Еще раз к шедевру Рубцова Русский огонёк

Учитель Николай
  Пока в наших руках три ярко проявленных источника стихотворения Николая Рубцова "Русский огонