе – драйвера
настроены – сезон охотен,
заброшен промысел субботин –
берут всем горлом на “ура!” –
теперь действительно пора –
скорей домой, где сон окотен,
а кошка сонна – вечера
лишь мне принадлежат – не троньте.
Я франт и ферт – а вы на фронте;
я франкофон и об афронте
весь вечер размышлял вчера.
Отстаньте и не патефоньте.
Представьте – горная нора,
лимон и Alexander Monty,
и лёд синкоп – лин-рьен, льен-ра…


Tired argent...
Юрий Большаков
Сухая, бесплодная мудрость стариков.


Ф. Лист, этюд F-moll.
Disperato.


От ми-бемоля никуда не деться.
Бравурной гаммой пробегает детство
и жадность глаз, и ненасытность уст
в себя уходят, как уходит влага,
и влажная едва ль хранит бумага
чернила расплывающихся чувств.


Недоуменно дряхлости кокетство
старушек, погружающихся в детство.
Бренчит бемоль, в шкапу гнездится моль.
По рычажкам, скрипящим нафталином,
по слишком утомительным и длинным
подъемам клавиш шлёпнемся в бемоль.


Всего пол-тона, но пол-тона ниже;
пока диез бекаром не унижен,
насвистывай, просвистывай, свисти.
Замкнувшись в зарешеченность диеза,
не верь, что воздержанье и аскеза
тебя способны в степень возвести.


Ступень седьмая септэссенциальна,
не провиденци - , но провинциальна,
когда глуха провинция души.
Ведь жизнь едва ли шире, чем октава.
Бемоль чуть влево, а диез чуть вправо –
раскатятся, рассеются в глуши.


Свой клавиш не утапливай в тиши.
Хлеб не кроши. Свет не туши. Пиши.


In profundum...
Юрий Большаков
Марфе Ковальской,
моей прабабушке,
после посещения ее могилы.


Зачем спешишь на пепелище,
сквозь зубы заунывно свищешь,
чьей тени исступлённо ищешь
среди развалин меловых?
Слоится мгла, ползёт, клубится,
как время, что не истребится,
но методично, как убийца,
в круг мёртвых вовлечет живых.


Стремглав домой, где круг от лампы,
где притворяются эстампы
в сиянии условной рампы
дагерротипами – как знать…
Где сплин твой растравляет Джоплин,
всё на потом – ведь дом натоплен,
и исступлённый ум утоплен,
и утопительна кровать.


Постель милее, чем могила.
В ней всё – что было – сердцу мило.
Её не раз тебе стелила
надежды легкая рука.
Усни, как кошка, без одежды,
не истощаются надежды,
моли, чтоб смерть смежила вежды
твои во сне наверняка.


Какие сны в том сне приснятся?
Какие тени в них теснятся?
Прижмись теснее, что стесняться,
где ни болезни, ни крюка.
Ведь нет беспочвенней залога,
чем простодушная эклога.
Истёртой вечности дорога,
как пар над озером, легка.


In profundum...
Юрий Большаков
Марфе Ковальской,
моей прабабушке,
после посещения ее могилы.


Зачем спешишь на пепелище,
сквозь зубы заунывно свищешь,
чьей тени исступлённо ищешь
среди развалин меловых?
Слоится мгла, ползёт, клубится,
как время, что не истребится,
но методично, как убийца,
в круг мёртвых вовлечет живых.


Стремглав домой, где круг от лампы,
где притворяются эстампы
в сиянии условной рампы
дагерротипами – как знать…
Где сплин твой растравляет Джоплин,
всё на потом – ведь дом натоплен,
и исступлённый ум утоплен,
и утопительна кровать.


Постель милее, чем могила.
В ней всё – что было – сердцу мило.
Её не раз тебе стелила
надежды легкая рука.
Усни, как кошка, без одежды,
не истощаются надежды,
моли, чтоб смерть смежила вежды
твои во сне наверняка.


Какие сны в том сне приснятся?
Какие тени в них теснятся?
Прижмись теснее, что стесняться,
где ни болезни, ни крюка.
Ведь нет беспочвенней залога,
чем простодушная эклога.
Истёртой вечности дорога,
как пар над озером, легка.


Sancta simplicitas
Юрий Большаков
Sancta simplicitas


Мало радости быть. Утонченность синонимична ущербности, одна из ее метафор и метаморфоз. Интеллект высокой степени сложности, связности и быстродействия настолько же острее воспринимает трагизм существования, насколько превосходит по структурированности мозг обывателя.


Способность испытывать тончайшие психические состояния и осваивать неочевидные нюансировки можно интерпретировать как компенсацию за вытекающую из высокого уровня разборчивости фрустрацию, порождаемую оргиастическим, дионисийским опытом, имеющим очевидно эндокринологическую, секреторную основу.


Вера как сумма форм (архитектурных, ритуальных, текстуальных) – религия;
Вера как подпорка, аркбутан – плацебо;
Вера как непосредственное ощущение присутствия
живого в порыве ветра и капле дождя – собственно вера.


Ненаписанные трактаты.


a) О безусловной пользе рутинных процедур;
b) О безусловной пользе перехода на сторону
победителя для субъекта перехода;
c) О безусловной пользе сосания двух маток
и сотрясания двух папок;
d) О безусловной пользе условностей для
сусально-хрупкого незрелого сознания.


Разве мы не сталкиваемся на каждом шагу со следами безжалостной работы холодной, расчетливой, методичной человеческой жестокости: пожилая женщина с сотрясающимися от рыданий, съёжившимися, стянутыми друг к другу, стремящимися сомкнуться, возведя защитную стену вокруг израненной души, плечами; собака с перебитой лапой; развороченная, с сорванными ради возведения еще одного уродливого здания покровами, земля. Но мы продолжаем жить как ни в чём ни бывало. В сумерках под кронами деревьев рассыпается смех, струятся огни гирлянд и влага фонтанов. Это ли не чудо? Возможно, единственное, оставленное нам. Единственное, которого мы стоим. Если что-то и внушает надежду – сохранившаяся у многих способность и потребность плакать. Эдит Пиаф жаловалась: «Всегда поблизости найдется какая-нибудь бездомная собака, которая помешает мне быть счастливой». Может быть, таких как Пиаф, на всей планете – несколько десятков? И они – ущербны? Или ущербны всё – таки мы?


О чем бы мы не писали, мы пишем о человеческой природе. Даже трактат, посвященный кристаллографии, даёт нам некое представление об авторе – из чего он состоит и насколько кристаллизован. Что уж говорить о беллетристике. Так как единственное существо, о котором я хоть что-нибудь знаю – это я сам, писать я осмеливаюсь только о себе, пытаясь хоть отчасти узнать что-либо о свойствах других – ведь многое в нас универсально. К счастью – далеко не всё. Что сверх того, то от лукавого.


Я поразительно ясно устроен. Просто следую за тем, на что отзываюсь.


Всё, что я делаю, я делаю целомудренно.


Пикассо – притягательность катастрофы.
Магритт – магнетизм аномалии.


Моя вторая и последняя работа.


Прораб площадки, на которой все меня принимают за охранника , со стянутым внушенной не имманентной ему силой озабоченностью лицом, квакает:


- Сегодня привезут еще копёр.
Отвечаю:
- Как изумительно быть живым!
Он настаивает:
-Копёр.
Успокаиваю:
-Примем под охрану, но быть живым изумительно и ни один копёр, ни целое их семейство этого не изменят.
Он идет по направлению от меня, думает:
-Что за идиот?
Смотрю ему вслед, цежу, жалея:
-Бе – до – ла – га…, мо – я ры – боч – ка…



Meo curriculum vitae.


Смутные тени. Комната, залитая светом до вершин углов. Книжка о Робинзоне с воздвигающимися из раскладывающихся страниц декорациями. Санки. Мамина шубка. Родной до слёз запах. Щекочущий, пощипывающий дух мороза. Холодок в душе. Внезапное озарение – я сам, я один и я свободен. Отрочество. Туда-сюда. Таинство плотской любви. Пустяки, в сущности. Первые споры о свободе на светло-сером, выцветшем наждаке провинциального асфальта. Уже озноб. Несвободных больше. Настолько, что…тоскливый ужас.Чуть позже – внезапная невесомость. Парение души. После недавнего, проваливающегося в пустоту колодца, панического страха – ясность – отныне ничего не страшно и почти ничего – не слишком. Кончено. Малой кровью. Как у усатого. Но не как с усатым. Оh – la – lа;, живи, гуля…Tru – la – lа;, живу, гуля…


Моя трагическая неспособность к совершению ошибок. Я безошибочно иду по трупам близких.


Оказывается – можно убить лишь за то, что тебя отказываются выслушать.
Оказывается – можно убить лишь за то, что тебя выслушали, но отказываются понять и согласиться.
Оказывается – можно просто убить.
Оказывается – это просто.
Неужели – можно?
Несчастье – не алиби.
Или – всё-таки – алиби?
P.S. Чем меньше, трогательней и беззащитней жизнь – тем более болезненную и незаживающую рану она оставляет, будучи прерванной. Страшитесь отнимать маленькие жизни.



Моя эпитафия:


За всё – спасибо.
Юра.


Даты:


Хер его знает – хор его помнит.



Малларме утверждал, что мир создан для того, чтобы войти в книгу. В каком-то смысле всё именно так и происходит. Суммарно все написанные книги, вне зависимости от того – читают их или они пылятся на полках, пытаются зафиксировать, поймать эфемерный, ежесекундно меняющийся мир. Мир каждое наступающее мгновение создаётся и рассыпается в прах, но книги остаются. Означает ли это, что они долговечнее мира, который к моменту их издания уже не существует? До некоторой степени – да – в человеческом, не геологическом времени. Следует ли писать и читать книги? К их прочности как эстетического феномена это, разумеется, никакого отношения не имеет. Ответ очевидно носит исключительно субъективный характер.


Я – свободно и беспрепятственно публикующаяся собака. Мой издатель – ветер. Я лаю – он носит. Никаких бумажных кип, типографских станков, гранок, правки, редактуры, издательских планов. Никакой мертвечины. Горло и потоки воздуха. Мне никогда не достало бы терпения, трудолюбия и целеустремлённости записать хотя бы незначительную часть того, что проговаривается мысленно и вслух в течении дня, и доборматывается ночью. Никакого значения фиксация не имеет. Если рукописи не горят, то и произнесённые даже мысленно слова не истаивают ни до белого, ни до окрашенного в любой другой цвет, хотя бы и чёрный, безмолвия. Когда же всё наоборот – о чём печься? Ни о чём, кроме стремительно текущего сквозь сознание осознания и распевания его.


Блюз – это сырая резина, подвергнутая глумлению вулканизации, но не забывшая до конца себя вчерашнюю. Сохранившая фрагменты памяти латекса. Упругость приобретённая, вязкость неутраченная.


Тот, кто придумал одежду, придал эротическому напряжению новое измерение. Большое ему за это потребительское спасибо.


Если ваше мнение во всём совпадает с мнением окружающих вас людей – значит, вы не только продукт своей культуры, но и её жертва. Не принимайте ничего на веру. Не соглашайтесь с ходу. Спорьте. Огрызайтесь. Пинайтесь. Лягайтесь. Брыкайтесь. Царапайтесь. Впивайтесь ногтями в глаза оппоненту. Пытайтесь засыпать их песком, известью, битым стеклом, подвернувшейся под руки щёлочью. Заплевать их. Не верьте слову на слово. Раздерите его покровы. Запустите пальцы во внутренности, ливер, требуху, потроха. Стисните его придатки, что станет сил. Вслушивайтесь в его истошный визг – визжит ли оно себя или какое-то другое слово? Тогда, возможно, вы и докопаетесь. Нет, не до истины. Не до истины. До того, что зарыла собака, околевшая во времена, предшествовавшие великому переселению народов и эпохе географических открытий. Разочарованы? В таком случае – читайте “Cosmopolitan”, “Maxim”, “Vanity Fair” и буклеты “Oriflame”.


Несчастье гнездится в желании быть и он уклоняется от желаний, недовольство проистекает из стремления быть чем-то другим и он потакает себе, каким себя ощущает. Ощущения предполагают необходимость оценок и он игнорирует первые, чтобы избежать впадения в сумерки вторых. Многое заявляет о себе, но он склонен к безмолвному немногому. Он противоречив, но не напуган этим и на все упрёки в непоследовательности смиренно, голосом, исполненным кротости и склоняющим к безусловному признанию неочевидного, мягко увещевает противящихся, мелодично повторяя: "А вот так и всё, иначе – идите в жопу". Так он разрешает не заданное и развязывает не бывшее заплетённым...


Тяжелее всего бремя некурящих – ведь они не курят. Но и у курящих не всё гладко, ибо они курят недостаточно.


Пока не исчезли последняя белая, округлая, упругая женская попка и взъерошенный жаворонок – у мира есть оправдание.


Тьмы узких мистиков дороже нас развлекающий болван.


Закрой глаза – увидишь больше.


Небесные псы, галечник, лепестки гуайявы…


Я хотел прожить жизнь сообразительным, смышлёным зверьком, остающимся настолько близко к природе, насколько это вообще возможно для существа, имевшего неосторожность родиться человеком.


Причиняя боль, не рассчитывайте избежать рикошета. Не обольщайтесь, если вам это легко даётся – экзекуция просто-напросто отложена.


Арки. Сведённые вершины. Дуги линий противятся слиянию и склоняются к нему. Всё как у людей.


Мои страсти латентны. Скрытны. Укромны. Скрипят обручи. Выгнуты клёпки. Над ними – полуприсутствующий в припухших веках взгляд, как будто не этой распираемой бочке принадлежащий. Но любовь, какое слово…


Лежу в гулкой тишине десятиэтажной башни, проточенной отверстиями и пустотами. Монтажные дырочки. Как в сыре. Штиль. Падает дождь. Вода скапливается в углублениях, переполняет их, скользит в неровностях бетона, стекает и каплет. Какие звуки! "…журчь…плик…бурлик…"
Пусть не прекращаются…


Итоги.


Всё было хорошо и ничего не болело. (Беззастенчиво свистнуто у Воннегута). А, если и болело, то недолго. Но, даже, когда долго, то терпимо. Но, если, паче чаяния, нестерпимо, то чего же вы, вашу мать беспокоит отсутствие денег, хотели? (Светлов тоже не избежал).


В местности, где я эндемично произрастаю, приходится время от времени слышать: "Бог создал три зла: бабу, чёрта и козла". Мне думается, чёрт и козёл стали очередными безвинными жертвами наглой, оголтелой клеветы.


Моё самоощущение всегда отличалось сухостью, рассудочностью, холодноватым скепсисом и насмешливым цинизмом. Влажность, эту сестру и неизменную спутницу жизни, привнесла в мою жизнь именно ты, моя злюка, моя ночная фиалка…


Мой рецепт равновесия, прозрачного состояния духа и самовоспроизводящейся способности неистово наслаждаться каждым тающим мгновением – леденящее равнодушие к собственной участи. Это, разумеется, не предмет рекомендаций и научить подобного рода отношению, к сожалению, решительно невозможно. Либо есть, либо, увы… Как разрез глаз – или они миндалевидны, или той популярной формы, которая даёт стороннему, беспристрастному наблюдателю право квалифицировать их как "лупетки". Оптическое устройство vs. исток, чей эстуарий – перикард.


Положение делов…
У нас тут некоторые выражают умеренное недовольство. Чудеса, да и только.


Диамонолог.


– Чего ты ждёшь?
– Последнего дня старого мира.
– Как долго это продлится?
– Как угодно долго.
– Вечно?
– У меня нет в запасе вечности.
– Так сколько же?
– Сколько потребуется…


Скука, сплин, хандра, пресыщение – вот подлинные враги, обслуживающие время, не занятое проказливым, плодотворным кувырканием ума. Чтоб вы сдохли, проклятущие. Ну…


Православие, по моему глубокому (три четверти дюйма, что беспрецедентно для моей мелковатой натуры) убеждению, никаких иных чувств, кроме брезгливого омерзения, вызвать не может. Киста христианства.


Мне думается, господь совершенно недвусмысленно высказался о тоталитарной идее, смешав языки.


Женщинам.


Ни у одной из вас нет ничего такого, чего не было бы у другой. Возможно, с мужчинами дело обстоит так же. Не могу судить. Мало о них знаю…
P.S. Полагаю, читателю ясно, речь во многих случаях идёт о всех женщинах, кроме одной. Для тех, кому повезло.


Фасеточное сознание современника, примата и вахлака, вмещает с подслеповатой толерантностью заведомо антиномичные элементы – клиническую недоверчивость и эфирное, летучее легковерие. Как могут такие, казалось бы, антагонистические свойства уживаться, соседствовать, почти смыкаясь? Прагматическое – по Шаламову-Гроссману, всё прочее – по Беранже-Сведенборгу. Где имение, где наводнение? Кто за всем этим стоит? И стоит ли кто-нибудь вообще? Интересно, правда? Вот уж действительно – бывают странные сближения…


Просто блудят. И всё. Дурачки. Чки. Чки. При любом нарушении моральных норм естественно возникает остроколизионная, объёмная, нервная в высокой степени проблематика, интеллектуальное освоение которой представляет собой занимательнейшее времяпрепровождение, придающее, помимо всего прочего, сверхчувственную остроту своей первопричине – собственно греху. И они всем этим пренебрегают. Вот медузы. Прямо лошаки…


Всё, что я делаю, я делаю отвратительно. Всё, что не делаю, не делаю хорошо. Разве это не прямое указание неба на то, что оно ждёт от меня недеяния и рассчитывает на мою безусловную любезность. Как бы я мог отказать?


Дуры и дураки бывают: торжественные, восторженные, гомерические, плюсквамперфектные и
квинтэссенциальные. Не доверяйте поверхностному эстетическому импульсу, толкающему вас от тяжеловесно лязгающих тевтонских фонем к элегантно благозвучной латыни. Не в этом случае…


Мы слишком цепляемся за жизнь, чтобы сохранить за собой право считать себя полноценно живыми. На все сильные движения души натянута тарифная сетка. Калькуляция обессиливает. Ничего нового, собственно. “Так трусами нас делае раздумье”.


Что меня пленяет в жуке? Форма, фактура, цвет, конструктивные особенности, милая неуклюжесть, трогательная неповоротливость, беззащитная тяжеловесность, что-то ещё? И это, и что-то ещё, и невнятное, трудно поддающееся артикулированию, но легко соскальзывающее в таинственное, загадочное словцо – “всё”. Что скрывать – я пленён жуком. А он об этом даже не подозревает. Как и о моём существовании, впрочем. Вот те на. Ну можно ли такое стерпеть, скажите пожалуйста?


Если вы целуете женщину, за пятнадцать минут до этого наевшуюся лука, чеснока и пролежавшей двое суток на солнцепёке исландской сельди, испытывая при этом конвульсивное наслаждение – это, несомненно, любовь. Или глубокая извращённость.


На наших глазах набирает силу новая, динамично развивающаяся мировая религия – анальный секс. Как часто случается с современниками, оказавшимися волею случая в непосредственной близости к истокам тектонического процесса, мы не в состоянии оценить геологического размаха происходящего.


В болезнях – не соматических, социальных – представление о нездоровье основывается в значительной степени на статистике. Убедительно преобладающее состояние умов и душ, пусть и вопиюще рабское, признаётся нормой. Свободные до мозга костей, обыкновенно относительно немногочисленные, квалифицируются как носители отвратительного, небезопасного для окружающих заболевания. Предельно тривиально. Не стоило бумагу марать. Соль в иной солонке. Невероятно трудно убедить разлагающегося в том, что его состояние на грани или за гранью личностной смерти. Он с такой силой вцепляется в свою опухоль, опознанную как спасательный круг, что заставить его взглянуть на неё непредубеждённым взглядом, убедившись в очевидном – это жернов, тянущий ко дну, почти всегда невозможно. Забавно, не правда ли?


Mon Dieu, как смыкаются веки. Будто где-то на поверхности планеты целый народ безуспешно борется со сном и его поражение транслируется в вытесненное моим телом пространство.


Для меня поэзия – ремесло не мыслимого, но измышляемого. Мяу…


В мозгу моём две опухоли кряду. Одна любит Иркусуку до выделения секретов, вторая ненавидит первую за эту любовь до выброса метастазов. Вот и крутись как знаешь. А она ещё вякает. Ну не сука…


Софистика, казуистика, схоластика. Три “ка”. Ровно на три больше, нежели способен вынести ленивый, но проницательный картезианский рассудок. А если не срабатывает? Без баллистики не обойтись. Паследний довод калалей. Мяу...


В 16-ть я выстроил этажерку приоритетов, выглядевшую в порядке убывания следующим образом:
a) опиаты;
b) книги, музыка, cinema (арт-хаус par exellence); культура, одним словом, действительно одним;
c) траханье;
d) деньги и прочая всякоразная херня.
В 56-ть, проводя ревизию, обнаружил, что траханье следовало поместить на вторую позицию. Возможно, возрастное. Сложнее достаётся, выше ценится. Утешает, что с лидером списка не промахнулся. Трахайтесь. Колоться не обязательно. Соль и перец по вкусу. Всё…


Кто-нибудь встречал счастливого гомосексуалиста? А максималиста? Поумерьтесь. Перейдите в мидель-класс. Дело вам говорю. Как родным…


Я – ангел. Нрав мой – ангельский. К ране можно прикладывать. В ожоговое чуть не каждый день едва ли не на лебёдке. А я – ни в какую. Потому – ангел. Недосуг мне… Чуть проснёшься, а уже нужно с левой ножкой найти общий язык, с правой разногласия уладить, прочие тоже там… Все части моего тела, включая крылья, независимы и автономны. На то,чтобы устранить неустранимые противоречия между ними, уходит обычно первая половина дня. Тут как раз обед поспевает. В послеобеденные эзотерические полчаса хрупкое, с ангельским терпением достигнутое хилое единодушие подвергается серьёзным испытаниям – эндорфины в разные области тела поступают неравномерно (схалтурил отец наш небесный, не к обеду будь сказано), ergo эмоциональный ландшафт изобилует холмами и низменностями. Послеобеденные распри удается утихомирить со сравнительно скромными затратами времени и сил. К четырём, много к пяти пополудни мир на земле и во человецех это самое с грехом пополам воцаряются. Тут – щёлк – вечер, любимое время суток. Смотреть в окно, огладить взглядом речку, всем птичкам доброй ночи пожелать; потом кино, а чем ещё сердечку питаться, если Ирка – пожила;? Строку кусну и скоренько ко сну. Сами видите – ни минутки свободной. Всё в хлопотах. Чем только держусь? Но не ропщу. Потому – ангел. И нрав мой – ангельский.


“Черная бархатка медальона особенно нежно окружила шею. Бархатка эта была прелесть, и дома, глядя в зеркало на свою шею, Кити чувствовала, что эта бархатка говорила. Во всем другом еще могло быть сомнение, но бархатка была прелесть”. (Лео Толстой. Анна Каренина).


Толстой – дьявол. Но какой упоительный. Будто что-то вихрится, клубится, сгущается у самого горла, в горле, становится густоты и вязкости невыносимой, вот-вот удавит, но внезапно разбегается стремглав, рассыпается, разносится по всему телу, до самых дальних углов, звенит колокольцами, покалывает тысячью иголок, крошечными, с атом, укусами шею под волосами, губы, язык, спину, кожа горит, боль становится невыносимой, кажется, крещендо боли непременно взорвётся вспышкой последнего, окончательного пароксизма, когда внезапно нахлынувшая истома растворяет иглы, затопляет следы укусов, и только колокольцы, слабея, изнеможенно позванивают серебряным “циннь-циннь!” всё дальше, дальше в снежной ночи, метели, беснующемся ветре; бегут лошадки, потряхивая чёлками, какая-то скуластая азиатская разбойничья рожа, возникая из бешено крутящегося, несущегося никуда и всюду, перечёркнутого прерывистыми траекториями снежинок мрака, взвизгивает: “Пади! Укушу!” и исчезает, растворившись мгновенно, стробоскопично. И это всё – Ирка. Вот сука…


Что бы мы делали без междометий? Делали бы междометия, я думаю. Ну да. Мы бы делали междометия, чтобы было чему делать нас самих. Ведь что только нас не делает? Родители, акушерка, уронившая на кафельный пол с устатку и не евши, преподаватели давлением, уличный знакомые сомнительной лаской, Ленка, показавшая как легко и непринуждённо справляться с застёжкой бюстгальтера самой замысловатой конструкции, несколько прочитанных с холодком
узнавания слов, несколько услышанных до тика левого века нот, взгляд исподлобья незнакомой девочки, обёрнутой передничком в зайчиках и лисичках, непоправимо что-то в нас перевернувший. Всего не перечислишь, оттого что не упомнишь и потому что лень. Когда мы всматриваемся в результат этого кропотливого деланья, то понимаем с беспощадной ясностью утра стрелецкой казни – ничего поделать нельзя. Всё уже поделано. И что же мы делаем в предлагаемых обстоятельствах? Да ничего не делаем. Живём в них. Что всем вам и предлагаю делать безотлагательно.


Тоталый спор славяников с собою…


Ирина. Условно – триумф воли. Бог с ним – не триумф. Успех. Пусть не совершенный. Делов. Совершенство, между прочим, устрашает. И что мы наблюдаем? Трещины, расщелины, распад, раздробленность фрагментов. Наполнило её восхождение, к чему бы оно ни совершалось? Что-то незаметно. Скажем так – не очень-то.
Юрка. Кататония. Паралич воли. По собственному выбору. Плыл по течению. Как лист. Или щепочка. Выберите сами. Не отвлекаяь на усилия, но прилежно впитывая всё, обтекавшее органы чувств. Перемещающиеся пятна света, запах ветра, щекочущего ноздри, влажные ожоги прохладных брызг воды на разгорячённых щеках. Много чего. Очень много чего. Очень и очень много чего. Sorry, увлёкся. Любимый предмет, знаете ли. Наполнило его всё это? Чрезвычайно. До краёв и через. Ну и...? А потому нипочему всенепременно. То-то же…


У дурной репутации то очевидное преимущество, что о её сохранности можно не заботиться. И слава богу – мы и так донельзя обременены пустыми, бубновыми хлопотами.


Кристаллизовалось в детстве. В какой-то момент стало ясно, что меня не пугает возможность выглядеть, даже стать, убогим, жалким, смешным, нелепым, изгнанным, отверженным etc. Не то что не пугает, даже не занимает. Это сделало меня неуязвимым. Недосягаемым. Свободным. Даже величие (а это подлинно тяжёлое бремя), случись такое несчастье, было бы не замечено. Не прилипло. Как бы хотелось внушить это всем угнетённым страхом той или иной этиологии. Опыт, к сожалению, учит – это невозможно. Даже промежуточный, временный эффект, случись ему проявиться, выглядит отталкивающе. Как кукла с не до конца сломанным механизмом. Бр-р-р…


Макс Фриш заметил: "Не мы пишем, нами пишут", и ещё: "Когда мы пишем, мы читаем себя". Несложно вернуть уравнению целостность и уяснить, что тот, кто нами пишет, желает, чтобы мы читали себя. Помимо всего прочего, это занимательнейшее занятие, способное указать затопляющей существование скуке её истинное место - в углублении, декорированном мхом, у внешних границ души.


Сегодня человечество, как ни в одну предшествующую эпоху, обладает впечатляющей технологической мощью, позволяющей с немыслимой никогда ранее эффективностью сеять и насаждать (sic!) просвещение, используя эту мощь par exellence как раз для помрачения. Те, кто этим пёстрым и небезобидным гиньолем управляют (если бог существует), будут, несомненно жесточайшим образом покараны. Они очевидно ставят на его неприсутствие либо на безразличие к происходящему в юдоли. Возможно, именно так дело и обстоит. Если же нет – я им не завидую.


Мантра при пересечении газона.


Травка, прости.
Травка, расти.


Если бы я написал только две эти легковесные, прозрачные строчки, мне уже была бы положена откидная скамеечка в Пантеоне, которой я скорее всего никогда бы не воспользовался. Волчонка лапки кормят. Недосуг рассиживаться. Так-то, бобики. Тобики, кстати, тоже…



Soundtrack: Edith Piaf, Non, je ne regrette rien.



Con amore...
Юрий Большаков
Что за прелесть наши мамы –
вздорны, въедливы, упрямы,
прививали пальцам гаммы –
палец ноет, ум неймёт.
Ах, Сурок, Элиза, Чибис –
до кости; в суставы вбились.
Мамы в детках растворились.
В нашем дёгте – мамин мёд.


*


Невыносимо, что стареет мама,
невыносимо знать, невыносимо
помыслить, что сырой могилы яма
отнимет мать от сына. Износима


любая скорбь, но этой нет ущерба,
она густеет, давяща, как ветер,
гнетущий листья. Истлевает herbae
и мыслящий тростник – лишь мыслью светел –


мрачнеет от единственно знобящей,
невыносимой, немо голосимой,
истошным воплем в ящик колотящей,
не мысли, но бессмысленной Цусимы,


что топит методично и упрямо
не флот дурацкий – старенькую маму.


Мы по пятам преследуемы смертью,
ослеплены пустячной круговертью.


Глаза непроницаемы, сердцами
не внемлем жизни маминой мерцанью.


Но нет полнее близости и кровней,
лишь крови общность делает нас ровней.


Не будь дичко;м – рассеянным, холодным.
В одной любви лишь до;лжно быть голодным.


Последней каплей старенькое сердце
всплакнёт – ты взвоешь, не вернуться в детство.


Слова любви ссыпая в долгий ящик,
мертвишь души ороговевший хрящик.


Не жди post mortem, чтоб любить post factum.
Ужасен De profundis первым тактом.


Спеши медленно...
Юрий Большаков
Не торопись. Слова сойдут к запястью
и кисть, клонясь к лексическому счастью,
насытится примолкшей пустотой,
напитанной невидимой, но внятной
скороговоркой перечной и мятной
с похищенной у листьев простотой.


Не суетись. У времени в корыте
плещись младенцем, занимая прыти
у всех сверчков, стрекочущих в траве
о безусловной ясности заката,
рассыпавших легчайшее spiccato
звенящей рикошетом голове.


Не кипятись. Подверженный кипенью
летит как пуля, не внимая пенью;
напрасен выстрел, призрачна мишень.
Крюйт-камеру не путая с грудиной,
крути хвостом, не скованным рутиной,
как кот-изменник, ставленник мышей.


Не засидись, назойливо как капли
толкуя о расщипанности пакли,
обжалуя бесстрастие часов.
Проём дверей, швейцара общей бездны,
высмеивай как хлястик бесполезный,
засов у всей тенистости лесов.


*


Если архитектура – действительно музыка в камне,
то как могли бы зазвучать современные архитектурные
формы, все эти варьируемые параллелепипеды, тянущиеся
от одного до другого в такой же степени неузнаваемого
перекрёстка? Возможно, два “до” соседних октав,
растянутые на несколько тактов?


Музыка в искусственом камне.


"У Корбюзье то общее с Люфтваффе..."
И. Бродский, Роттердамский дневник.


“До-до” – каданс балконного бетона,
коробок принуждённость, моветона
угрюмость и приверженность угла,
прямого, но надломленного в локте,
себя осуществляющего в ломте,
чей ком переиначить не смогла


архитектура скупости пропорций,
нарезавшая миллиарды порций
взыскующим хоть каменной норы.
Брикеты разбухающи, фасады
из щебня возведённой баррикады
облаивают тускло фонари


не светом – неким rigor mortis света
от жёлтых нот до бледного фальцета
меркурием насыщенных пустот;
залиты язвы скудного фасада
суженьем спектра до иридоада.
Некроз барокко. Методичность сот.


Вот…
Делилось и росло...
Юрий Большаков
Стихи текли как молоко на ягель,
олени пробегали по бумаге…


Трёхцветной кошке Василисе Дворяк – Дембицкой,
оцарапавшей мне нос, посвящается.


Я жил как котик. Умер как собачка.
Воскресну птичкой, рыбкой, тихим мхом.
Не стану больше ползать на карачках,
чернилами ладони перепачкав,
наморщив нос, над глупеньким стихом.


Вспорхну, плесну, от холода украдкой
припомню робко как вязал слова;
над нехотя украденной тетрадкой,
украшенной задумчивой лошадкой,
лукавая клонилась голова.


Не загрущу, но загрущу немножко;
представлю прошлое как ворох и как вздох.
Что скажешь тут – я был гулящей кошкой,
владевшей индивидуальной плошкой,
но верным псом, пока совсем не сдох.


Собравшей целый мир в своём окошке.
Своих, увы, не пережившим блох.



Ох…


*


За музою опасно волочиться;
она пуглива – нежная волчица,
брезгливо отвергающая флирт.
Будь холоден, притворно равнодушен,
окатывай презреньем, словно душем
колючим, ледяным – ах, непослушен? –
порхнёт к плечу и в ушке просверлит


отверстие-ушко; – как у иголки;
бегут стихи как молодые волки,
подрагивая лапами в снегу;
принюхиваясь, встопорщая холку,
огнями глаз – лимонною двустволкой
простреливая тропки на лугу –


прицениваясь жёлтым, жадным глазом,
весь веер строк в себя вбирая разом –
у рифм искусанных обгрызены концы.
Сосцы волчицыны поэзией набрякли,
на мятой коже – каплями – миракли;
напитывайтесь, пейте, сорванцы…


*


Делилось и росло…


I.
Стихи текли как молоко на ягель,
олени пробегали по бумаге;
пульсирующим, пористым комком
не над грудиной, не под кадыком
стояло нечто как клинок у шпаги;
вся в рыбьем жире из исландской саги
в насыщенном людьми универмаге
под небом глупых (как под колпаком) –
распластанным фальшивым потолком –
скользящею походкою сутяги
ты проплыла, не грезя ни о ком,
в залитом белым светом саркофаге...


II.
Ты юная испорченная дрянь.
Я старая рассудочная сволочь.
Стекло в глазах и бритые подмышки.
Морфин в шприце и пепел сигарет.
Есть камни с человеческим обличьем.
Бытуют люди с каменным лицом.


III.
О чём ты думаешь, котёнок?
Твой хвост пушист, твой голос тонок,
но лапки розовой печать
так нежно стискивает землю,
что, грунта сырость не приемля,
мне “мяу!” хочется кричать…


С необщим мыслей выраженьем
хочу своим изображеньем
заполнить стену, реку, сад;
лица текучим очертаньем,
холодным обликом британьим
покрыть и юбку, и халат,


шнурки, корсаж, ботинки, краги,
афишки, ценные бумаги;
куда ни ткнись – повсюду я;
все возвышенья и овраги,
проёмы, орифламмы, стяги
украсит мордочка моя.


И это будет справедливо
для тех, кто жизнь провёл стыдливо
на заднем общества дворе.
Манифестации скандальной
придаст стаккатность звон кандальный,
что слух пленяет на заре.


Меня морочат берег дальний
и шорох, тянущийся в спальне;
сосредоточенный в игре
мой пальчик пленный и опальный,
все потаённые купальни,
лиловость слив и нота “ре”..,


и взгляд, отчасти бифокальный,
и пенье птицы на заре,
и шёпот девочки печальной…


IV.
“Ты имеешь – тебя будут иметь”.
Кто бы то ни был.


Имуществом обременённый.
Тростник, владеньем наклонённый.
Как палец свежеослюнённый,
своим же оттиском пленённый.


V.
Я хожу ногой по стенке.
Стопы жолты. Сини венки.
Раздвоившись у коленки,
к сердцу тянутся в сердцах.
Вверх проталкивая лимфу,
в лейкоцитах стиснув нимфу,
слепо выплеснут к Коринфу
в кварцах, терциях, скворцах…


VI.
Всю пищу сердцу и уму
найдёшь в обтрёпанной “Муму”.


Погиб бесславно спаниэль,
хоть не лакал он с пони эль.


А вы, пьянчуги горьки,
свалитесь, что ли, с горки.


К чертям сверните шею,
обрушившись в траншею.


Чтоб черви земляные
семь дней вились хмельные.


VII.
О чём простак без устали хлопочет?
Рожденье, смерть, убийство, красота.
Он, засыпая, странное лопочет,
историйку, как нож, прилежно точит –
как, в суете погрязнув, тот и та,


кружась листом в предсмертном хороводе,
себя толкуют, пялятся во тьму,
и, не насытясь, в эту тьму уходят;
зачем лепечет, для чего, кому?


Для девочки в халатике из байки,
для мальчика с кудряшками у щёк;
всё золото красноречивой сайки
душе ссыпая в замшевый мешок.


И вспыхнет глаз прозрачный томный омут,
и просверкнёт селитренный каскад,
и мальчик ввек не вырвется из дому,
лицом уткнувшись в байковый халат.


А сочинитель – плут, обворожитель,
откинется на спинку и пенал
захлопнется и щёлкнет как служитель,
долины житель, где течёт канал…


Резвясь в пшенице, васильках и жите,
на ость ты лучше б, смертный, не пенял…



Внял?


VIII.


Ti amo...
Ирине.


Всех дней осколки и опилки
в затылка кругленькой копилке –
просыпьтесь в пористость листа;
из жизни, плещущей в бутылке,
трепещущей у рта на вилке,
я помню лучшие места:


вот эту бабочку из ткани,
вот эту рыбку из слюды,
вот эту корочку на ране,
вот эту пани в синей ванне;
два дня, прошедших до среды,


да день четвёртый, теми стёртый,
что в спину пялятся ему;
биенье жидкости в аорте,
всю едкость калия в реторте,
на полке спящую в дому;


да дым над пагодой осенней,
ползущий, крадучись, туман;
да профиль твой, мой грустный гений,
maison моих поползновений,
сводящий в землю и с ума.


Звенит зима. Дерзни сама
поводья в инее мохнатом;
очаровательным юннатом
в промерзшей ветке каждый атом
замкни в сознанья закрома…


Людвиг
Юрий Большаков
L. v B.
Grosse fuge.


Неистовый и неуёмный Людвиг,
лосинами ****ей облитых лядвий
ты брезговал, свой выплавляя ля-сдвиг,
тектоники проламывая хлам.
Кипит, бурлит, клокочет желчь пассажей,
дрожащей упряжью ключа клавир осажен;
из музыкой визжащих божьих скважин
твой брызжет гейзер – с Богом пополам.
Подмостки...
Юрий Большаков
Мельпомена Тапочка.


5.05.2011. Льёт…


Этот дождь навсегда,
до финальной Гавриловой дудки;
этот каперс не съеден
сырым, как просроченный сыр.
Под стопою вода,
в углублениях вдавленной грудки
медью трагикомедий
простуженно стонут басы.


В этом небе воды
станет сбрызнуть мой мозг воспалённый
и шипением пара
шипенье дождя развести.
Тише, Тапочка, ты
затаись за картонной колонной,
здесь никто нам не пара –
лишь тара для дур travesti.


Эту Тапочку я
подобрал среди гулких развалин,
где пометил углы,
обнажая клыки, кугуар;
в ней гнездилась змея
у мыска, где периметр овален,
я шепнул: “Вы наглы;,
поищите другой будуар”.


Эту Тапочку я
никому не отдам за бесценок
и, в могилу сходя,
огрызаясь, в зубах унесу;
а в райке толчея,
моя ножка – для Тапочки сцена,
я, как Гаврик, дудя,
ставлю “Тапки в волшебном лесу”.


Гром оваций сорвёт
зазевавшихся сов бельэтажи
и отбросит сафьян
покачнувшихся в люстрах свечей.
Эту Тапочку бьёт
нервной дрожью триумфа, но сажа,
сторонясь от румян,
оттенит скоротечность плечей.


Эту Тапочку в кладь
запираю шестою строфою,
всех шестёрок приватных
недобрым смешком облизав.
Ирка – старая плядь,
но такою, как нынче, плохою,
на конечностях ватных
покинула лучше бы зал.


*


Мельпомена Штопочка.


К центру вытеснись, орава,
пусть босые станут слева,
а косые прянут вправо,
да извольте не ворчать;
ставим нового Мольера
под симфонию Малера,
ухмыльнётся мама Лера,
прекратит на нас серчать.


Ведь от нас, признаться, толку
как от Коленьки в наколках,
что, приткнув порог к затылку,
смирно дремлет день-деньской;
аккуратнее с бутылкой,
ведь погрязнете в осколках,
на стене не зря двустволка
в колосник глядит с тоской.


Что за чудо мизансцена,
кто Матильде сложит цену;
эта девочка бесценна,
но отдастся за алтын,
отчеканенный в монетном
за углом разнотенетным
тихим шкетом неприметным…
надоело…, шасть в кустынь…
Почта президента
Юрий Большаков
John Bug’s letter to 1600, Pennsylvania ave.


Вам пишет с БАМа, господин Обама,
один несчастный афросибиряк.
Рыдает у дверей госдепа мама,
мне из тайги не вырваться никак.


Женился я. Она была коровна.
Её отец, суровый старовер,
вручил колун, привёл меня на бревна
и показал двуперстием пример.


Теперь я пью, крещусь, ругаюсь матом,
уткнувшись лбом в старинную псалтырь;
век сокращаю ёлочкам лапатым
и строю Аввакумов монастырь.


Укрывшись лапником, как некогда халатом,
изранив душу о реликты зон,
твержу мольбу Соединенным Штатам –
мой внять резон – доставить на Гудзон;


вернуть права, забыть дрова, как ересь –
здесь рабству срок доныне не истёк.
В супружестве, как в каторге, изверясь,
я рвусь на Запад, проклят будь Восток.


Ютясь в грязи угрюмого барака,
роняя слёзы прямо в вермишель,
надеюсь в горе только на Барака
и на его скуластую Мишель.


Пришлите флот и вывезите в Штаты,
я позабуду стылую Сибирь
и, Вашим до седин электоратом,
прибуду к урнам – вольный как пустырь.


Животные прощенья не умеют...
Юрий Большаков
"Общительность склоняет нас к прощенью" .
Роберт Фрост. "Расщепитель звёзд".


Как Гоголь у меня украл идею…


Вот нежная и свежее бельё,
лукавый глаз, а в голове – опилки.
Чего ж ещё? А вот чего – вопилки,
кричалки и дразнилки – не её;


её сестры – несвежей и в годах,
с потухшим взглядом, сгорбленной походкой;
она груба и часто пахнет водкой
на лавочке в общественных садах.


Вот если бы нетронутость её
с колючим лбом сестры соединить бы…
Но это было, кажется. В “Женитьбе”.
Вот падла Гоголь. Умыкнул моё.


И не поморщился. Не убоялся трёх,
“не укради” долбящих, словно дятел.
Господь не тятя – он с рассудка спятил
и даже что-то, помнится мне, сжёг…


*


Гусиная история.


Меня, красивого и юного как завтрак,
хотят отдать на растерзанье черни.
А эта сучь, сосед мой, слесарь – практик,
гнусит тоскливо о звезде вечерней.


Нет, справедливость здесь не ночевала.
Уйду в поля, где дроф неизмеримо,
где строф немерено, где стая кочевала
гусей, галдящих о спасенье Рима.


С утра треплюсь гусям о третьем Риме,
а эта сучь, сосед мой, ключ разводит.
Есть тетка у него и та в Нарыме,
поэтому никто к нему не ходит.


Он одинок, его жалеть пристало,
намылить холку и отправить к тёте.
Да, как на грех, ко мне вдова пристала, –
ее гусак погиб при перелёте.


Что за судьба? Досталась, словно Леде.
Лебяжий трюк, не будь помянут к ночи.
Застенчиво шепчу: “Позвольте, леди,
но я гусей и в яблоках не очень…”


Нет сладу ни с гусыней, ни с соседом.
Я нелюдим, гусыня старовата.
Не едет он? Извольте, я уеду:
в деревню, к тётке, в Рим, в Нарым, в Саратов...


*


Право слабых.


Всем ипохондрикам посв.


Мир поманит и поранит,
и проблем совьёт клубок.
Вот тарань гортань таранит,
колобок колотит в бок.


Я хожу всегда под стенкой,
шасть молчком и ни гу-гу.
Понедельник бьёт коленкой,
вторник гнёт хребет в дугу.


Но среда всего опасней –
всей недели перелом.
К четвергу накормят басней,
выпрет пятница углом.


По субботам в синагоге
Яхве Торою грозит.
В воскресение о боге
поп талдычит, паразит.


Заведётся Миша Веллер –
сколько страсти и огня.
Шевелится в балке швеллер –
так и целится в меня.


Юркнуть в двери и в прихожей
тапки тёплые надеть.
С перекошенною рожей
мимо зеркала глядеть.


Многочисленным прорехам
умилиться и вздохнуть,
над очищенным орехом
флегматически всплакнуть.


Плачет Козин в патефоне,
я сижу, в комочек сжат –
прямо как в Иерихоне
стены древние дрожат.


Мне б в нору;, под бок бы Нору,
хлеба, эля, ветчины,
А воинственному вздору –
объявление войны.


P.S.
Мой дружок – тихоня, нытик,
капризуля, ну так что ж?
Мир умеет много гитик,
всех под бокс не пострижёшь.
Неприкаянных – не трожь.


*


Котопатия.


Жил поэт. Ходил вприпрыжку.
Ушки девам щекотал.
Мимоходом даже книжку
между делом накатал.


Не имел других занятий.
Не умел иных затей.
Пел и кстати, и некстати
про котяток и детей.


Горевал об утопленье
в оцинкованном ведре,
о душевном оскопленье
и о сломленном бедре,


о народе, о скопленье
злобы, зависти, слюны,
впопыхах неискупленье
исторической вины.


Дребезжал о прочих многих
раздражающих вещах;
кто же слушает убогих,
прозябающих в хвощах.


Но не сгинул – жив, зараза,
так же въедлив и речист,
и за столько лет ни разу
не спросил больничный лист.


Что им движет? Где пружина,
что толкает небеса
и отцу дарует сына,
а поэту чудеса?


Если гложет запустенье
всех окрестностей души,
дух поэтова смятенья
в поминальник запиши.


И, когда уже к рассвету,
оклемаешься еси,
в память блудному поэту
в дом котенка пригласи.


Под пушистой тёплой шкуркой
перекатывая “мур-р-р”,
шашни он затеет с Муркой
как Уиллис с Деми Мур.


Мир покажется уютней,
несмотря на мерзость царств.
Дух кошачьих нежных плутней
убедительней лекарств.


Поклонись поэту в пояс,
в лапы мягкие коту,
ты не бросишься под поезд,
ты поедешь в нем: “Ту-ту…”


*


Сосед мой, маленький Аттила,
тебя сообщество простило,
оседлан твой велосипед.
Ушла жена, сбежала кошка,
остались крокус, нож и ложка,
бисквит с брикетом на обед.


Трещоткин сын, изобретатель,
ножей мечтательный метатель,
ты так подъезду надоел,
что был бы изгнан из общины,
когда б не вспомнили мужчины,
что ты последний суп доел.


Волна всеобщего смущенья
сменилась спазмою прощенья –
взбодрён упадочный удел.
Народ жесток, но сердоболен –
вновь нанят тот, кто был уволен,
и твой клаксон всю ночь гудел.


Все гунны нашего предместья,
из передряг выходят с честью,
похмельем, желтизною глаз.
Ты бросишь клич, но пить не бросишь,
привычный спич свой произносишь
и пьёшь за всех непьющих нас.



*


Какое низкое коварство –
меня моё же государство,
забрав привычное лекарство –
как Ваньку Каина – в кутуз;
но я вполне интеллигентен,
не эксцессивен, конвергентен;
аффидевит беспрецедентен –
мне на спину – бубновый туз,
да серый войлочный картуз –
я в нем – буквально – Дорвард Квентин.


Я этой встрёпанной отчизне
при жизни, да и после жизни,
в глубоком сне и наяву,
(хоть девять жизней проживу),
желаю стать еще метизней,
при отрицательной харизме,
нужду испытывая в клизме,
оформить свой уход не в тризне –
но околеть в поганом рву.


И, многих менее капризней,
аплодисментами акцизней
в тот день ладони я порву.


*


Скандал в честно;м семействе.


Мой костёр в тумане светит…
Мемуары пиромана.


Я востё;р – в кармане ветер.
Я простёр за данью длань.
Я одет в дырявый све;тер,
молью битый кардигань.


От щедрот твоих – алтынник;
увлажнив слюной кадык,
клокочу: ”Хулит пустынник
иерархов и владык”.


Дочь грядёт – ох, взор бараний;
на пороге кладовой
ты найдешь мой кардиганий
клок на тряпке половой.


Возопишь: “Мой лепт погашен!”,
а в подол падёт приплод;
бороздой домашних пашен
старый конь с ленцой бредёт.


*


Все сходит с рук безрукому – тала;нит.
Хоть ссы в глаза безглазому – роса.
Безногий ввек не с той ноги не встанет.
Бездушному и в ду;ше – небеса.


Но слаще всех безмозглого плани;да –
не знает никаких сомнений, гнида.


*


Убеждённый как бездельник
и идейный как лентяй,
провожаю понедельник –
глядь – из врат грядёт Митяй.


Лик расплывчатый и славный,
не слегка одутловат –
словно Яхве православный
глянул вскользь из царских врат.


Salve, Митель, где твой китель –
не тевтонцами прожжён –
всех ломбардов местных житель
и кошмар окрестных жён?


Ах, не жалуйся на кашель –
ты же вечен – как левит;
весь наш мир источит шашель –
ты хлебнёшь свой аквавит.


Солнце тянется к закату –
не вручную – мощью масс;
дщерь любиму и жопату
соберёшь в десятый класс.


Принесет тебе в подоле,
всхлипнешь, сглатывая смог:
“Дочь моя, чему вас в школе
обучает педагог?”


“Жизнь загадочна – числитель
знаменателю родня,
биологии учитель
обучал как раз меня.


Я усвоила уроки –
вот ваш нитроглицерин;
вы, papа;, в своём Востоке
и сонливости перин.


Феминисткам не показан
лицемерный, скушный брак;
узелок в прихожей связан,
убирайтесь на чердак.”


Митель мается в мансарде;
окуная в книжку нос,
изучил как Томас Гарди
сходный разрешил вопрос.


Аквавит не Аквитаний –
не родня и не сосед;
Митель дух клянёт британий –
трезв как сыч, запущен, сед.


Отрываю от калоши
плоскость мятых ягоди;ц;
нынче в “Спятившую лошадь“
пригласили Диту Тиц.


Посмотрю как девка тоща
забирается в фужер;
Митель за год стал поплоще –
в прошлом чей-то офицер.


Я насмешник – грешен житель,
не приспешник – видит бог;
и дразню не злобно Митель –
ведь люблю – хоть он убог.


*** худе;й. Но пухнут ноги.
Задыхаюсь. (Не при всех).
Что пошлют мне завтра боги?
Зной. Морозы. Слёзы. Смех.


*


Соседу.


Веселись. Сегодня вторник.
Завтра пятница. В дыму
притаился сизый вздорник,
позабывший что к чему.


Он от памяти, как йони,
отказался, слизь везя,
и теперь в его районе
только скользкая стезя.


Как ни странно, вид счастливый
и ухмылка – до ушей;
позаимствован у сливы
синий колер алкашей.


На носу взбухают капли,
кровь богов – формальдегид.
Что ж не умер ты, как Чаплин,
и, как Цаплин, не убит?


Бесконечное веселье,
безубыточный итог.
Вечный вторник. Новоселье
у бессилья между ног.



За старое...
Юрий Большаков
У асфальта столько тайн,
у фольги секретов пропасть,
самолётик вертит лопасть
от кленового винта.


Склеит веки долгий век,
поместит главу на блюде,
из известных нам орудий
всех опасней человек.


Всех милее детский смех,
всех приятней штрудель венский,
всех занятней шут вселенский
без затей и без помех.


На меху хамит успех,
но меха вдыхают фугу,
извлекают рыбу фугу
из промоины в песке.


У кольчуги нет врага,
зубы точат на начинку,
восемь лье вздымали спинку
горбоносые луга.


Кочковатость не порок,
лемех плугу пласт конвульсий
сообщит в частящем пульсе,
резво режущий урок.


Телеграф дурной пророк,
сталь иглы дырявит ленту,
предлагает лень, как ренту,
стильно стриженый сурок.


Плотно стиснутый курок
лишь без малого оратор,
где небесный наш куратор
свой припрятал мастерок.


Льнёт к болванке пастижёр,
мнётся престидижитатор,
девять строф жужжит ротатор
желчью брызжущий мажор.



Soundtrack: G. Ohisson, C. M. von Weber, Piano Sonata
No. 1 in C major, op.24 J.138 – 4. Rondo: Presto.



Иногда по пятницам...
Юрий Большаков
Я жил, как все, под куполом, а в небе ни души,
катилось время сферою, хромало как Тимур;
шептал смешливый ангел мой: “Ступай и не греши”,
а демон, знай, похмыкивал и нарезал хурму.


Ужимки и метафоры, ступени падежей,
изысканность орнамента, таинственный туман;
дели проказы женские и шалости мужей
чертой горизонтальною смешливого ума.


Синей небес задумчивость, красней кармина злость,
скучает влага вечером на рисовых полях;
нависло время соколом, ведёт дугу весло,
везло пролазам на подлиз в заснеженных краях.


Бывают дни недобрые, поскрипывает ось,
восьмёрками колёсики и суслики свистят,
под локоть что-то тычется, мол, оторви да брось,
и липнет меланхолия к скоплениям утят.


Тут нужно пошушукаться с соседкой и душой,
водою сбрызнуть свежею окрестность и порог,
скрестить секретно пальчики, отставивши большой,
снести, как испытание, весь яблочный пирог.


Объевшись до смешения всех мыслей в голове,
алкая невесомости в несомости тягот,
песочность раздражения рассыпавши в траве,
прислушаться, как с флейтою сплетается фагот.


Семь пятниц наваждение, шесть кошек шли в кино,
пять пальцев делят окорок на четверых котят,
для тройки наслаждение быть с двойкой заодно,
дни к дну морскому тянутся, как десять негритят.



Soundtrack: Джанпаоло Капуццо, А. Вивальди, Концерт для флейты,
гобоя, фагота и бассо континуо Соль минор, RV103.


Клиническая жизнь...
Юрий Большаков
Эпилептический припадок
бьёт стебли ягод между грядок,
каратель штормовым зарядом
режим в саду установил;
энтропия не беспорядок,
но линотипия лошадок
на инотипии площадок
в неразберихе рыл и крыл.


Чьим попущеньем мысль троится,
я прост как ступа и ступица,
любые пицца и тупица
мне сто вперёд могли бы дать;
я чаял разве что жениться,
пойматься в сеть из “Цыц!” и ситца,
растить детишек, в бане мыться,
и часть законов соблюдать.


Так вот же нет же, полвторого,
ночь в изголовье, жизнь сурова,
чужая воля, как корова,
заборы валит напролом;
эй, ты, послушай, я не Вова,
ошибся ты, вот зуб и слово,
но капли олова из плова
мой торс спаяли со столом.


“Сиди, записывай, бездельник,
раз не раздобываешь денег,
считая каждый понедельник
седьмой субботою в ряду;
упри перо в просторный листик”, –
твердит в уме каннибаллистик, –
“фиксируя: безумны мистик,
идеалистик, но не дух.


Не удушай себя заботой
и только нехотя работай,
с прохладцей, плавною зевотой,
взгляд не вперяя далеко;
цени неспешные досуги,
черти размеренные дуги
и эльфу рифм своей округи
лей на ночь в блюдце молоко.


Всё записал? Ну вот и славно,
что ж, мне пора, в гостях у фавна
сегодня будет Ярославна,
а мне туземки по душе;
ты ж не ленись, листай букварик,
отключат свет, достань фонарик,
нет сигарет, кури чинарик,
и помни, главное – туше”.


Неволен я, везу свой возик,
влачусь в общественном обозе,
прозрачной тени робкий: “Prosit”,
мой взгляд потуплен, голос тих;
живу мозаикой из клавиш,
надеюсь, ты меня прославишь,
коль раньше мышкой не удавишь,
внушённый духом вздорным стих.


*


Построены полки в классическом порядке,
затылками в тисках, ногами в небесах,
течёт сухой песок в приталенных часах,
порхают между строк крылатые лошадки,


Проталкивая грунт, тревожа корни рыльцем,
сугубо земляной, из слизи и колец,
агорафобный свищ и гумуса жилец,
подслеповатый червь ползёт в лабаз за мыльцем.


От мыльных пузырей в восторге вся семья,
а маленькая червь сырой души не чает,
не видя свой же нос, концом своим качает,
а маменька пищит: “Слизливая моя!”


*


Взросление отечно и тягуче,
ты пьёшь порой глинтвейн и носишь Gucci,
но ходишь в чат для маленьких зайчат;
бьёт восемнадцать, собирайтесь, детки
у выхода из пубертатной клетки,
там вам хомут торжественно вручат.


*


Вреднею я, когда бессилье,
бессилье – функция вреда;
то ль ёжит мой кураж среда,
то ль сажи в жёрнов натрусили.


Грифель умер, но воскреснет
в самый первый третий день;
мой язык сковала лень,
что ж никто её не треснет.


*


За ним охотились Нимвроды
не спорадической породы;
периодические роды –
ресурс ошпаренной природы.


Так глухо проходили годы
под завывания погоды,
угодлив век, горьки невзгоды,
роль Веры – одурь для Негоды.



Soundtrack: Slovak Chamber Orchestra, Corelli, Concerto
Grosso Op. 6, No. 8, g-moll, Vivace, Grave.
Бакалея за углом...
Юрий Большаков
Идут каратели, несут соленья в лапах,
оливки в клювах и охапку розг;
а Доуэлю изнуряет мозг
интересант, крадущийся на запах.


Всем интересно, что там будет позже,
а Заппа как-то умер, простатит
заходит с тыла, кто нас просветит,
что беспросветны головы и вожжи.


Спроваживая гостя из кувшина,
прогуливая белого бычка,
удерживайте локти от тычка,
есть ликтор в сущих, вот его машина.


Разъём скорлупки не подъём моста,
разнятся крыши, злаки точат мыши;
нельзя ли биться лбом о лоб потише,
хоть не святые, но весьма места.


Для мести нет ни ножниц, ни причин,
а если есть, в двух строчках их изложим;
раз глицерина не хватает коже,
пусть не дивятся, что же мы ворчим.


Проворных тьма, соборность вяжет сети,
общественных уборных нет как нет;
мы ангелы, нас видно на просвет,
нам без нужды все нужники на свете.


Свеченьем лип наполнены аллеи,
барсетка знаёт всё, но скажет “нет”
сближенью, ей плевать, что он брюнет,
она не ищет принца бакалеи.


Жую оливку, хоть не сдан экзамен,
в пещере лавки вяжущая тишь,
на полке попугай играет в бридж,
его зовут Триангль Ван дер Гамен.


Не ной, совсем не страшно перечесть,
пусть хром размер и за размером пусто;
ждёт бандероль брюссельская капуста,
ведь почта есть и бакалея есть.


Есть тихий пруд, там лилий длинный праздник,
всем Машам не найдётся женихов;
пусть выйдут все, кто не читал стихов,
оставшихся в расход, они заразны.



Soundtrack: Katie Melua, Spider’s Web.
Резиновая Роза...
Юрий Большаков
Вы знаете, как вреден вам сквозняк?
И мне он вреден и зловредной Нюшке.
Идут по шпалам плюшевы зверюшки
и каждую подмышкой жмёт гознак.


Так машет хвост собакой иль не машет?
Оймуха на сверчке лужайку пашет,
стоит, ненарушаем, дёрн травы;
растёт из головы скокливой кактус
и это блочно равнозначно факту-с,
что это мысленно, опля, сказали вы.


Плывёт по небу рыбка из фольги,
летит глубокой влагой синий ангел,
два бегемота рядят поп котангенс
в гигантские уклюжие шаги.


Напал ли кролик белый на росу,
разбив покров ей нежный на носу,
или роса на кролика напала?
Кто скажет правду, в небо унесу,
не скажет, пусть уходит в кости псу
и сам костям бормочет чем попало.


Так вредно жить или зловредно жить,
иль жить не вредно, если не зловредно,
вот ходит шарлик по дорожке медной
и тянет очень медленно фьюить.


Ходили раньше козочки под лёд
и брали из ракушек яркий мёд
на брошки и другие побрякушки;
теперь там злая водоросль живёт,
не пляшет и, представьте, не поёт,
но мучит медоносные ракушки.


Пойдут на приступ в ластах коз мужья
освобождать ракушки из-под гнёта,
почётная и нужная работа
под патронатом водного ружья.


На хитрой горке объявился уж
и плачется, что он ничейный муж
и не идёт с ним взамуж уховёртка;
из маленьких, но бесконечных луж
выходит котя, вечный недосуж,
и, возмужав, бежит из шор и свёртков.


Ужель ужу остаться холостым,
а уховёртке провертеться в девах,
себя истратив в шашельницах левых,
играя в шашки с ёршиком простым.


Пришла в Корзину Роза из резины
обжаловать проделки Мнемозины,
но, как на грех, двух слов забыла букв;
а две лягушки, Гушка и Ягушка,
просунув в кашку нос, в иголку ушко,
от ужаса забрались на бамбук.


Как быть, когда на память положить
двух крошечных лягушек невозможно,
омарам вводят комаров подкожно,
без божоле химер не пристрожить.


Теперь семь слов на жутком сквозняке:
скользя на каждом пятом сорняке,
ползёт холмом верблюжьим шустрый возик;
стрекозы на вожжах мяучат мяч,
тритоны врут три тонны, шум шумя,
питоны спят надолго и всерьёзик.



Soundtrack: Marcus Miller, Come Together.
Выворотень...
Юрий Большаков
“Хвост машет собакой”.
Именно.


Я не ищу конфликта ради драки
и не дерусь, чтоб разрешить конфликт;
мне кажется, что тяжесть донных плит
воспринимать способны даже раки.


Нет горше сладости, чем мёд под жалом змей,
и слаще горести, чем coitus post factum;
бестактней зла с его коварным тактом
и мягче лиц в поверхности камей.


Не смеем мы порой сказать: “Не смей!”,
смеёмся смехом, что надрывней плача;
везенья нет опасней, чем удача,
когда за ней сквозит Варфоломей.


Тверда вода в те дни, что холода
собой наполнят, как бадью водою;
не молоко влечёт себя к удою,
ведёт удой над крышами беда.


Когда поют, себя не узнают,
а не узнав, поют густей и горше;
морщин патина, сколь себя ни морщит,
но паутину мухи не снуют.


Из снов не явь проступит под конец,
но всех концов наступит проявленье;
я так тружусь над собственною ленью,
что у Сизифа отберу венец.


Не доверяй поверхности и рябь
не принимай, грубя, за долю рабью;
тариф простой, нам платят только рябью,
будь ты рябой иль ворон красил прядь.


Что за забава хитрый поворот
из выворота в новые ворота;
всех конопатей золотая рота,
я зол как Лот и конопачу рот.


*


Две Беллы любят кобелей
и их отбеливают рьяно;
от белей не в себе Марьяна,
врачу за ворот их залей.



Soundtrack: Marcus Miller, Power.
Игра в кости...
Юрий Большаков
“Бог не играет в кости…”
Иди знай...


Изобретательный барбудчик,
распорядитель костных случек,
равно и кобелей, и сучек
морочат кубики его;
в дни поступлений и получек
он всем приятель и попутчик,
опустошения поручик
и враль, а боле ничего.


А боле ничего и нету,
всю боль вобравшую монету
метут мошенники по свету
при свете дня в ночную жуть;
монетизировав планету,
за беззаконную комету
платите втрое, ведь предмету
примет не надобно ничуть.


Нечуткий поворот штурвала
ось корабля сместит от бала
к бряцанью медного кимвала,
где ни хулы, ни каббалы;
зачем ты, сочинитель, бледный,
войди под небо, отблеск медный
отнюдь не то, что луч твой бедный,
победный взгляд сомнамбулы.


Набелен он и нарумянен,
мир из траншей, оврагов, ямин,
в нём размещён порой пейзанин
средь одурения равнин;
механизированным плугом
он режет пласт, он ходит цугом,
послав щебечущим округам
парящий выхлопом бензин.


Гребёнок частота и ярость
на преждевременную старость
обрушат перхоть, что за малость
среди свершений и побед;
иди, крестьянин, торжествуя,
храня прямую межевую,
ведь тоже на меже живу я,
жуя побеги на обед.


Не обеднеть тому кто беден,
а кто коростою изъеден
не излечИтся, ветер вреден,
когда простужен пациент;
никто другого не несчастней,
вот результат, сухой и частный,
как весь остаток массы кастной
в переживаемый момент.


Костей и каст пережеватель
берёт шершхебель, рашпиль, шпатель,
мурлычет мягко: “Вашу матерь
сейчас подсадим на паром.
Вы тоже очередь займите,
не огорчайтесь, но поймите,
что всё подвешено на нити,
а нить прописана пером”.


Возьмём перо, вернёмся к книгам,
из всех вериг одним веригам
предаться должно, глянь ханыгам
под вечер в розоватость склер;
их страсть одна, как в небе Вега,
в их склерах стекленеет нега,
а души их белее снега,
острей шипов, пестрей шпалер.


Что ни за страсть, без страсти пуще
пустоты капища и пущи,
а ветры вечерами злющи
знобящей злобой пустоты;
кто не вылавливает гущи,
хлебают жиже, жабы сущи
на влажном камне, вот и кущи,
входите все, и ты, и ты…



Soundtrack: A. Rubinstein. F. Chopin, Piano Sonata No. 2 in b-moll, Op. 35 – III. Marche funebre.
Сыну в корте...
Юрий Большаков
Привет, ребёнок, мальчик чудный,
живущий жизнию нетрудной,
мир оловянный, медный, рудный
к твоим услугам всякий час;
весь переулок Долгопрудный
пруды лишь в день увидит судный,
но ходит в магазин посудный
под наблюдением врача.


Не врачеватель и не плотник,
ни в коем случае работник,
при только слове жутком “потник”,
как лошадь, чуя шенкеля,
ты испаряешься из виду,
под кожей жуткую обиду
тая, отслужим панихиду
поползновениям рубля.


Как не воспеть теченье лени,
подушки, круглые колени
хранящие от осложнений
и тяготения земли;
мой сын, потеющий на кортах,
представь на миг, как кровь в аортах
потоком слитным мчится, в шортах
приляг и воздух не пыли.


Ты бьёшь свой мячик ближе к сетке,
струна колеблется в ракетке,
пищат воробушки и детки,
а где-то мира на краю
минога ткнула телом мину,
морям не привыкать к кармину,
зубами стисну соломину
в жарою пыщущем раю.


“Мы существуем однократно…”,
юница Юнна, жизнь заплатна
и латна, на лопатках пятна,
а на полатях лотос спит;
Серёжа, не носи серёжек
и береги поверхность ножек,
ведь всякий ёжик носит ножик
и, радражившись, зло сопит.


Вернёмся к спорам на диване
и мореплаванию в ванне,
зачем стремительные сани,
когда есть вдумчивый аллюр;
себя рассудочно стреножим,
клинок не покидает ножен,
когда умён, мы тоже можем,
сверни нам joint, я подпалю.


Подпалин кружево и спектр
насытят взор, зрачка инспектор
придирчиво изучит сектор,
к нам прислонившийся на час;
болтаем мы, а жизнь проходит,
на ходиках плутует хоббит,
коль этот joint нас не угробит,
то в люди выведет как раз.


Мы вышли в люди, бей в литавры,
на стогнах мавры и кентавры,
и гром орудий, в Минотавры
идёт набор, стоит забор
какой-то призрачной преградой,
уйдём, послужат нам наградой
деревьев кроны анфиладой,
живой и лиственный собор.


Надеюсь, ты не скажешь маме,
как в пустоте и птичьем гаме
брели мы об руку с богами,
ногой не ощущая твердь;
она, возможно, прочитает
на мониторе, гнев питая
огнём раскосого Китая,
и обречёт меня на смерть.


Покроют ритуальным крепом
прохладный лоб, он был свирепым,
теперь плывёт к подземным репам
покоя, отдыха и сна;
в лесу кукушка зря кукует,
простушка не ко мне токует,
душа порхает и ликует,
поскольку вольная она.


Пожалуй, я полажу с смертью,
ведь сыт всей этой круговертью,
на скатерти под тонкой шерстью
улягусь длинным костяком;
хоть раз побуду главным блюдом,
а не приправою, под чудом
моей души займитесь блудом,
упёршись в гроб мой каблуком.


Я врал воде, не верил вуду,
не сожалею ни о ком.



Soundtrack: Slovak Chamber Orchestra, Corelli, Sarabande.


Кислый ослик...
Юрий Большаков
Вот это, ослик, жизнь, вот это, ослик, мы,
вот это, ослик, пшик, а это, ослик, кошки,
украсил силуэт невзрачные окошки,
как порожденье тьмы, сумы, тюрьмы, чумы.


Зачем печально так, затем, что стёрт пятак,
изношен алфавит, словам, увы, не тесно,
а мысленный простор, как всем давно известно,
невроз, некроз и зверь, идущий по пятам.


Трагизма оптимизм оксюморона сон,
панический кошмар порой на солнцепёке,
но чаще в чаше дна и чащи на востоке,
росток корост и трость, бессилия кессон.


Вот вам и Архимед, рычаг наперевес,
очаг наперекос, сычуг, бочаг, свинчатка,
в камине под золой забытая перчатка,
из опечаток рельс откос наперерез.


Вольно же тарахтеть, словцо к словцу приткнув,
больному терапий избыточность не внове,
опору потеряв, не грезит об основе
парящий на весу себя секущий кнут.


От внятности порой удушливо тошнит,
причиной асфиксий займись, специалистик,
халат, казённый стол, укол, опросный листик,
настырность, протокол, вгрызаемость пешни.


В бумаге тонут слов цепочки, словно чтец,
уйдя в трясину фраз, болото принимает
за размягчённый слой, но в персональном мае
целебной грязи нет, запятнаный чепец


над чавканьем окна в густой зелёной тине,
кувшинок желтизна, небес голубизна
и бездна, вот те на, и чья ничья вина,
что отрешен герой от красок на картине.


Возможно в двух цветах изобразить цветка
семиканальный спектр без помощи палитры,
нет проще рифмовать, когда в тетради литры,
а в титрах хитрецов пускают с молотка.



Soundtrack: Cyndi Lauper, How Blue Can You Get.
Тихий помешанный...
Юрий Большаков
А вечер вполз ужом и мир как подменён,
что царь, что псарь, что тварь и сын её палладий,
в разладе вкривь и вкось, права смешных оладий
не попраны, пока ютится связь имён.


У вётел в вязи тел не ангел, но спасён
инъекцией сурьмы от хной покрытых пугал
типичный парвеню, не отзывайся, Уго,
упругий транспортир на стены нанесён.


Как угол лицевой судьбу вгоняет в дрожь,
когда халат в рукав упрячет злой кронциркуль
и ножек кривизной выравнивает кирху,
а стиркою кирку прилаживает в ложь.


Кто вхож, а кто не вхож в круг освежённых кож,
не всех освежевать планирует заказчик,
есть гвозди у звезды и пригвождённый ящик,
и заграждённый лаз, и охлаждённый нож.


Ну как не полюбить под сеточкой лицо,
когда его к утру свёдет в могилу прыщик,
затронуть не моги, кто счастия не ищет,
ведь малый рост и хвост свиваются в кольцо.


Задумчивость листвы чуть вымолвит комок
нерасчленённых слов, но вымолит ли почкам
чуть слышный тёплый дождь, всю пыль собрать комочком
немыслимей, чем гром упрятать под замок.


Мой ум слоим в умок, когда приходит срок,
а сроки внесены в реестр небесной смуте,
для каждой о себе пекущейся минуте
сиреневый мелок транслирует урок.


Не нажимай курок, ещё звучит “Сурок”
и ласков ветерок, и весь пирог не съеден,
соседка, не ворчи, мы нынче ночью съедем,
вернём портье ключи и медный номерок.



Soundtrack: Bettye LaVette, Jealousy.


© Copyright: Юрий Большаков, 2012
Панамки...
Юрий Большаков
До горизонта мир, за горизонтом ямка,
две лямки на весу удерживают век
от выпаденья Грек в дугу впаденья рек,
на десять человек всего одна панамка.


Настырен квартирьер, но поднят мост у замка,
ворота на замке, во рву воды до дна,
владелица грустна, зане весь день одна,
но вышита крестом парадная панамка.


Аншлаг который день, у каждого программка,
в партере яблок нет, ведь некуда упасть,
ажиотажен зал, осклаблен, словно пасть,
скулит в колосниках забытая панамка.


У белых шансов нет, под бой попала дамка,
хоть хмурит лоб игрок, их участь решена,
встречается порой и верная жена,
спит строго на спине, на голове панамка.


Два юные лица охватывает рамка,
как быстро время мчит, стремительней воды,
в бейсболке нет беды, но только до среды,
к рассвету четверга наглажена панамка.


Пусть панночка бела, но по натуре самка,
напрасно пишет пан домашнему врачу,
зачем я хохочу, затем, что так хочу,
лишь ведьме по плечу оккультная панамка.


Всем хамам фору даст державной формы хамка,
ведь за её спиной закон стоит стеной,
придавлена страна ногою костяной,
эмблема, козырёк, казённая панамка.



Soundtrack: Bettye LaVette, Either Way Lose.
Он...
Юрий Большаков
Он втискивает нос, ведёт, снуёт, урчит,
морочит, ворожит, причмокивая влажно,
кто он, а кто не он, да так ли это важно,
когда неон в стекле изогнутом шкворчит.


Когда спускает ночь протяжный свой покров,
низводит нас к себе, а там темно и пусто,
бормочет лишь эфир москитно и стоусто,
но студии пусты цивильных докторов.


Так стынет парафин и мутно и волной,
стекая по стеклу оплывчатым рельефом,
напоминая нам своим ландшафтным эхом
о вяжущей плющом пустынности стенной.


Как хорошо меж стен стенать о как пройти
за кем-нибудь вослед куда-нибудь, где тихо
в отсутствие шутих и гладкая пловчиха
вышучивает рябь надводного пути.


Тротилом в травести метнёт простолюдин,
забывший провести петлёю бутоньерку,
отрезочность гардин колец затеет сверку,
но сверху прекратит примерку господин.


Ведь он у нас один, как Крон корней икон,
икота не внесёт поправок в сад каминов,
кармин ни манне мин, ни брани карабинов
препятствовать не мог, как карма и закон.


Креплений ценит он покорное “Jawohl!”,
ни втулки, ни хомут не знают привилегий,
конь мыслит о пути, а всадник о ночлеге,
так происходит сплошь при спутанности воль.


Вольно вам, чтоб гудрон пошёл на Дунь и нянь,
залив удушьем смол молчанье наших детских,
так не тяните в ил и тину сплетен светских
асфальта нафталин и фальца инь и янь.


Не выйдет ярдом дрянь ядра родной орды
обмерить и смирить линейность результата
с неспешной и сплошной клетчаткою батата
на клетчатом лиcте простой сковороды.


Тогда оповестят, что щели амбразур
отдушиной для дур служить уже не вправе,
смотри, восходит смерть в серебряной оправе,
да ну их всех в грозу, пойду доем азу…



Soundtrack: George Harrison, Horse To The Water.


У кромки...
Юрий Большаков
Депеши не идут, у почты спит лошадка,
заснувшая в тени, которая слегла,
из трещины в стене травинка как игла,
запущены углы пращой в пяту упадка.


Из профиля забор и в профиле забор,
какой-то ушлый шут тут получил площадку,
отправят на муку заснувшую лошадку,
лишь выйдут из земли бетонные сабо.


Заблещут витражи призывно и пестро,
посудой зазвенев, войдут официанты
на цыпочки привстав, как будто на пуанты,
напустят хлорциан, нажав рычаг перстом.


Но трупов никого, клыки влажны слюной,
коль не считать в муку истёртую лошадку,
горжетки на плечах, чьё положенье шатко,
как башня из песка за пыльной пеленой.


Здесь будет ресторан, как город, заложён,
мы станем жить вблизи, хей-хо, от ресторана,
как странно, мёртв тиран, не заживает рана,
кран грузит, как тюки, мужей и влажных жён.


Пусть входят байстрюки, у них на сердце жаба,
им нужно у реки, где влажно и туман,
теченья бахрома, песочная кайма,
бетон безмозглых свай вколачивает баба.


Мы столько лет живём без баков кабака,
что с глупостью своей обвыклись, как с судьбою,
пойдём к реке, стопу у кромки ткнём прибою,
потрём бока о бок бетонного быка.


Так крепко проклят край, что ввек не отшептать,
скуля, не отмолить, без пользы спазмолитик,
рахит стихи хрипит, танцует паралитик,
с рамоликом сплетясь, у липкого шеста.


Огня, кричат, огня, который год подряд,
внесли вечор огонь, а око в катаракте,
два рака рук корьё сгрызут в четвёртом акте,
безрукие без ног горят за рядом ряд.


Чудесны города, бетонный их наряд,
чад грязных очагов и угрызенья смога,
весь углеводород вобравшая дорога
и ядерный жених, тактический заряд.



Soundtrack: Bettye LaVette, Thinking About You.


Реставрация Египта...
Юрий Большаков
Тишка кошкам всем наставник,
только вечер схлопнет ставни,
зазывает пассий давних
и недавних на чердак;
дворник дверь замком унизил,
отказал кошачьим в визе,
Тишка Мурок шкурки сблизил
под забором на задах.


Люди хуже псов порою,
те хоть, лапой землю роя,
знать не знают геморроя
в раздвоившемся мозгу;
а от этих нет покоя,
будь ты Оле иль Лукойе,
Баст, да что ж это такое,
дай мне в лапы кочергу.


Вечер тёк, тянулись песни
от Орли до Красной Пресни,
нет покоя, хоть ты тресни,
хоть суставами трещи;
в окнах скопища двулапых
в канотье, чепцах и шляпах,
деток грозди, грозны папы,
прям хвостами трепещи.


Нет, земля тесна двум видам,
нет числа былым обидам,
новых тоже, как мы видим,
приглашают ко двору;
пусть людьё, с судьбой не споря,
унесёт себя от горя,
нелюдимо наше море,
пусть залюдят подобру.


Не хотели по-плохому,
по-хорошему трахому
вставим дворнику Пахому
в глубину нетрезвых глаз;
не поможет ингибитор,
Мурки свяжут тёплый свитер,
даже псов присяжный ритор
громко лает, что не сдаст.


Вот пейзаж post factum битвы,
Баст учла зверьков молитвы,
выбрит взмахом божьей бритвы
обезлюдевший район;
скачут хвостики и ушки,
после стирки и утюжки
Тишка пьёт из круглой кружки,
валерьянов фараон.



Soundtrack: Ella Fitzgerald & Joe Pass, Girl Talk.
Внесём аванс...
Юрий Большаков
Не более, чем несколько часов
нас отделяют от впаденья в осень,
мы понемногу под поэтов косим,
ссылаясь на засилье голосов.


Развесят на шнурах трещотки рыб,
студентам свежим выдадут зачётки,
костры зажгутся в сумерках нечётких,
дым потечёт в извилинах коры.


И до поры и впору всяк сезон,
как он с небес сползёт в долину боком,
под каждым оком синим поволоком
звенящих капель плачущий резон.


Протяжным эхом полнятся леса,
его остаток выплеснет на пажить,
где листья жгут, взлетают хлопья сажи
и пятна оставляют в волосах.


Следы сотрут живущие в часах
непостижимо юркие зверушки,
у церкви ждут привычно побирушки
оплаты за откаты в небеса.


Нет осени, чтоб стала немила,
пускай сварлива, погружаясь в кому,
старухи нрав себя низводит в омут,
всех тёмных не отмоёшь добела.


Всех сонных до побудки довела
гроза дурная сотрясеньем грома,
бормочет дрёма, не ходи из дома,
тела пронзают молний вертела.


Soundtrack: A. Rubinstein, F. Chopin, Nocturne No. 1 in b-moll, Op. 9, No. 1.
Инфильтрация...
Юрий Большаков
Сменившей кожу мудростью змеи
вползает в ум лежалая идея,
как надоело разбираться, где я,
здесь всё моё, но мысли не мои.


Я неспособен думать сразу в трёх
взаимоисключающих режимах:
о чёрных Джимах, в почерках нажимах,
обворожимых на крючках дурёх.


Во мне нет места строю анфилад
под кронами, рождающими тени,
я сам лишь тень теней среди растений,
из чьих бобов молочный шоколад.


На перекрёстке сопряжённых воль
стоять, как столб, вам не рекомендую,
сейчас свечу дыханием задую,
её огонь не знал надсадных вольт.


Вот новый вольт, кульбит, прыжок, кунштюк,
в сплетенье веток резвая мартышка,
очки в хвосте, в дупле укрыты: книжка,
кунжут, кинжал и прокламаций тюк.


Так ново это для стволов и крон,
так грозно неожиданно и свеже,
что даже белки, дерзкие невежи,
удрали на четырнадцать сторон.


Так сочинять, сломается перо
иль влево поведёт, заржавевая,
любая незаконная кривая
для топора оденется пестро.


Топор несётся, кстати, по дуге
из верхней точки к обнажённой шее,
сколь обречён на клейкие клише я,
столь пальцам ног тесниться в сапоге.


Всех жутко жаль, но более себя,
как можно жить в чаду из мыслей чуждых,
упорно печься о фантомных нуждах,
то нос, то мочку уха теребя.


Trеs bien, когда подкована блоха
и прах земной спрессован под копытом,
что опыт, лишь пустяк под точно вбитым
гвоздём во лбу внушённого стиха.


Развесим над столами потроха,
воткнём всех перьев зло в чернильниц тину,
внесём в бумагу, глину, ткань, холстину
картину внеприродного греха.



Soundtrack: Muhal Richard Abrams, One For Peggy.



Handle with care...
Юрий Большаков
Случаются волшебные часы,
когда всё внятно, стройно и прозрачно,
по склону распростёрт посёлок дачный,
орехов тень, побрехивают псы.


Вода струится, водоросль ведёт
никак не завершаемую ленту
своей кривой, бедняк жуёт поленту,
паук ловушку новую прядёт.


Две кошки проявляют интерес
к столешнице, тарелка со сметаной
волнует их поверхностью пространной
и нежностью молочного пюре.


Стрижи глиссадой плавною скользят
над чертежами параллельных грядок,
смородина чернильный свой порядок
внушает так, что возразить нельзя.


Ползёт осоловевшая оса
по блюдечка надколотому краю,
собой заворожённому сараю
приветливо кивают небеса.


Всё хрупко, как хрусталь в плохих руках,
и скоро смертно, как в огне улитка,
мгновение и скрипнула калитка,
и звякнула проушина крюка.


Всю ясность словно веником смело,
жизнь вторглась беззастенчивым варягом,
бумагу в стол, отправлюсь к тем корягам,
где сом хранит под камнем мой мелок.



Soundtrack: Nicole Henry, A Day In The Life Of A Fool.



Котёл июля...
Юрий Большаков
Литьё июля, девушка скулит
наличных денег о прямой нехватке,
драматургия рыночной палатки
пролить слезу над убылью велит.


Девятый день, лентяи кутерьму
намеренно в саду не затевают,
на ласточек охранники кивают,
что облепили гнёздами тюрьму.


Который год один и тот же год,
и день всё тот же, даже час стабилен,
вино течёт из каменных давилен
по жёлобу и каплет в пищевод.


Застывшее в истоме тело дня
неспешно поворачивает влево,
когда лицом на север, балки хлева
для потолка недальняя родня.


Секунд сцепленье слитно, но броня
вся в трещинах, в песок уходит время
стремительно, в солнцезащитном креме
желе хлопочет, меланин храня.


Шестая часть поверхности тоской
отапливает зябнущих соседей,
посасыванье лапы для медведей
процесс сезонный, сонный, заводской…



Soundtrack: Nicole Henry, Make it Last


Паскальная клинопись...
Юрий Большаков
Не умирай, Паскаль, но если умер,
будь мёртв, как мёртв какой-нибудь кирпич
из красной глины, флегматичный спич
импичменту и совершённой сумме


тягучих дней и скучных вечеров,
насыщенных одним извечным спором,
где демиург, когда внушает спорам
вдруг прыснуть сором в морось кучеров.


Да что за важность, бог или белок,
любой расклад равно грозит мигренью,
а скупость жизни стянута шагренью,
пока струну не отстегнёт колок.


Так кто тебя под землю уволок,
усталость плоти иль чертёж бесплотный,
что проку знать, журавлик беспилотный
или пилот ажурный в грунт втолок.


Хоть проку нет, а интерес журчит
средь головы, устроенной игриво,
чему пределом служит Кологрива
окраина и кто в ветвях звучит.


А вдруг земля как раз пшеничный блин,
вареник, заполошная лепёшка,
и наш бульон вращает поварёшка,
а кошка знает, чьи проест рубли.


Когда бы, Блез, ты встал, чтоб всем делам
дать завершенье и поставить точки
из болью обнулённой оболочки,
то прямиком направлен был в бедлам.


Без документов, злой, под париком,
вне родичей, протекции и денег,
ты значил бы не более, чем веник,
взметнувший пыль за вздорным стариком.


С утра восстав, сварливостью блистал,
к обеду, перезрев, гневливо грянул,
но дали бы покой несущих гранул
и ты бы дебоширить перестал.


Так вот, Паскаль, коль умер, то лежи,
ни при каком дожде не воскресая,
загробный рай, грибницы край кусая,
наскучит, крест наперсный полижи.



Soundtrack: Amina Claudine Myers, Circle Of Time.
Сухая кровь...
Юрий Большаков
Им следует терпеть и есть особый хлеб
из спиленных ветвей и веточных опилок,
вся ветошь, что на них, из просквожённых дырок,
знать мыла не должна, законишко свиреп.


Какой приятный стиль, такого правосудья
приветствовать нельзя охаивать нельзя,
у мантий есть князья, беспаспортным грозя,
подвозят матерьял на пустоши безлюдья.


На улице тепло, в лохмотьях чудных тать,
у бака за углом его хлопочет муза,
они нам всем родня они нам всем обуза,
пора бы, вставив знак, дразниться перестать.


Густеет вой сирен, не барышень морских,
вращением узла царапающих уши,
мы слышим хорошо, что слышимость всё глуше
не только на Тверских, во всех делах мирских.


Покрышки, провизжав, застыли у скамьи,
двух съёженных стыдом в рундук ногой пихают;
нам всем на них начхать и все на нас чихают,
как членов глубоко простуженной семьи.


Мы судим как в чаду, традиции храня,
отечески журим и ногти выдираем;
есть дивные места, положим, за сараем
в зелёных лопухах овальная свинья.



Soundtrack: Alex Rostotsky, Gardens of Alcazar.
Пилюля июля...
Юрий Большаков
Не лезь куда не цыц и будь такой как все,
не встанешь, где лежал, а где стоял, не сядешь,
остыло фрикассе, а в штате Уттар-Прадеш
коровы крутят хвост проезжей полосе.


Нет в Индии коров без чёлок и чалмы,
а если даже есть, мы этого не знаем
и не желаем знать, молчи, не то залаем
и запылаем и узнаем, кто не мы.


А кто не мы, те ты и вы, ещё они же,
корней не извлекай, скакай, лакай, икай,
на корнишон и джем в сердцах не нарекай,
беды не навлекай, нагни башку пониже.


От вогнутой башки есть соль и порошки,
скорей бери башку и мерься с транспортиром
округлостью дуги, подруги по квартирам
бормочут, стрекоча, и множат посошки.


Для пьянства нет причин, но есть ангажемент,
общественный запрос на пьяных и весёлых,
их любят и клянут в прибитых небом сёлах,
их гонят пастухи, меняя на цемент.


Стригите не сегмент, но полную окружность,
крутящий всех момент, что белка в колесе,
опять судачит чернь о чёрной полосе,
арапы, бог мой Сет, взгляните на наружность.


Бери пример с волчка, спирали джигу кружат,
бегут, как с гор вода, однако никуда,
пусть голова седа, седалищем худа,
но на предплечье жгут всё ж затяни потуже.


Уж Джаггернаут нам покажет небо в клетку,
шотландцы скажут: “Wow!” и тост провозгласят,
три ведьмы на сносях несут трёх поросят,
у термоса есть шанс собой объять креветку.


Чудес исполнен мир гремучий, словно ртуть,
на раут приглашу гремучую змеюку,
ты за меня, мой Джим, лизни ей нежно руку,
а не найдёшь руки, лизни куда-нибудь…



Soundtrack: Muhal Richard Abrams, Miss Amina.
Лисья рысь...
Юрий Большаков
Осмысленных стихов умею не писать,
обдуманных ходов способен век не делать,
хотелось бы унять, не прибегая к телу,
желание понять, где прячется лиса.


Берём в ладонь кредит, весы, часы, леса,
отсеивая то, что в паззл не ложится,
ведём тропу в нору, с берёз скользит живица,
а Ницца в блеске бус глядится в небеса.


Теперь куриный торс на вертел и в очаг,
вращая рычагом над обнажённым жаром,
всем рыжим шлём письмо, пустое катим шаром,
а полное кулём провалим, волоча.


Лиса сидит одна в листвой обвитой ложе
и думает о всех, кто с пухом и пером,
они кончают жизнь под грубым топором,
не в остреньких зубах, что не одно и то же.


Как рыжим взять реванш у пегих и рябых,
которые всегда третируют и травят,
возьмём зелёный тальк и измельчённый гравий,
иглу, гравёр, скреби: “Пигментные рабы!”


Теперь резины скрип, прибой, зелёный шум,
напомнят сволочам, что чан бывает полон,
а волн скокливый плеск за порыжевшим молом
разъест своим шу-шу их зачумлённый ум.


Ослиных ушек шок переживал Мидас,
когда пустой тростник из рыжего каприза
продул себя насквозь и свистнулась реприза,
ведь ценит рыжий мёд богемная среда.


Лиса шажком косым зигзаг на мху протянет,
в кладовку к нам скользнёт, как только мы заснём,
давайте умолчим о рыбном и мясном,
в процессе скоростном мы все островитяне.



Soundtrack: Muhal Richard Abrams, One For Peggy.
Остроухий июнь...
Юрий Большаков
Кончается июнь, последний шанс связать
ещё десяток строк в истраченном июне;
стрижу на перья сплюнь, пусть календарь он клюнет,
на левое плечо садится стрекоза.


Когда тревожит грудь поверхностная рябь
в предчувствии конца июней и дыханий,
а ветер горсть песка вздымает в Тихуане,
здесь связь и есть и нет, входи, смотри и грабь.


Возьмём вот этот лист и этой лампы луч,
жару, длинноты дня, поверхностность рассудка,
тростник из мелких мест, пусть свяжут дух и дудка
гортани коридор с дощатостью в полу.


Всё связано со всем, но как и где закон,
таблицы, аппарат, которым математик,
из формул взяв пигмент, пустоты напомадит,
заставив святость лиц покинуть плен икон.


Пожалуй, график прав, июнь своей жарой,
хоть и не свёл с ума, но ум подвинул влево,
шитьё оставь швее, есть вещих королева,
она бредёт вдоль лип вечернею порой.


Не хлопочи в ночи задать вопрос пустой,
она давно нема иль рядится немою,
Кассандры кровь текла струёю не прямою,
а, может, и прямой, багровой и простой.


Так где же тут июнь, а он как раз истёк,
пока вечерний враль вам голову морочил,
пророчий дар сменив на треск и фрак сорочий,
клюя строку в конец, пускаюсь наутёк…



Soundtrack: Amina Claudine Myers, Wasted Life Blues.


© Copyright: Юрий Большаков, 2012
Стези анестезии...
Юрий Большаков
Не памятник воздвиг, но персональный сдвиг
размером с ноготок, цветок равно конечность,
слепые как кроты, транслируют беспечность,
подвижную как шмыг, химерную как миг.


Порою смотришь вдаль и кажется, что нет
того, кто смотрит вдаль и задымлённой дали,
лишь сами по себе вращаются педали
и плёнку тянет шкив, а тени на стене,


которой тоже нет вне силуэтов вздорных,
то спорящих с собой, то рвущихся из спор,
из собственной души не выносящих сор
и тонущих в чаду общественных гримёрных,


мучительно хотят, чтоб кончился сеанс,
дверь запер билетёр, спустился вниз механик,
свет медленно померк и свой последний пряник
на свой последний кнут истратил ренессанс


отвергший бог конца в запущенном краю
медвежьего угла исчерпанной вселенной,
сок зрелой белены потёк последней веной,
бесстрастно отравив последнюю струю.


Белковых форм фонтан не норма, но игра,
сомнительна, как твердь, её закономерность,
мы нервничаем, нам в вину не ставят стервность,
а взбалмошность клюкой грозит из-за бугра.


Ну и строфа, мой крот, тут надобно врача,
не Чехова коллег, как раз ветеринара,
вот давеча один свинью тащил из бара,
сосед сказал, что спас, звонить, послать грача.


Есть сателлитов рой в кильватере элит,
уж так заведено, а кто завёл, незнамо,
возможно, всех людей мычащих протомама,
куда зачем смотрел в клеще энцефалит.


Нет связности, хоть плачь, хоть смейся и кричи,
опять попал в глухой тупик иль переулок,
но планировка жуть, кто навставлял тут втулок,
ох, чую, из кулис вредящие врачи.


Дипломы отобрать, в вагоны погрузить,
телячий эшелон пускай срезает стрелки,
история – болезнь, где Бунзен и горелки,
тарелки Петри в бокс, проверить на УЗИ.


Не верю, что спадёт вечор температура,
а пульса метроном вернётся к скуке норм,
у формы формалин, у Флоры хлороформ,
положим, хлорофилл, но публика ведь дура…



Soundtrack: W. Backhaus, Beethoven, Sonata in C minor, Op. 13, Pathetique – III. Rondo (Allegro).
Проигрыш по зрачкам...
Юрий Большаков
Мне кажется, пора сменить регистр,
ведь баловство и шалости развратно
и методично насаждают пятна
на ткани сна, как утверждал магистр,


принадлежащий к сорту comme il faut
в расхожем смысле, проживая рядом
со всеми, но в себя ушедшим взглядом
родня героям Кафки, не Дефо.


Что с той ноги, что на голову встанем,
дефолт не внемлет ось координат,
частит компрессор, хладокомбинат
асессора морозит в вражьем стане.


Стараюсь, напрягаюсь, к горлу шнур,
струну, гарроту ratio приблизив,
пытаясь отрешиться от коллизий
болезненных и в Лизину мошну


швырнуть хоть два десятка медяков,
из быта неумело извлечённых,
но стоит вспомнить о конях лечёных,
как вор прощёный рвётся из оков,


и снова пыль в скоплениях веков
нахально щиплет ноздри и, чихая,
ликую: “С добрым утром, тётя Хая,
довольно ль Вам довольных дураков?”


Что мог бы я на улицах найти,
доколь терпеть, ведь век и так недолог,
всё это важно, штатный идеолог
здесь базу сразу смог бы подвести.


Вот пусть займётся, в этот чёрствый хлеб
вместит души короткое кочевье,
мне жалко всех, но слышу пенье червье
и не могу свой нрав скрывать в чехле.


Нет времени рядиться в пастухи,
у стада шансов нет и что тут скажешь,
двух слов о дрязгах классовых не свяжешь,
в гортани сухо, ворох чепухи


подманивает влажностью фактур,
что тут же в ухо шепчут, затихая:
“Что нового в проулке, тётя Хая,
довольно ль Вам самовлюблённых дур?”


Пусть будет им, а я уж как-нибудь,
барахтаясь средь фобий и неврозов,
дождусь морозов и, ветчинно розов,
почуя снег, вы помните, пусть чуть…



Soundtrack: Koko Taylor, Fish in Dirty Water.
Зоосадик...
Юрий Большаков
Пусть будут у детей свиные ножки,
а ушки у совы отнимем, в них
перо к перу, упрямится жених,
но всё ж идёт по хоженой дорожке.


Пусть дети когти выпустят клинком,
под клёнами пластая древа кожу
на лоскуты, я, кажется, тревожу
ваш ум ужимчивый копыта каблуком.


Не нравится, но кто же вам внушил,
что должен мир прийтись к двору по нраву,
нет правил, все танцуют не по праву,
но по повадке леших и шиншилл.


Теперь пристроим к спинкам плавники
и установим жаберные щели,
чем чешуя цветистей и замшелей,
тем менее пригодны ползунки.


Посмотрим вкось на плящущих детей,
как рты разверсты и свободны руки,
пока ещё не знающие скуки
и плоскости стандартных скатертей.


Всё это впереди, казна и праздность,
постылый стол, унылый ритуал,
в пустыне неба стынет этуаль
и не одна, их видимая разность


для глаз утратит скоро пестроты
и остроту, и колкую интригу,
уткнётся взгляд в поваренную книгу,
верните детям лапы и хвосты.



Soundtrack: UB40, I Shot The Sheriff.
Склад камней...
Юрий Большаков
Не мрамор, яшма, глянец от щедрот,
ракушечник, шамот и терракота –
вот матерьял, который некто кто-то
вложил в ума оторопелый рот.


У пористости не болит живот,
в ней уж живёт, вот ужаса пустоты
в унылости врашморенной Дакоты,
их, ух ты, две, вот это поворот.


Для близнецов любая коновязь
лишь почтальон, он посылает знаки,
гримасы, словом, словно в автозаке
с конвойным устанавливает связь.


Кто здесь конвой, попробуй разбери,
себя сопровождая утром ранним
на встречу с баснословно двухбараньим
у речки, избегающей Твери.


На Волге иволгам не хуже, чем коту,
при чём Дакота, оттого что рифма,
теперь не обойтись без логарифма,
что греки, что германцы, их скоту


не приходилось одолжаться в банке,
зато прививок не было и скот
хворал, как мой запрошлогодний кот,
сардин поевший из унылой банки.


Вот рыбы, тоже, знаете ли, рок
в воде родиться, вылупиться, влиться
в течение, в другую рыбу впиться,
а лица, бог мой, дьявол мой, сурок.


Сурова карма, разве что позыв
в её существованье усомниться
прельстительно нашёптывает: “Пицца
не длань судьбы, лактации козы


или овцы последствия, пазы
в коровнике для бедствия коровы,
пускай они суровы и здоровы,
но их покорность каверзней фрезы”.


Неужто вся причина аспирин
с истекшим сроком годности бессрочной,
что делать салицилу в век оброчный
в оборках усыпительных перин.


Да что угодно, а угодно всё
и даже то, что смертью угрожает,
вот рыбка рыбку новую рожает,
а акушер цитирует Басё,


перевирая закисью азота
прозрачность кратких невесомых строк,
в них обострённость стрекотать пестро
принуждена, как в шестигранник сота.


Ну наконец-то, как хорош малёк,
рождённый февралём иль частью марта,
молочна грудь и голубеет карта
сосудов, жизнь зажглась как уголёк;


так происходит в Поти и Дакоте,
да где угодно, а угодно мгле,
чтоб час любой на млеющей земле
был отдан икромётнейшей заботе.


Уж час шестой, нашествие камней,
от мрамора ушедших равнодушьем,
истощено, нефрит грозит удушьем
блудливой почке, плакайте о ней…


*


Налога обложенье гложет ног
остуженность, когда шагнёт ангина,
висков нанизанных дежурная regina,
в пространство замороженных миног.



Soundtrack: Josep Maria Roger, Fernando Sor, Six Waltz No. 5.
Следы заместь...
Юрий Большаков
Пожалуй, что не штука умереть,
а семью сорок, восемь с третью штуки,
но главное, чтоб в браузере куки
успеть извергнуть, удалить, стереть.


Не то придут и пальцами в жиру,
сопя, потея, морщась сладострастно,
запричитают: “Боже, как ужасно,
во что смотрел он в чувственном жару!”


Покойник наг под взорами зевак
и беззащитен, саван не доспехи,
пойдут анализировать утехи,
которым ныне предаётся всяк,


когда достигнут возрастной порог
и ранее, как опыт учит строго,
к причудам плоти коротка дорога,
нажатье клавиши вздымает к небу рог.


Судачить не естественное ль зло,
в скучнейшем распорядке социальном
бродить по свальным в эту пору спальням
занятье тех, кому не повезло,


как сами, в слепоте своей мыча,
что недотоиэтополучили,
считают и в Точилино, и в Чили;
читателя, советчика, врача


не нужно им, а зря, от разговора,
пожалуй проку больше, чем от дам,
зовущих с монитора: “Я вам дам
буквально здесь и ненормально скоро”.


Собачий хвост как сито не беру
за правило и не гожусь в арбитры,
но лишь увижу, что полезли титры,
все куки, как и будущность, сотру…



Soundtrack: B. B. King & Eric Clapton, Help The Poor.

Перфорация...
Юрий Большаков
Взлетает мяч как меч, мачете резь,
он нам мячом комично был представлен
и пуансоном в матрицу продавлен
сферическим, хоть плачь, хоть в стену лезь,


марая десть, впивая ложь и лесть,
не в силах мочь себя взнести на стену
под рёв толпы, на лбу распялив вену,
не проще ль все мячи в могилу свесть.


Цветенье принимает форму сфер
у некоторых, скажет вам ботаник,
из лона Флоре нелояльных нянек
свистит фрондёр оферты Агасфер.


Жиронда не рожала жирандоль,
однако, разжирев, не возражала
у девки эшафота вырвать жало,
которым облажается юдоль.


Для пролежней не важен инженер
ни душ, ни вруш, ни тех, кто бьёт баклуши,
они мечтают отлежаться в душе
и, суши взяв, явиться на пленэр.


Мы все в плену, бывает сладок плен,
бывает кисл, солён, оскально горек,
наскальных истин выспренный историк
не вывернет у лепета колен.


Что Гуинплен, ведь он ещё дитя
и взрослым, как мы видим, станет вряд ли;
не наступай на грабли, Герберт Ярдли,
все крипты не растрескаешь шутя.


Орешек знанья, тоже горе мне
Щелкунчик на подхвате у кухарки;
как хорошо, когда безлюдны парки,
а истина во мне, а не в вине.


Вина не пью, но чувствую вину,
хотя безвинен яко агнец белый;
пора кончать, заполнив все пробелы
и выиграв у дельности войну.



Soundtrack: Andras Schiff, Two-part Invention No. 13 in A minor.


Стойте ровно...
Юрий Большаков
Простим упрямство? Не простим упрямства,
угрюмства и безумства не простим;
на нас на всех достанет хворостин
и щедро отпускаемого хамства.


Прощенье – слабость, слабость суть песок,
песок – текучесть, нестабильных норма;
в контексте вздорожания прокорма
нас следует засунуть в туесок


и по морям пустить навстречу солнцу
и непременной утренней заре
в засыпанном снегами январе,
прильнув к заиндевевшему оконцу.


К концу приходит только капуцин,
доминиканец топчется в начале;
как звонко клавесины зазвучали
о том, что у отца хороший сын.


Морошку от мороза оградит
въерошенный снегирь усердьем клюва;
любому своду всяческого клуба
сырое наводнение вредит.


Кредитом в нас зависимость внесут,
а вынесут всё прочее, прицелясь;
так что теперь по строгим меркам ересь
и где таится беспристрастный суд.


Посуда много на себя берёт,
не мудрено, что вся в венке из трещин;
толкайтесь резче, выносите вещи,
вписаться невозможно в поворот.


Поворотись, щенок, хвостом на юг,
ворюги любят, чтоб щенки служили,
мы, кажется, вообще ещё не жили
в наличии отсутствия ворюг.


Барьер стоит и стоит, как терьер
из псарни Гогенцоллернов под Веной;
курьер расчислит мыслию мгновенной
любой аллюр, прилежно взяв в карьер.


Каретке до кареты довернуть
ригидный градус и она дворянка;
опять гулянка во дворе и пьянка,
кого славянка провожает в путь.


Зачем не применяют строгих мер
ко мне, скотине необыкновенной;
во всей прожжённой ляписом вселенной
в себе уверен только полимер.


Распутье и распутица вполне
уживчивы и их союз надолго,
течёт с Валдая, опадая, Волга,
пора и мне, волна вослед волне…



Soundtrack: Marian McPartland, Take Five.
Утиные мистерии...
Юрий Большаков
Вчера кутили на утиных скачках,
пекинская резвее всех была,
иные, хоть калились добела,
остыли, упокоясь в слитных пачках.


Возьмёт Пекин их личные дела,
прикажет обожженья униженью
на вертелах подвергнуть обложенью
огнём и жаром души и тела.


Утиный век окутал аппетит
двуногих уток, зябнущих без перьев,
вне веры нечувствительны поверья,
вне шрифта нечитабелен петит.


Куда под небом полдня клин летит,
как сердцу девы, нет ему закона,
но есть Пекин, в нём живо время оно,
колоннам утка живостью претит.


От прибауток кот не будет сыт,
без прибауток сплин заест как блохи,
дела у уток в Тимбукту так плохи,
что впору съесть собачьей колбасы.


Не брить усы, ведь не узнают псы
и загрызут, как пасть клиентов утку,
помыслить жутко, даже в саже шутку
не вывалять, частят про смерть часы.


Не выудить из прутиков мораль,
как из морей не вытаскать всех мокрых,
завесьте окна, на рутинных стёклах
пером утиным пишем пастораль.



Soundtrack: Sidney Bechet & Claude Luter, Petite Fleur.


Завтра за стеной...
Юрий Большаков
Пусть шаг вперёд, кто не курил траву.
Одни пенсионеры и дебилы.
По мнению укуренной кобылы
пьянчуги ускоренье нам сорвут.


Плывёт под небом синеватый дым,
покашливает вдумчиво прохожий,
на нас похожий в глубине под кожей
поджарым телом, духом молодым.


Для некурящих есть отдельный зал,
там балом правят некто калькулятор,
депапилятор, фаллоимитатор,
а бульбулятор колет всем глаза.


“Куренью бой!” – орал урод рябой,
в рукав косяк от глаз косящих пряча,
смеялась так укуренная кляча,
что вымела все фантики губой.


Никак консенсус не достигнет дна,
чтоб, оттолкнувшись, выплыть под софиты,
ведь даже если только от сохи ты,
душа пьяна отнюдь не от вина.


Вино вины не имет, мёртвый срам
прожечь бы должен ткань костюмов скромных
сенаторов в общественных скоромных,
устроивших законный тарарам.


Лакай до белых зеленью чертей,
пусть тяжек груз, зато традиционен,
как путь особый, зуб железный Сонин,
сельдь тусклая в погосте скатертей.


Так гарь былого олухов пьянит,
нo дым грядущего и сладок, и приятен,
как много в поле социальном пятен,
как нужен социальный аммонит.



Soundtrack: Pink Floyd, Another Brick In The Wall (Part 2).


Пятый Google...
Юрий Большаков
Меня загнали в угол, как вообше
быть можно в наши дни загнутым в угол,
теперь сижу в собранье сов и пугал
в себя измявшем траурном плаще.


"Ещё" однажды спарилось с "уже",
поправ спиной закон о чистой крови,
стерпите, не насупливая брови,
разгуливая в коже неглиже.


Изюм освоил полости в корже,
режим печи чем дальше, тем суровей,
перцовый пластырь всех других перцовей,
а из бумаг нежнейшая верже.


Дороже ржи цветистое драже,
условна знать, сословны углеводы,
сродни плохой погоде световоды,
их выводки визжат на рубеже.


А всех сложней варенья реверанс,
а всех важней ромашка в поле диком,
а всех нужней морзянка частым тиком
гвоздик со смыком в гоп и преферанс.


Въезжаем на стреноженном еже,
кровь не пролив ничуть, под неба своды,
бредут сомнамбулы, бомбисты, пешеходы,
ведь переходы в грунт ушли уже.


Периферийным нервам дали шанс,
ошибки выправить и прописать описки,
язык мой враг, но враг предельно близкий,
кушеток Фрейда рейдерский фриланс.


Весь Нюрнберг днесь одно сплошное "ню",
для инженю простор, e vivo presto ,
всё тесто треста снесть в сухое место
на утонувшей в луже авеню.


Нюанс мой, детка, анкер, корь, баланс
меж двух огней, коней, теней и стенок,
удавка вены снимет грех с коленок,
сирена воет, мчится амбуланс.


Замки в мозгу не смажу, но сменю,
проушины ошеломив щеколдой,
гримаской одобрительной и гордой
стрельну и все сомненья устраню.


У странника простор родной страны
не оторопь рождает, смертный тремор,
крюки распева выпевает тенор
пространного раденья старины.


Трансфер фертилен, но впадает в транс
по наущенью режиссёра пугал,
я посещаю поминутно Google,
пляшу контрданс, валяю декаданс.



Soundtrack: Csaba Onszay & Liszt Ferenc Chamber Orchestra, Luigi Cherubini, Contredance 3.



Песочная оспа...
Юрий Большаков
Давай зароемся в песок
и там в песке найдёмся, что ли;
свободной от описок воли
писклявый слышу голосок.


Он слаб и немощен, но зол
и безошибочен как карма;
зачем не можно без жандарма,
в казённый влезшего камзол.


Без пользы пемзе вазелин,
а вазелину лаз не нужен;
никто ни с кем в пазу не дружен,
зев львиный лезет из низин,


а в лавке каллы, лак велик,
им вся история покрыта;
старухи древнее корыто
рок реформировать велит.


Тевье, как прежде, в молоке,
но мёд замедленно стекает
помимо рта, судьба икает,
когда не лупит по руке.


Порукой дела не решить,
когда слова всего лишь сводни;
пишу вчерашнее сегодня,
чтоб завтра обшлага пришить.


Тушить пожары и грибы
в одной стилистике комично;
моя порода эндемична
и ареал её гробы.


На всех рабов достанет строп,
тропа никак не зарастает;
на двух щеках снежинка тает
одна, что это как не троп.


В иных делах хорош галоп,
но всё ж повдумчивей с аллюром;
колонны красят каннелюры,
лукава оптика гало.


Портал от порта в двух шагах,
приляжешь в шортах, внятен ропот;
её без пауз слышу шёпот,
у чёрта сидя на рогах.


Пишу и строю на песке,
взметнётся ветер, лист очистит;
увесист камень, но баллисте
он по пружинистой руке.


Песок не тянется к реке,
хоть из воды неловко вышел;
мы лишь подопытные мыши
у осп песочных на крюке…



Soundtrack: Tom Waits, Green Grass.


Послоняемся...
Юрий Большаков
Слова слоняются, слоны
свой хобот рёвом прославляют,
им бивней вывихи вправляют
под управлением луны


лунатики в чалмах и дхоти
у сари в гендерном долгу;
я долго думать не могу,
как пехотинец на охоте.


Окот не повод для войны
и не аттракцион для бедных;
как много проволочек медных,
зачем кому они нужны.


Как ныне золотой стандарт
сбирается отмстить Преверу
за католическую веру
и поэтический штандарт.


Осенних листьев не изъять
из губ, голов и просто мыслей,
скорее золото окислит
в трактир ввалившаяся “ять”.


А не окислит, так снесёт
в ломбард за лавкой бакалейной;
в ней всё решается келейно,
елей от клейких не спасёт.


Теперь слоны, хвосты длинны,
бугристы лбы, а хобот страшен;
не стройте вавилонских башен,
пеките тонкие блины.


Как только корочка уже
по краю диска золотится,
звоните, чтоб вошла девица
из двери в нижнем этаже.


Пусть снимет нижнее бельё,
как стойкий символ благонравья;
не может быть, чтоб был неправ я,
ведь это credo не моё.


Раз не хотите про блины,
слонов, девицу, наглость башен,
пишите сами, гнев мой страшен
и вымышлен, как слон с луны.



Soundtrack: B. B. King & Eric Clapton, Three O’Clock Blues.


Сигнатура лета...
Юрий Большаков
От лета впору спятить. Или нет.
От новостей уж точно можно спятить,
на всех каналах пошленькому тяте
в публичном поле делают минет.


А Генис ироничен и лукав,
и знающ вещим знанием сивиллы,
из рукава вытаскивает вилы,
хоть по сезону короток рукав.


Отечество не балует детей
находками, в ходу всё те же сети,
мы ваши тяти, вы плохие дети
и заслужили розог и плетей.


Не бьют – не любят, любят – пасти рвут,
побои – часть общественных усилий
по сохраненью тех, что власть вкусили,
всевластьем превращённых в татарву.


Конца не видно в нынешних хвощах,
ни в завтрашнем загадочном пространстве,
вся странность траекторий наших странствий
заложена в конструкции борща.


Пожалуй, съем окрошки на обед,
у Цельсия термические хвори,
ни ртуть, ни спирт не обещают вскоре
нам обмеленья моря наших бед.


Как хорошо, что кондиционер,
как плохо, что прожорлив, как некстати,
что для включенья нужно встать с кровати,
коту подав сомнительный пример.


Треть лета пережёвана уже,
две трети ждут в кладовке приглашенья,
как трудно мне серьёзное решенье
принять, живя на пятом этаже.


Что ж, решено, Обломова пример
не вдохновляющ, но вполне приемлем,
предел положат местным знойным термам
китайские фреон и полимер.


А тятя хмур, в Израиле жара,
Хамас чудит, подельник дышит в спину;
пожалуй, корма котику подкину,
и самому поесть давно пора.


Всяк рыжик думает, что слизь ему родня,
но слизь ему посмертная рубаха,
пищит грибница изо мха и праха:
“Слизливые, не трогайте меня!”


Ня-ня…



Soundtrack: Barbara Morrison, Hit The Road Jack.
Damnatio memoriae...
Юрий Большаков
Слов пригоршня, почти что протокол
из вороха событий поминутных,
нарезанных колонками, лоскутных,
нестойкий внеэтический укол.


У фонарей роилась мошкара,
текла река, луна скучала в небе,
банальней разве о насущном хлебе,
но съеден хлеб ещё позавчера.


Уже позавчера, но странность в норме,
наш синтаксис неверностью богат,
зане растут и у него рога,
но это дела не меняет в корне.


Они брели, болтая, стрекоча
о разности всего в едином поле,
он был смешлив и мил, чего же боле,
она училась честно на врача.


У подворотен есть электорат
обширный как инфаркт и даже шире,
там знают всё о городе и мире,
и тропку к тиру что ни день торят.


Вот два стрелка, в крови амфетамин,
в башке игра с предсказанным исходом,
они идут в действительность походом
живым аналогом уже взведённых мин.


Подробности опустим под стекло,
она лежит у кромки тротуара,
рассеян пар, уже распалась пара,
ещё вот-вот глядевшая светло.


Он вытащил потёртый револьвер,
неловко в тёмный торс его направил,
ног не развёл, не соблюдая правил,
не принимая превентивных мер.


Хлопок сухим рассыпался смешком,
судьба, запнувшись, хрипло кашлянула,
из ржавчиной изъеденного дула
влетел агент с резиновым мешком.


Умножим этот практикум на два
и результат не розов, хоть и красен,
вам станет ясен, как рассудок Васи,
вчера на ноги вставшего едва.


Я вырос в Мексике повыше широтой,
не католической, в плену агностицизма,
пропитанной всей сушью практицизма
и увяданья жалкой наготой.


Когда б присяжным (кто меня возьмёт)
и не в ходу здесь ни жюри, ни граждан
вердикт, ну разве судит всяк о каждом
на кухне, запивая чаем мёд;


так вот, я вряд ли б осудил его,
пожалуй, наградил отличным знаком
и попросил Ренье в мираж Монако
принять навек и выделить жильё.


Погибших же из памяти извлечь
и вычеркнуть из всех гражданских актов
и записей, пусть память катарактой
покроется и позабудет речь.


Косноязычье более в ходу
искусной, связной и разумной речи,
накрыто, ешьте, он сутулит плечи
двенадцать месяцев уже в любом году.



Soundtrack: Tom Waits, Crossroads.
Свистя в рукава...
Юрий Большаков
Проказничать, ехидничать, дразнить,
показывая нос, скользить заносом,
озорничать, заклеить жала осам,
а росам испаренье упразднить.


Не верещать, когда теряешь нить,
сучить другую из полы вопросом,
каким бруском в себя ушедшим косам
атаки угол лезвий накренить.


Не обещаться, что не станешь гнить,
но гнить роскошно, вызовом колоссам,
растёртым в пыль, прижавшимся к откосам,
чтоб их кокосом свежим отменить.


Не сберегать, транжирить, не хранить
ни трень, ни брень, ни сено по покосам,
тем паче чёрный день гардинороссам,
но выдать в свет и в лужу обронить.


Просить рассол солить повременить
до некоторых пор на спор курносым
тапирам, турникет поставив косо,
не пререкаясь, криво заменить.


И вот тогда, из бездны, где звонить
заведено не чаще, чем допросом
возможно правду выбить жёлтым просом,
услышав звон, себя похоронить.


Отбросив лапти, тут же их сменить,
проснувшись вдруг средь ругани матросом,
всех окрутить пенькой, канатом, тросом,
труся трусцою, в Трускавец сманить.


Зайдя на почту, марку наслюнить,
облить Карпаты медным купоросом,
сбежать на полюс и внушить торосам
тюленью лень и ленью их пленить.


Всем телом полынью заполонить,
сидеть в ней, словно морж, нагим и босым,
прошенья смуглых в пику альбиносам
принять, но безрассудно отклонить.


Синеть, собою небо подсинить,
всё высказать нахальным альбатросам,
оледенеть, оттаять, рынок спросом
наполнить и щенками ощенить.


*


В часовню табака в час буки и быка
внесут на палках ног сатиновые брюки;
как будто каблуки нас взяли на поруки,
но не бывает рук на торсе каблука.


Двенадцатый Лука…


*


Вначале ты была Лаура
и аура, но вскоре быт,
бульон кипит, корыт карбид,
печать супружеских копыт
остекленили твой гамбит
в скаульный url, теперь ты дура.



Soundtrack: Eva Cassidy, Fever.
Haute Le Corbusier...
Юрий Большаков
Опалубки корсет охватывает кашу,
цементом и водой измышленную впрок;
порядок тесных нор, технический порок,
проникший исподволь в тугую скуку нашу.


Коль славен геометр, хитрец и petit maitre,
не должен бы краснеть и параллелепипед,
остаток от красот и пресный one way ticket
туда, где скипетр взял скупой квадратный метр.


От музыки камней оглохнуть мудрено,
но вкус свести с ума она как раз годится;
искали мы давно, где мира ягодица,
темно под фонарём, так выгляни в окно.


Где дом твой, ангел мой, как тут не ошибиться,
квадраты ровных крыш равны между собой;
фасеточны ряды фасадов, дай отбой,
ужель закончен бой и в окна вбиты лица.


Вот дивный новый мир, над фикусом офорт,
и в том окне, и в том, во всех наличных стёклах;
зачем же ты не рад внутри фантазий блёклых
и торжища из сот, принесших всем комфорт.


Ты кляузник, поди, тогда поди отсюда,
здесь строят широко и шустро продают;
прислушайся, в траве кузнечики куют
от счастия ключи, как основное блюдо.


Не вышло радость взять в набеге и силком,
Флоренция больна и Брунеллески в хвори;
барокко чертежи в архивы запроторил
божок сухих клише прилизанным мелком.


Не любишь то, что есть, не ешь тогда вообще,
питаясь между дел и тел соображеньем
о том, что зеркала полны отображеньем
свища бетонных форм в строительном хвоще.



Soundtrack: Alexis Weissenberg, Domenico Scarlatti, Sonata in A minor, K 109.
Чужой земли...
Юрий Большаков
Обитателям пожарных рукавов.


Уйдём вчера в набег, возьмём зелёный галстук,
напялим кое-как, затянем как-нибудь,
восстанем из песка на пляже в Малибу
под выкрики: “Даёшь!” и сотрясенья карста.


Беспечных Yankee Doodle & Yankee Google повяжем
не кровью, так любви прогибом позвонка,
пускай кишка тонка, зато свирель звонка,
о внятности пинка, проговорясь, не скажем.


Весь долгой толщей лет принакоплённый хлам
из плачущих домов, укладок и кладовок,
шкатулок, сейфов, рук, коммерческих уловок,
цинично извлечём и поместим узлам


в расстеленность тряпья на ровных тротуарах,
не знавших воя мин, жевавших peppermint
в надежде, что дантист применит кетамин,
последний аргумент в защёчных кулуарах.


Течёт предместьем дым, вольно же молодым
чуть что машины жечь и разносить витрины,
когда бы знали здесь пуховые перины,
но их не знают здесь под волосом седым.


Вот вам и бардадым, хлюста почти синоним,
испанский не уча, тут не найти врача,
а, может, и найти, в ворота постуча,
таблички изуча, ведь nomen всяко omen.


Плодитель ахиней, беспечный как рейсшина,
зачем я этот бред выстраиваю в ряд,
не дремлет Пентагон и лампочки горят,
за окнами урчит военная машина.


Оставим Малибу латиносам и гринго,
вернёмся в свой трактир к настойке синих мух,
стяжательство ханыг, опоенность хапуг
заполнят шейкер вдруг и бармен всхлипнет: “Bingo!”


Под щёку булавой продуктец валовой,
как медленно встаёт трость мака в грунте грядок,
нет в мире ничего, лишь лотоса порядок,
пусть небо слёзы льёт над дымной головой.


Впитаем тихий звон обкуренного дня,
вот, скажем, маковей, четырнадцатый август,
на лавке спит, сопя, тинктуру пивший аргус,
а в небе ангел спит, опившихся храня.


Ня-ня…


*


Как чудесен день любой,
если в небе ливень;
не родился б ты рябой,
да ещё в Боливии.


Град ногой по грядкам бил,
стаптывал сандалии;
так родился я, дебил,
под боком у Молдавии…



Soundtrack: Yankee Doodle.
Blunt Bunny...
Юрий Большаков
“Плетите несуразное, ни с чем несообразное…”
Просоночная псоня.


Я знаю кролика, он ест железные опилки
и бьётся битый слитный день о небо медным лбом,
свинцовый слиток, стружек жуть ютятся под столом,
таятся проволок моток и олово в копилке.


Морковь страшна ему как смерть, а смерть моркови слаще,
и краше персей и ланит зазубренный металл,
с утра восстав, в своей норе он в книжке прочитал,
что в складках залежи руды и складки в ящик тащит.


Снимает грунт за слоем слой, сдирает стыд покрова,
краснеет рыжая руда, идут домой стада,
луна, всем профилем седа, висит предвечным “да”,
отсечным “нет” блистает сталь косы лисы безбровой.


На тусклый никель амальгам хром глянет иронично
и сбросит кролику пароль шурупом на стекле,
вольфрам стекает синим льдом в узорное букле,
позор окалин и каверн за всё ответит лично.


Лицо в угрюмом чугуне лица не обнаружит,
потеря спиц не велика зверька сурка хорька,
как участь кроличья горька, как гадок торг ларька,
зачем титановый шпион весь день над лесом кружит.


Ехидный натрий зло шипел, а калий ел соседей,
исторгнул грубый металлург в прорехи углерод,
от сплавов бронзовый урод к труду зовёт народ,
но чист химизмом молибден и тянется к беседе.


Однажды росная трава на кролика напала
и оцарапала ему шарниры и рычаг,
вмиг отшатнулись от него и стены, и очаг,
опал шатун и приговор – белковая опала.


Хранит в часах засовы сна полярная сова
и машет кролику крылом, над частым колом кружит,
тайком столчёт в капустный лист посеребрённых стружек,
нашлёт свинцовые слова на галльское сa va.


Живое тянется к жилью, а мёртвое в казарму,
от цинка висмут недалёк, от магния лантан,
не знает кролик, что к чему, и лает на платан,
пусть сплюнет ртути капель пять, чтоб подмеркурить карму.


Разумья узы, мнимость медных максим
капризной ртутью скепсисно наваксим.


Бряксим…



Soundtrack: Cecil Lyttle, Georges I. Gurdjieff, Rituals of a Sufi Order, Part I.
Оккультная кошка Сорбонна...
Юрий Большаков
I.


Здесь зреет мозг в тиши аудиторий,
на возвышенье седенький tutor’ий,
в капроне сетки волоконный мяч;
студентов рой и пёстрый бестиарий
не распевает под балконом арий,
но варит тавр, заставненность громя.


Мяучит кот, котёнок влез на ветку,
мяч, отлежавшись, разрывает сетку
и прыгает пружинисто на корт;
идут фалангой слитной ассистенты
чудных занятий бессистемной ленты,
ургентной ренты гендерный эскорт.


Живёт в тиши сурдинного подвала
какая-то Мальвина Калевала
и сходит, как лавина, в лёд долин;
льняным холстом коза пережевала
девятый знак девятого же вала
для Гвендолин под ондл мандолин.


Ондаулин уладил паладину
надел ландо надолго гландам льдину
и лакомке волокна удалил;
чертёж невнятен, калька в сетке пятен,
непонятийный ряд вдали понятен,
но блин не ляд, а идол не Дали.


В тугом чепце на чиппендейле бонна,
о Чип и Дейле думает Сорбонна,
но результат для публики закрыт;
под небом дня, равно под небом ночи,
тот, кто хлопочет, не найдёт охочих,
но скроет скотч открытости корыт.


Курению работ не посвятите
в разгар забот по скорости открытий
известной всем забавной кутерьмы;
рожать Бриджитте рожь возможно в жите,
пожалуйста, ужами не жужжите,
когда ежами полон двор тюрьмы.


Календула, клан дул, укладка уда,
куда уда наведена откуда
для ловли чуда в пасеке песка;
пошмыгивал штурвал, а шкив колёсам
не досаждал ни просом, ни вопросом,
где купоросом съедена треска.


Вопрос не импульс, пульс упрямой помпой
проталкивает в ум шкодливый шомпол
и прислоняет за пыжом тампон;
ужаленный гюрзой в плечо и демпфер,
меняю welfare на рюкзак и джемпер,
на Айленд Лонг в бреду пинать пинг-понг.


II.


Бродит дух оккультной кошки,
плавит стёклышки в окошке
и мурлычет: “Клох-клох-клох…”,
отгоняя мух и блох.


Хвост изогнут как параграф,
память кожицы онагров
мнёт улыбкою усы
и напольные часы.


Из подушечек на лапах
когти тянут кошкин запах,
а на трапах слой тоски,
граппа пьяная в куски.


Восемь дней оккультной кошке
носят тапочки в лукошке,
в них протиснул злой москит
полосатые носки.


Обливаясь лунным светом,
кошка ямкам и кюветам
чертит чёрненький чертёжик
и смолит молочный ножик.


Лезет рыжая сметана
из кувшина и стакана,
доливают вилки сливки
в тёмно-синие оливки.


Во дворе в газоне чёрном
кошка чистит клык попкорном,
полирует сваркой турку
грязно-жёлтенькую шкурку.


На отрезе из бостона
квартируют два тритона,
А-тритон и Б-тритон,
это просто mauvais ton.


Семь недель как сон и дрёма,
дома все, никто не дома,
протоптали тапком кошки
пробки, тропки и дорожки.


Сложен ложен их орнамент,
туго вложенный в пергамент,
и ведёт отнюдь не в норку,
а в совсем ослячью горку.

На жуков всегда трепанги
возлагают груз и ранги,
каждый жук почти десятый
вечный муж хитинопятый.


Если б не вполне миноги,
взяли б точно осьминоги
восьмикратный даже кубок
в гандикапе векш и шубок.


Дрожжевой как есть задор
мылу мелет пенный вздор,
а пивной как тут кураж,
входит ножкой в липкий раж.


Где живёт всегда меланж,
завывает горний grunge,
адрес даже не скажу,
разве может быть ежу.


III.


Она боится пятен на конверте,
трёх зернышек, всей суммы всех смертей,
чертей зелёных, жёлтых скатертей,
хотите верьте, коль хотите смерти.


Какая глупость белая жена,
жена нужна цветная как гуашка,
и пусть не носит длинная рубашка,
а ходит голой, раскрепощена.


IV.


Под ёжик стрижен генерал Макартур,
скользя по карте и играя в карты
недалеко до одури Джакарты,
отставки, пенсии, Альцгеймера, беды;
готичен силуэт примерный Тарту,
всем кошкам март приберегает бартер
подхвостных ядр на песен страстный стартер
в дремучих зарослях тарифной лебеды.


V.


Младенцев ела Винфреди Мандела
и в рамках дела у Наркомвнудела
возник вопрос к манде мадам Манделы,
а протокол украсил знак крюка;
то ль отрок был совсем к еде негоден,
то ль лобби южноафриканских своден
восстало в бидонвилях чёрным body,
но крэком руку вымыла рука.


VI.


Какой-то кэмэл нагло лезет в душу,
зовёт в пустыню, говорит – не струшу,
божится, что в горбах журчит вода;
и выпил лишь таблетку аспирина,
но через ночь томительно и длинно
влечёт песком верблюжия орда.


Да-да…



Soundtrack: Carlos Santana, Oye Como Va.
Волна и камень...
Юрий Большаков
Под вечер, подавив свой гнев, как кашель и зевоту,
войдя во двор, где до сих пор звучат её шаги,
увидишь, что ушла скамья и новые ворота
распахнуты теперь на юг и петли их туги,
но ветер створкою стучит и пикнуть не моги.


Здесь дерево росло как гул, и окна, в двор уставясь,
смотрели как стояли мы, а мы глядели в них,
но отражений рябь была не более, чем завязь,
а заяц барабанил дробь, возможно, в нас самих,
и стало ясно в этот миг, что лотос ест жених.


Как будто ничего с тех пор вокруг не изменилось,
но стало в небе меньше крон, их походя сожгли,
впадали русла рек в лиман и впали мы в немилость,
не сделав ничего почти иль меньше чем могли,
была лишь только видимость и ту не берегли.


Забор перенесли и дом, уродливый как время,
в твой водворили двор как раз, припадочно спеша,
таких теперь всё больше здесь, разводят их на племя,
вышвыривая в мир из недр мешалки и ковша,
из семени камей взошла бетонная душа.


Цветы вот-вот покинут нас, как бабочки и песни,
а те, что украшают строй прилавков на углу,
росли, не зная лапок пчёл, стрекоз, росы небесной,
их аромат торговец свёл, упрятав под полу
кружение монет юлой, приворожившей мглу.


Волна теперь всё реже бьёт в береговые тени,
не пялятся на нас валы, не пены кружева
воланом обошьют, шипя, лодыжки и колени,
и только мысль простым числом и памятью жива,
но голодает, ослабев, себя пережевав.


Помечены сухим мелком желаний лёд и пламень,
фасады вспять глядят в себя ушедшую весну,
твой взгляд густел, черствел, мертвел и превращался в камень,
враставший мало помалу в надбровье и десну,
поросший мхом валун в валу, под ним, устав, усну…



Soundtrack: Earl Wild, Gluck/Sgambatti, Melodie d’Orphee.
Cogni circo...
Юрий Большаков
Был день медлителен и вязок,
как будто из чулана сказок,
из зноем размягчённых связок
тянулся он и состоял;
а пара розовых подвязок
шёлк кожи стягивала сразу
под углубленьем, где заразу
господь, любя нас, настоял.


Легла под лоном перетяжка,
поверхность вздрагивала тяжко
и предпоследняя рубашка
себя последнею звала;
собою дорожила ляжка,
пускай не первая монашка,
но не отпетая тельняшка,
что плавсостав с ума свела.


Ума в уме не больше капли,
но ноги, цепенеют цапли
от зависти, когда бы Чаплин
был так скандально длинноног,
у православия в приёмной
роился б выводок скоромный,
а пастырь, розовый и скромный,
погромный освящал венок.


Пусть Crazy Horse забьётся в стойло,
есть покрэйзее в мире пойло,
кагор церковный не помойло,
но промывает мыслей хлам;
есть пол и пол, мужской и бабий,
согласны тут мулла и рабби
и православья голос рабий,
и места нет другим полам.


Каков кунштюк, в толпе схоластов,
мудрил, духовных педерастов,
вдруг обнаружить строгий растр
двоичных чёрно-белых схем;
ищите в оке соломину,
коль боязно скополамину
подвергнуть мозг, ушедший в спину,
как в щель церковную дирхем.



Soundtrack: Charlie Chaplin, Je cherche apres Titine.
Мастерская...
Юрий Большаков
На верстаке глагол, под черепком голавлик,
в углу алиготе десятый год подряд;
шифоновый наряд примерила заря,
напёрстком бездну вод не вычерпал журавлик.


Глазурью от врагов не защищён кувшин,
капризом гончара удушьем узкогорлым
клохтать приговорён, но ищет доступ к свёрлам,
стамескам, зенкерам манипулы машин.


Худющий рыжий кот по кличке Кривошип,
которой наградил заезженный механик,
устроился клубком в цинкованной лохани
и вспоминает пар над ваннами Виши.


Как, матов и скользящ, под светом ранним пар
жемчужный покрывал колеблемые воды;
из невода беды ведёт экскурсовода
к Петеновским прыжкам неловкая тропа.


Голавль Оверни чужд, её деликатес
из голубых сыров, но что в них Кривошипу;
плавник волнует взор и встроенному чипу
покоя не даёт, лишь беглый политес


удерживает пасть от резкого броска
и острого туше в хребет неброской рыбки;
у шестерен в шаги заложены ошибки
и их не устранишь при помощи бруска


точильного, для пчёл загадка инвентарь,
передники, наждак, для ветоши коробка;
алиготе не спит, но не позволит пробка
склонить тиски к греху червячного винта.


На стружки переплёт не налипает пыль,
ей щётка не дает отсрочки от корзины,
в которой мелкий хлам и обрези резины
выносят всякий день к оврагу у тропы.


Станочный парк покрыт где смазкой, где быльём,
которое смешно для новостных потоков;
у ртутных амальгам ряд явственных пороков
и их не обелить батистовым бельём.


Кустарь не обречён злодействовать в тиши,
зато приговорён к исчезновенью в корне;
в проушин тесноту век продевает шкворни,
на произвол Виши оставлен Кривошип.



Soundtrack: Gene Harris, Until the Real Things Comes Along.
Лизергиновая Лиза...
Юрий Большаков
Котам восстать и петь мяучьим хором,
сигналя глаз зелёных семафором
оторопевшей в сумерках земле;
таков порядок новый форм над бором
сосновым, синим головным уборам
стоять забором в кобальтовой мгле.


Пусть из кокард выдавливают крабы
небесных флейт ручьи, в них спляшут жабы
контрданс жеманный лапами на мху;
а праздник длится до пока хотя бы
морщинистый и вянущий Хоттабыч
отыщет нить в седеющем меху.


Со звоном волос оси зла обрушит,
из стен проступит новый Харе Суши
и свежий в ролл скатает алфавит;
ликует ландыш в трёх горшках на крыше,
восторг прописан на носу у мыши,
на всех хвостах ворс локоном завит.


Хозе субтильной Лизе лижет пальца
последнюю фалангу, волны вальса
затапливают острова страну;
бормочет рокот вервие простое
о глупой блажи цепенеть в простое,
когда война вот-вот сорвёт струну


с облитого вишнёвым лаком грифа,
кораллы мнёт прилив, поверхность рифа
всей пористостью втягивает соль;
апокриф ноту “фа” вплетает тихо
в трек ре-минор, которым дышит лихо
и в хаосе обвившее буссоль.


Ах, печень, что ж ты, право, не уймёшься,
над пропуском за зеркало смеёшься
и пропускной способности бежишь;
восстановились очертанья фриза,
где лучшего релиза жаждет Лиза,
висящая над пропастью во ржи.



Soundtrack: David, Igor Oistrackh & Royal Philharmonic Orchestra, J. S. Bach, Concerto for 2 Violins, Strings and Continuo in D Minor, BWV 1043 - I. Vivace.
Без никому...
Юрий Большаков
Растут из головы и волосы, и мысли,
скользит змеевиком растительный сироп;
зелёным крапом соль в салат внесёт укроп,
а уксус смесь зальёт и языки окислит.


От масла мы не ждём порой вечерней порчи,
шпинатом прослоив нарезанность корней;
от пестроты плодов как будто бы смирней
толчки тоски о ней и терций малых корчи.


Течение Шопен водовороту Бах
не ввергнет новых нот в старинную воронку;
на удалённый зуб сколь не ряди коронку,
неизвлекаем вкус полыни на губах.


Тем менее светло, чем более болезни
внедряются в висок и вёрткий кератин;
сомнения белок не назван сократин,
хотя необходим и прочих всех полезней.


Бесспорна разве мысль о дне на дне у дня,
хоть и звучит пестро, и злит замысловато;
лопатка мнёт салат, вбирает сахар вата,
всех схваченных белком бесспорная родня.


Мы пишем никому, но именно кому-то,
он где-нибудь идёт, лежит, глядит в окно;
вплетает в полотно витое волокно
осколков и секунд текущая минута.


Любая капля, длясь, распространяет спор
и, наливаясь, мнёт пространства косный воздух;
охотятся грачи на плоть червей в бороздах,
и жирен чёрный пласт, а лемех остр и скор.


Клетчатку пламень ест, к изножью льнёт огонь,
десятый час, она, всего скорее, дома;
закладки хвост в торце и на изломе тома
зовёт вернуться в мир измышленных погонь.



Soundtrack: Gene Harris, At Last.
Агония июня...
Юрий Большаков
Мудрец и баловень изнанкою событий
увлечены не слишком, разве чуть;
мечу с мячом уже не по плечу
противиться тупой бейсбольной бите.


На миллиарды счёт, порой стопы
не втиснуть в стену плотную лодыжек;
солите рыжик, не читая книжек,
но человек всё ж более толпы.


Проворный лягушонок белобрюх
подкладкой шёлковой парадного камзола;
подзол суглинку служит спинкой пола,
ни в коем не снимая серых брюк.


Всё брюк да брюк побрюкивает брюква
и хрюк да хрюк скандирует свинья;
теряет вес привычная семья,
привычек вредных тьма, любая буква


присутствует в какой-нибудь из них,
полезных разве дюжина иль пара;
парить бы рад, да вот не стало пара
и фрачной паре без нужды жених.


А мог бы стать, но не хватило духу
и пороху, а хор скулит кислей;
вникаю в шорох, езжу на осле,
условно говоря, утехой уху


могли бы к случаю прийтись десяток нот,
записанных потрёпанным блокнотом
из воздуха, но нет гарнира к нотам,
а весь шпинат осёл унёс в кино.


Мёд мелодрам подспорье для осла,
откуда ж черпать пополненье чувства,
как не из мглы важнейшего искусства
и магии двузначного числа.


Минуты так томительно текут,
текучесть так сомнительна под утро;
писать мудрёно более, чем мудро,
соблазн передвиженья на скаку.


Дремать в ковровой юрте на боку
не худший выбор, коль в прицеле табор;
кто помнит ныне, скажем, Зазу Габор,
да хоть и я, ответственно реку.


Отскок мяча, подскок народных па,
оскома смокв, оскаленность болезни;
что ж, решено, оставим, что полезней,
развалам, где роится шантрапа


и роется в журналах и брошюрах,
выискивая верный эликсир;
за кассой, словно сфинкс, сопит кассир
и принимает за ответ купюры.


Пора без умолчаний и купюр,
определившись, высказаться сухо:
исканьям духа отвечает шлюха,
когда наброшен на неё гипюр.


Ходи бочком, пей изредка “Кокур”,
кури свой “Dunhill” скупо не в затяжку,
затем возьми отцовскую подтяжку
и мысленно повесься на суку.


*


Мужчина, значит, полубокс,
собака, значит, хвост колечком,
любовь изобразим сердечком,
вот вам и populi, и vox.


*


Однажды рак вступил в законный брак
и персональный выстроил барак,
с утра из спальни пятится рачица,
приспичило ей, дуре, помочиться.



Soundtrack: Marcus Miller, Red Baron.
Время, назад...
Юрий Большаков
Куда ещё мы вас не покусали?
Три дерзких девки: Кэти, Молли, Салли,
опять в окошко камушки бросали
и пальцами показывали нос;
вчера в накрытом небом кинозале
шёл дивный фильм о тётеньке Мессале,
вас не было, вам, видно, не сказали,
и это жаль, а жаль всегда курьёз.


А кур антибиотиком питают,
но инфлуэнцы всё же проступают,
китов пластают, айсберги растают
и наступает полимерный лес;
но главное не это, а распутство,
вещает Чаплин, гений безрассудства,
мирским судам совет подав надуться,
не лопаясь; на пятке Ахиллес


подскакивает, дрожь рождает джигу,
в чулане мнут не грязного ханыгу,
а хану не потрафившую книгу
про шалости его богдыханят;
читатели хранят себя молчаньем,
смиряясь со всеобщим одичаньем
и блеяньем эфирным и бараньим,
где ослики запальчиво хамят.


“Вокабулы верстаются в госдепе!”
Депо безумья поселилось в склепе,
где Ленин из общественных отрепий
вьёт вервие для сворки и петли;
не удивишь живущих здесь нелепым,
уклад пропитан сброженным джулепом,
любая лепка обрастает склепом,
но главное, чтоб площадь подмели.


Всем мётлам указали направленье,
везёт в санях упряжечка оленья
для исправленья дырок управленья
сырьё для пробок и чугунных скоб;
Кирилл такая зайка, хоть в жаркое,
хоть в зоркое добавь его, рукою
предвечною спасут, ведь древле Ною
был спущен способ пережить потоп.


Про толоконный лоб не вспоминают,
ведь тон дурной и это дети знают,
поисковик смещает всех к Мазаю,
как гуманисту в окруженье вод;
вперёд, косые, наглые, босые,
в запрошлый век, там всем дадут по вые,
и куколкой Сурдинная Россия
сомкнётся в цикл и вечный хоровод.


Вот...



Soundtrack: B. B. King & Eric Clapton, Riding With The King.
Rainbow bow-wow...
Юрий Большаков
В наличник ставень упирает медник,
на гвоздь стальной швыряет свой передник,
прожжённый дымной едкой кислотой;
весь долгий день паяльной лампы кобальт
шипеньем жала плавил жизни обод,
уклад ремесленный и мыслями простой.


Кастрюле огнь облизывает бок,
пыль верстака и проволок клубок,
скучая, ищут острого занятья;
интриг плетенье и прочтенье книг
их отвлекло, но наступает миг
чепец забросить и отбросить платье.


Пыль стягивает пояс и чулки,
летят под стол рабочий башмаки,
а проволока родилась нагою;
моток себя утапливает в пыль,
за форточкой стоит, как столб, пустырь,
а нетопырь скребёт свой лоб ногою.


Огнём облизанный, нрав медный так остёр,
что кислотой не выжечь пыл из пор
и не забить усердием киянок;
соседок хор осудит двух сестёр,
а сорок тысяч братьев на костёр
поднимутся в защиту лесбиянок.


Мне лесбиянки больше по душе,
чем клерков рой с тряпичными саше,
жующий суши, словно чьи-то души;
менять Сафо на пыльный кабинет
админный глупо, пусть сисадминет
проткнёт им острой палочкою уши.


Ведь всё равно, как пень лесной, глухи,
и думают, что выспренным хи-хи
заполнят запустенье лобных пазух;
прошу считать дурацкие стихи
не детищем жары и чепухи,
но ростом напряжения в эмфазах.



Soundtrack: Gene Harris, Sweet And Lovely.
Ходьба по Брайлю...
Юрий Большаков
Как выпадают волосы и зубы,
так дух упрямства садит сажу в трубы,
жемчужным дымом опепляя губы
и щекоча надменный клюв орла,
летящего не по нужде казённой,
а на свиданье к девушке пронзённой
статьёй в газете, шрифтом загрязнённой,
чтоб выклевать глаза из-под чела.


К чему глаза в слепое время суток,
когда уснули чувства, а рассудок,
принявший пинту крепких прибауток,
и не заснувши, словно палец, слеп;
скупая ложь пословиц, поговорок,
житейских норм, нормированных сворок,
ментальных схем прискокнутый семь сорок,
из сора максим выпеченный хлеб.


Что ж девушка, она здорова, впрочем,
живёт в аду бок о бок с трёхстаночьим
в себя влюбленным вскользь разнорабочим,
скребущим днём о шабер шатуны,
а по ночам щебечущим ей в ухо,
что год пройдёт, она уже старуха,
и надо б ей, пока ещё маруха,
купить ему холщовые штаны.


У брюк судьба трагична и капризна,
чуть шире шаг и шву грозится тризна
уже сегодня в рамках механизма
отпетости отправить к праотцам;
штанины век и тягостен и горек,
не кашляй, не поможет парегорик
чахоточному плису, шпарь на море,
там без штанов вольно бродить чтецам.


Гомер с Овидием не знали блажи трубок
вокруг бедра, они ловили губок,
а не ловили, так втыкали в кубок
порой вечерней губы и носы;
что за идея выскрести халдея,
рыча, сжимая шею и балдея,
и выслушать витийство иудея,
не зная зла копчёной колбасы.


Весы не знают до шестого знака,
торговец мнёт усы, бормочет: “На-ка!”,
ты ищешь в пудру смолотого мака,
а получаешь локтем под ребро;
античность не в селе разбитый рынок,
у амфоры, предтечи наших крынок,
есть талия, покатость нежных спинок,
крутой кривой гулящее бедро.


Бери ведро, стучи ногой в ворота,
не пропуская к морю поворота,
вот марширует золотая рота,
а здесь ротатор рот позолотит;
полегче с греком, он ушиблен веком,
не видишь, что ли, пот течёт по векам,
а воз и ныне там, где чебуреком
в кипящем масле корочка блестит.


Какую вязь вытягивает слово
из пустяков, из бабушка здорова,
во рву корова, надо рвом сурово
и непреклонно жжёт крапивный лес;
всё это пар, но пар над жёлтым пловом,
прыжком ab ovo, летошним уловом,
презренье к жизнь стесняющим оковам
рождает блажь токсических чудес.


Yes...



Soundtrack: Elton John, Believe.
Съеденной любимой...
Юрий Большаков
I.


Зачем твой взор так яростно пылает,
на поводке болонка звонко лает,
а локон льнёт к уключине ключиц;
алмазной пылью твой язык взывает
к глухому небу, рана ножевая –
душа живая комнатных волчиц.


Когда ты сдохнешь, я тебя в берлогу
уволоку, ни дьяволу, ни богу
кус косный красномясый не отдам;
кому и мыть полено над коленом
и лона склон, уже едомый тленом,
не пальцам донных похоронных дам.


При жизни ни один не прикасался
к тебе, как будто в одуренье вальса
юлой скользя вокруг твоих плечей;
фрезой вращаясь, в плоть твою врезаясь,
я был без дюйма мартовевший заяц,
овладевавший связкою ключей.


Я стал ничей и ты ничьей осталась,
как правило, непостижима малость,
как клин стальной, разжавшая зазор;
не наш сценарий, не типичный случай,
не мучайся да и меня не мучай,
такой расклад, как в картах, mon trеsor.


Свободен камень, рухнувший с обрыва,
пускай летит, как пьяный вектор, криво,
но кривизна свободе не укор;
послушны девы слухов наущенью,
но всё же склонны по душе к прощенью,
когда в грехах им сознаётся вор.


Однако срок всему в делах судебных,
как и любовных, истекает медных
претензий ток и выступает сталь
уже не мягкой красною истицей,
но всею тугоплавкостью юстиций,
упругой спицей стряхивая тальк.


И опадают пелена и пудра
со щёк и мыслей, дева судит мудро
непогрешимой мудростью совы;
где грех молчит, там суд бесчеловечен,
безгрешный изотропностью увечен,
и страшен безупречностью, увы.


Итак виновен, как мутивший воду овен,
бросавший в бак окалину с жаровен,
чью голову снесёт водоканал;
жизнь тлеет слабым углем под жаровней,
нет ни любви, ни ненависти кровней,
чем к тем, кто в нашу душу проканал.


II.


Моя Эсфирь, Рашель, слиянье стерв
стальной струны и молока мадонны,
зрачок расторгшей соком беладонны
и пылкости воинственных минерв.


Наклон плеча и лба колеблет нерв
и рвёт гортань, та исторгает стоны,
глаза бездонны, камни многотонны
надгробий смерти, тигры любят зебр.



Soundtrack: Jeff Healey, While My Guitar Gently Weeps.
Брачный конструкт...
Юрий Большаков
“…станешь философом”.
Сократ.
Я стану жить легко,
пока не встанет кубик
на острое ребро
меж граней и крюков;
вскипело молоко,
вот мой молочный зубик
и стрёмное добро
ушедших дураков.


Я истинный дурак,
свой ум опровергавший,
но всё же до конца
не сбросивший его
попятившись, как рак
красневший, но не лгавший,
в контейнер из свинца,
а боле ничего.


А боль не соль в котле,
её порог известен,
но не впускайте боль
в мой ворот и творог;
подайте мне котлет
в давно забытом тесте,
а тестю карамболь
и свадебный пирог.


Питает слабость он
к коржам и поцелуям
слюнявою губой
под полное шофе;
живёт в нём белый слон,
наклонный к: “Аллилуйя”,
но в жизни он рябой
как де Пейрак Жоффре.


Вот чистит щёткой кофр
его почти супруга,
премудрое теля,
бездонная дыра;
из всех ушатых сов
почтеннейшего круга
в овраге расстрелять
давно её пора.


Сухой щёлчок курка
и хлёсткий отзвук пули
сведут дыру под грунт
и станет день светлей;
у тесного мирка
есть свой карманный шулер,
в ладони лиха фунт,
за щёчкою елей.


Все станут проливать
неискренние слёзы
и тихо ворковать
о небе и душе;
как здорово плевать
и наблюдать курьёзы,
сменив слегка кровать
на место в шалаше.


У шалашовок тьма
нешумных преимуществ,
они не ценят брак,
но раком хоть сейчас;
когда ж придёт зима,
в гюрзаповедной пуще
стоит, как рак, барак
пустынного сыча.


Нагольный Гименей,
влезая в полушубок,
подумай впопыхах,
как выбраться назад;
не почечных камней,
фаллопиевых трубок
ловушкою в мехах
башке твоей грозят.


Ах, олух в небесах,
зачем же почкованью
ты матку предпочёл,
попав под хвост вожжи;
иль тоже на сносях
бывал весенней ранью,
варанью ярость пчёл
на ноты положив.


Коль раз транссексуал
царит в небесном граде,
признаем зов земли
за компас и штурвал;
кто споры высевал,
нам более не дяди,
а тётей за рубли
и в Киеве завал.


Чем новый курс новей,
тем углублённей корни
в смурную тьму веков,
преткнутых в неолит;
не надобно кровей,
чтоб смазать наши шкворни,
у шпорных дураков
под шорой не болит.


*


Дяденьке государству…


Ты ешь свой скушный век, поглядывая вбок
на мой упругий торс, конечностей пространность;
я, может быть, тебе простил бы эту странность,
когда б ты вдаль утёк, как ушлый колобок.


Клок…


Тётеньке жаре…


Меня жара убьёт и ты умрёшь жарой,
жара прикончит всех и все жарой убьются;
а девочки из школ танцуют и смеются,
как их подвижен рой вечернею порой.


Ой…


*


Таблички на дверях: "Не вхож",
"Седьмой обед", "Придите завтра";
"Не мойте рук", "Читайте Сартра",
"Подставка только для калош".


Врёшь…


*


Вопросом просо не смутить,
запросом сноску не проверить,
не потерять беседы нить
и починить возможно двери.


*


Поведал кондиционер,
что если мы не примем мер
к шумерам, к нам примерят меры
вот эти самые шумеры.


*


Укрепрайон…


Грядут оврагами враги,
отымут наши пироги
и курагу, и твороги,
реестр листая;
ответим вежливо с ноги,
прочистим вражии мозги,
а не моги на очаги,
зловражья стая.


Куц! Куц!


*


Над балконом небо тонет,
птица режет высь пером;
не грозитесь топором
ни селитрою в пистоне.


*


У пятниц ватник более засален.
Как купол золотист, мясист, сусален.
К концу недели всякий зверь кусален.
Приложит дверь себя к потёмкам спален.
Писал на пне печальный Вуди Аллен.



Soundtrack: Д. Хворостовский, А. Рубинштейн, опера “Нерон”, Эпиталама Виндекса.
Раскосая оса...
Юрий Большаков
Когда б не лёд и я ходил бы голым,
налитым тёплой желтизной монголом,
весь нафталин засыпав в малахай;
в степи укрытым кочеватым школам,
я б слал открытки, пил кумыс, весёлым
кривым шажком плясал, хоть в рожь пихай.


Когда б не тьма, я б спрятал свой фонарик,
светильник сдал в музей, слюны в чинарик
не пожалел, чтоб он издох, шипя;
источник света уложив в тарелку,
услышав вдруг, как газ потёк в горелку,
уткнулся в стол, соляркою кипя.


Когда б не вод теченье под звездою,
я сам бы стал мерцаньем и водою,
и память нёс в молекулах простых;
в ячейках невод прободев виляньем,
бесплотных рыб полунощным гуляньем
оставил след в походке холостых.


Когда б не брак, я стал бы моногамной
в тире и точках строчкой телеграммной,
привравшею: “Тобой, одной тобой...”;
спал под балконом, пел кошачьи песни,
мяукая: “Любовь моя, воскресни,
не уходи, подуй ещё в гобой”.


Когда б не лавка в складке у квартала,
я б за халвой ходил куда попало
и пополнял мне чуждый кошелёк;
salto mortale старенькой купюры
следя очами полными, как дуры,
для авантюры снявшие чулок.


Когда б не вкус, конвейером поточным
сцепил цеха, грозя канавам сточным
массивным сбросом шкурок и пера;
пусть и порочным, но стальным и прочным
клинком, себя считающим восточным,
подчистил грубость фразы топора.


Как жаль, что лёд и тьма, звезда и воды,
супружество, торговля и заводы
явились в мир задолго до меня;
что до клинков, штыков, впитавших жала
восторженность, уж лучше б не рожала
тевтонов собственных монгольская родня.


Ня-ня…


P. S.
Пишу для трёхнутых, не верящих колонне,
топочущей слонами, в нашем лоне
воняет ворванью и рыбьей чешуёй;
журчащий в поэтическом салоне,
не суетись, крылаты наши кони
и сбрызнуты кастальскою струёй.



Soundtrack: David, Igor Oistrackh & Royal Philharmonic Orchestra, Vivaldi, Concerto for 2 Violins in a minor, Op. 3 No. 8, RV 522 – I. Allegro.
Попасть в другое место...
Юрий Большаков
Я быстренько бегу и думаю седьмое,
предшествующих шесть в кармашек положив,
спряжений блажь послав наложенным, я жив
проворных голубей почтовою сумою.


Тут тягостный тупик, немыслимо попасть
отсюда беглым днём в инаковое место;
под окнами звонят сто лет про тили-тесто,
но пропесочен стиль и тесто склеит пасть.


Извилиста тропа и, кажется, крадётся
на цыпочках корней в укрытый дёрном слой;
от лодки не отнять упрямое весло,
когда гребком тугим рябь мокрая прядётся.


Гребец глядит в корму, напряжена спина,
но в кому впал ландшафт и траверз как приклеен;
мы ввинчены в себя и здесь зима теплее,
но проку нет в тепле и свете, лишь стена


тревожит по ночам клубящийся поток,
что именуем мы душой своей с натяжкой;
сутяжничать, бесясь, со сторожа фуражкой,
не более умно, чем в жёны взять пальто.


Фламинго палки лап свели в сплошную ось,
Алиса, клюшку взяв, сейчас ежа окрысит;
колодца то ли нет, то ль он укрылся в выси,
в которой никому бывать не привелось.


Как надобно бежать, чтоб проскочить стопой
в иной порядок дел, проворнее чем втрое,
иль это всё равно механику расстроит
и жажду завернут на прежний водопой.


Я слышу, голубь мчит, взъерошен и зобат,
воркуя невпопад в потоках над Китаем,
что снова зря летал, район необитаем,
руинами богат и выбыл адресат.



Soundtrack: Tom Waits, Green Grass.
Чай с котами...
Юрий Большаков
Вот, например, всыпаем чай в кастрюльку,
развешиваем тюль, свистаем Юльку,
и декораций ряд почти готов;
у Юльки тьма неоценимых качеств,
сонм самых неожиданных чудачеств
на сцене дней в нашествии котов.


Она возьмёт рукой прозрачной вилку,
наколет гриб, воткнёт свечу в бутылку,
колеблет пламя взявшийся сквозняк;
прочтёт, шипя, затопленного Шелли,
законопатит речью швы и щели,
протечен вечер, но предтечен знак.


Звук свяжет всё и вся между собою,
разрозненного пёстрою гурьбою
мы скатимся к прибою и волне
облитые беспрекословным светом,
луною отражённым, всем предметам
долг отдадим воинственно вдвойне.


Оплатим счёт любой, когда он лёгок,
у Юльки вечерами всякий коготь
готов вонзиться под не всякий дых;
не знает тирания исключений,
не терпит мнимо мямлящих значений,
тем паче тирания молодых.


Дискретен каждый выпад, жест оторван
от торса, нашим пульсам служит кормом
квантованный и распылённый свет;
коты статически искрятся острым током,
река течёт, струится речь потоком,
топорщит шорох перья на сове.


Сукно ночное режет луч с востока,
роса звенит под краем водостока,
притихла речь, зевает сонный кот;
у Юльки лак, как в сумерках, тускнеет,
синеют веки, сердце каменеет,
пора домой, ночь съёжилась, восход…



Soundtrack: David & Igor Oistrakh, J. S. Bach, Concerto for 2 Violins, Strings and Continuo in D minor, BWV 1043, Allegro.
Twilight vision...
Юрий Большаков
Пришёл француз, из окон хлынул дым,
я жил, как дервиш, в деревянном доме,
Макиавелли не балласт бластоме,
жаль только, что не умер молодым.


Ушёл француз, сгнила его повозка,
а дым струится синим и седым;
пошлём не мидии, хламидии худым,
на блюдах, расстилающихся плоско.


Где дом стоит из крашеного воска,
огня не жгут, в очаг не тычут дров;
наш мир суров для дятлов и коров,
а для воров течёт по чётным “Тоска”.


Теперь меняем клапан и регистр,
у рифм бывает тоже истощенье;
кому поможет красное смещенье,
тому кто остр, стремителен и быстр.


Опять про жар на льду лежалых числ
вспомянут задним числам в поощренье;
я стану есть вишнёвое варенье,
вкус часто кисл и в том мельчайший смысл.


На дне врагом захваченных канистр
бензин желе накапливает хренью;
растений тенью не мешайте зренью,
любой мой глаз оптический министр.



Soundtrack: B.B. King & Eric Clapton, Come Rain Or Come Shine.
Креолка в Сене...
Юрий Большаков
У воскресенья есть по смете недостатки,
они стартуют в Гарц, гарцуя на метле;
что ж, сыщиков и так хватает на земле.
из всех живых существ я самый взяткогладкий.


У воскресенья есть воз серы и трески,
которых никому уже не отменимо;
не нужно было там во всём меня помимо,
тогда бы здесь и тут не вдавлены виски.


У воскресенья есть кое-чего и нет,
об этом второпях, не съев земли, не скажешь;
меняется размер, не ври и как докажешь,
окажется как раз, что прокурил корнет.


У воскресенья всех нет воскресенья многих
и кое у кого сомнения и смуть;
ты думаешь, возьмуть и не дадуть заснуть,
а тут как раз дають, хоть ты не вымыл ноги.


У воскресенья нет того, чего уж нет,
и этого никак теперь уже не будет;
не думай о худых, не помышляй о худе,
как раз и попадёшь на кразелёный свет.


У воскресенья есть кого пора бы съесть,
он будет съеден здесь, во вторник воскресенья;
поправят дымоход, подчистят заусенья,
повыщиплют перо, а, значит, часть и месть.


У воскресенья трёх налог не облагаем,
но должен двум принесть, чтоб не было чего;
не становитесь в круг, не морщите чело,
не пудритесь зело, но притворитесь Гаем.


У воскресенья рис до воскресенья плов
четырежды шестьсот в собачьем мыле мили;
намылилось вчерась к нам воскресенье или,
но выдался прилив и в море уплыло.


У воскресенья тьма и выбрались из тьмы
какие-то совсем ну зряшные лягушки;
они болтушки ушк и тушек побирушки,
их надо потушить и их протушим мы.


У воскресенья вспять есть реверс и ресурс,
оно главнее всех как воскресенье смерти;
чертите на песке, пишите на конверте,
дойдёт холодный дом на облучённый курс.


У воскресенья вбок интрига хоть cюда,
куда хотите прыг и скок любая ножка;
вот прядка под платком и выбилась немножко,
но кошка хороша, ведь в плошке мурк душа.


У воскресенья бед взаймы ни взять, ни дать,
у нищего занять как за борт побелиться;
Том Сойер знал стелить и с Бекки разделиться,
я ладно уж писать, но ты с каких читать…



Soundtrack: Joe Cocker, N'oubliez jamais.
Донор...
Юрий Большаков
На юге хорошо, когда не слишком жарко,
течёт вино сквозь ум, пока субъекты пьют,
под вечер у реки фонарики поют
о том, что кровь сдают, когда приходит барка.


На палубе матрос, в нём прорва папирос,
папирус, палимпсест, семь пинт зелёной крови,
он смотрит между строк, привычно хмуря брови,
текут обличья форм, сгущается вопрос.


Не следует считать, что грубое лицо,
пороховой нагар, в свищах заживших вена,
препятствие для лба освободить колено
и зреющее в нём формальное яйцо.


Сквозь нижнюю губу продет скрипичный ключ,
блестит в носу кольцо, на нём узор змеится,
уходят чередой в тоннель былого лица,
в крюйт-камере фитиль шипит: “Испепелю…”


Вот-вот придёт губа в неспешное движенье
и щёлкнут рыжий бич и чёрный шамберьер,
терьер оскалит клык, обрушится барьер,
созрело подо лбом задачи нерешенье.


Истошный вопль сорвёт всех птиц с ветвей и крон,
басы продвинут шток, связав чугунный бантик,
на палубу ничком обрушится брабантик,
последний диплодок верёвочных корон.


На трап наступят врач, два санитара, пёс,
который кровь берёт, когда она берётся,
исследовав зрачок, чепцом тугим потрётся
о чашечки колен, лишённые волос.


Задумчиво обвив запястья цепью форм,
сочувственно глядит сквозь павшего на доски,
хватило б только мест в задумчивой повозке,
где капает эфир и дышит хлороформ.


Не дремлет жёлтый врач, измеривший пески
побежкой от угла до этого угла же;
решают усыпить, как пса, чтоб стало глаже,
не так как бес в виски, но менее тоски.


Борт выдавлен из вод, опустошили трюм,
последние тюки болтаются на талях;
сейчас сомкнут реестр и ведомость приталят,
и выбросят за борт всех тех, кто стал угрюм.


Команде раздадут бокалы из стекла,
в них плещется вино из свежевзятой крови;
на берег сходит кок, а окорок суровей,
чем сорок тысяч жал, с которых кровь стекла.



Soundtrack: Gene Harris, Summertime.
Неоперабельно...
Юрий Большаков
I.


Поют, не постигая партитуры,
но техника – партер бросает в дрожь;
любитель лож в гримёрную не вхож,
а если вхож, то ассистентки дуры.


Надейтесь, веруя, а верьте в падежи,
один падёт, другой пюпитр подхватит;
я не люблю квадратный суммой катет,
как жить в квадрате, Пифагор, скажи.


Смычки скрипят, втирая канифоль
на всё согласным небезгласным струнам;
куда, Гарун, сегодня вход по рунам,
от урн с волшебным прахом нас уволь.


Овальны сад, фасад и кабинет,
но угловаты квартиранты явно;
здесь Калибан употребляет фавна,
а нимфа плавно делает минет


Менять в ходу провисшую струну,
не доиграв трёх тактов в увертюре,
немыслимо, скажите этой дуре,
идя ко дну, не колебать страну.


Как странно чёрный конь воронит кон,
ему вожжа, мой дож, под хвост попала:
кому страшны отставка и опала,
на шпалах Анна, обомлел балкон.


Балканы порох запасают впрок,
на стеллажах сигнала ждёт селитра;
умножим мощь кубического литра
за запятой, вогнувшейся в курок.


Урок истёк, учебники в кусты,
немногих держит под гипнозом память;
кровь вычерпаем ёмкими ковшами,
глаза пусты, а дренажи чисты.


II.


Как жаль, что стар и ограничен сроком,
и должен переимчивым сорокам
внимать и безупречно подражать;
кто вовлечён, не обречён, однако,
копировать до -надцатого знака,
рожать клише, дрожать, не возражать.


Я создан, чтоб скользить между полотен,
ваш мир веществен, явственен и плотен,
и плоть ему недальняя родня;
кто против, пусть смеётся, скосоротив,
иль бьёт в скулу, скалу скуловоротив,
теченью рифм препоручив меня.


III.


Вот так, вращая винт из терций, кварт и квинт,
я ввинчиваюсь в суть бессудным сутенёром;
никто не жаждет быть литёркой, но онёром,
свободным звонарём, жующим peppermint.


IV.


Скисало молоко и окислялся шпат,
мы в клевер забрели, нам распирало вымя;
моимиимиом – усильями моими
обрёл свой палиндром благонадёжный пат.


Нет правды ни в костях, ни в фасциях, ни в связках,
а дух смущён и сир вечернею порой;
качая завитой лукавством головой,
что скажете, мессир в сиреневых подвязках?


Что скажете, когда под опереньем скупо,
но внятно и пестро толкается перо,
в чернильницу смотря тоскливо и острО,
фаланги теребя без малого у трупа.


Не скажет ничего измышленый герой,
поскольку мёртв и нем ему внушавший автор;
врезает в горизонт заря немое завтра,
озвучит ли его незрячее перо…



Soundtrack: Gene Harris, Nobody Knows You When You’re Down and Out.
Чудо в оболочке...
Юрий Большаков
Вошла в мой ум пространная идея
о всех неравенстве, но равенстве в долгу;
который день додумать не могу
и поминутно вскрикиваю: “Где я?”


Так где же я, в Испании король
уже нашёлся и пошёл на убыль;
щелчок трещотки, следующий дубль,
а рубль, похудев, сыграет роль.


Теперь займёмся наведеньем тьмы
и беспорядка в области курьерской;
медвежья полость, сани, князь Мещерский,
сиятельство, ужель застряли мы?


Омеги альфам не должны ничуть,
но Гамбург вынул из луны всю душу;
я весь пишу и всею пяткой трушу,
писать хочу, а трусить не хочу.


Охочее живёт во мне, когда
звезда сорвётся и прогноз начертит;
хотите верьте, но в субботу черти
окурят серой пруд и провода.


А если нет, я выйду из игры,
в которой волк исследует кошёлку;
какой вам толк, когда не стало шёлку,
зато на полках крючья и багры.


Багров закат как внук, а внук багром
ведёт по дну в виду металлолома;
возможно ль, чтоб не все бывали дома,
когда весь дом один сплошной погром.


Погромыхав, гроза ушла в Стамбул,
теперь Босфору небеса в овчинку;
врач говорит, виной нехватка цинку,
он мне приснился в цинковом гробу.


Ограблен край, но пыжится чулок,
даёт понять, что всё не так уж плохо;
когда тебе не по душе эпоха,
зачем её ты в спальню поволок.


По воле волн на берег не попасть,
акулам тоже скучно год за годом,
толкуя водам, что за каждым входом
безвыходно осклабленная пасть.


Так впасть во грех иль мирно грызть орех,
кто даст совет, тому, бесспорно, будет;
незлые люди, сообщите Люде,
я ем в норе чудесное пюре.



Soundtrack: Eva Cassidy & Katie Melua, What A Wonderful World.
Штрих кода...
Юрий Большаков
В действительности всё совсем не так,
как деле самом на под прялкой парки;
зимой морозной стекленеют парки
и даже аркам ломаный пятак


со сцены цен никто в сердцах не бросит,
чтоб вязкой дров жаровню прокормить;
постойте, я опять теряю нить
иль это нить терять её не просит.


Непрошеный, тем менее вхожу
под кроны тем не менее имений;
здесь как-то гений в перемене мнений
был уличён и облечён пажу.


У пажеских особенная стать,
но этот был подстать пластичной стали;
его шаги звучать не перестали,
им просто невозможно перестать.


Озвученный, летит под небо крик
под окрики невнятно голосящих;
скорей сюда, здесь дивный долгий ящик,
исполненный метрессой маркетри.


Неспешно ретушь маркирует штрих
для всех, переминавшихся под аркой;
зажмурь глаза, сейчас внесут подарки,
не балуйся, меж пальцев не смотри.



Soundtrack: Gene Harris, Black And Blue.
Суббота дня...
Юрий Большаков
Скворец щебечет, истекают сроки,
бормочет диктор резво невсерьёз,
и если я кому-то вред принёс,
то этот кто-то пишет эти строки.


Кого забыл, прошу простить, не злясь,
хотя я, впрочем, не забывчив сроду;
не пейте соду, не идите к входу,
на выходе вас ждёт с блондинкой связь.


Она худа, её обширен плащ,
что он скрывает, выяснится вскоре,
за право прятать в головном уборе
свой череп всяк ухватится, скулящ.


Что там скворец, он вырвал из октав
всего три ноты и вполне утешен;
для гусениц поверхности черешен
лишь зеркала, вулкан, проклокотав


десяток фраз, пытается понять,
что сам сказал и был ли верно понят;
на южном склоне неуклюжий пони
по серым пеплам тужится гонять.


Из крупных рыб выходят рыбаки,
из мелких только мелкая рыбёшка;
доварен суп, довольна поварёшка,
извольте кушать, обнажив клыки.



Soundtrack: John Coltrane, Solitude.
Cultural references...
Юрий Большаков
Вот девочка парит, кудряшки и колечки,
а мальчик от колен отнять не в силах глаз;
на мелководьях брызг резвится мелюзга
и тиною сырой несёт вечор от речки.


Всё это не вместить в зауженность листа,
заушенность ума засушенности сваха;
на плечиках висит весомая рубаха,
а невесомость год как сгинула в кустах.


Простое как зерно, литое как решётка,
зелёное как мох и свищущее зря;
но каждый божий день румяная заря
и каждый чёртов час беспечная трещотка.


О чём ни начинай, всё стянется в кольцо,
не видно ни конца, ни пароконной тяги;
скрипит ступица слов проезжих по бумаге
и поднимает пыль над пальцем и пыльцой.


Над пыльником висит заносчивый картуз,
такому козырьку любое бремя впору;
капризничает воз, не лезет хворост в гору,
лошадка под седлом хранит бубновый туз.


Подобных субкультур за Брестом не найдёшь,
от каторги течёт пространное свеченье;
опасней, чем болезнь, неловкое леченье,
ведь все поражены: лисичка, зайчик, ёж.



Soundtrack: Tom Waits, Black Wings.
Аттракцион...
Юрий Большаков
I.


Смотрите, я стою буквально без одежды,
ведь китель и шинель колодцу не укор;
не потупляйте вежд, разини и невежды,
мне завтра умирать под маятник Фуко.


Зачем на ветку влез, как цирковая рыба,
ты вроде не в себе и пена на губе;
запомни мой костяк, какая мощь и глыба,
я буду о судьбе, а значит о тебе.


Взгляните, я нагой, лишь сапоги и брюки,
и вы должны мне час иль около без чуть;
я не желаю знать, кто исторгает хрюки,
об этом сообщат всеобщему бичу.


Не вздумайте обить казённые пороги,
вбежав, вздымая грудь, к душевному врачу;
от прачки ведь не ждёшь ухоженные ноги,
но не перечишь им прижимистость к плечу.


Не приходило ль вам, что так же вот придётся
стоять при свете дня в скафандре и часах;
я мертвецам пою, в которых сердце бьётся,
но временно, пока не щёлкнут в небесах.


Мы живы пять секунд, как максимум и милость,
а были мы мертвы и будем мы мертвы;
никто не скажет вам, как всё это случилось,
я тоже не скажу, не более травы.


Каналами вода и листьев жёлтых осыпь
забила водосток и захлебнулся шлюз;
хоть кто-нибудь задаст негибкие вопросы
от тающих ловчил и лающих медуз.


В жару онемевать, в поту сипеть пустое,
зачем из никогда вы вырвались сюда;
семь сорок долгих лет в нетворческом простое,
ни плюшек, ни бесед, а борода седа.


Ты держишь в рукаве вчерашнего себя же
и думаешь, схитрил, и проскользнёшь в зубах;
взгляни на свой очаг, он весь в золе и саже,
а небо под тобой с гримасой на губах.


Займи свободный стул, взберись на подоконник,
пытаясь проложить свой курс сквозь глушь и тьму;
не мудрено понять, что ты давно покойник
на койкоместе длясь ни сердцу, ни уму.


Свободный человек свободным всем родня,
но раб рабу не брат, лишь тягостный свидетель;
на свете всех мудрей животные и дети,
не пяльтесь на экран, смотрите на меня.


Когда б я закурил, вы б тоже закурили,
удвоясь в зеркалах, фаянсе и биде;
в каком и где когда корнями рыла рыли,
однаком никогда, которое нигде.


До горизонта сад, плоды висят на ветках,
а оперенье птиц из льна и полотна;
пусть отроки басят о крабах и креветках,
душа и так пьяна, поелику одна.


Курите не табак, не тальк и не щетину,
что вам ещё сказать в безадресный прощай;
готовьтесь перетечь в бесчувственную тину,
прорыбленность леща, залиственность хвоща.


II.


У хвоща тугая мякоть, как же листикам не плакать,
у леща незлые глазки, подходите без опаски,
у русалки грудь из студня и растает до полудня,
у рачков хитин на спинках, на усах и на тартинках.



Soundtrack: Frank Zappa, Uncle Remus.




Другие статьи в литературном дневнике:

  • 06.09.2012. юрий большаков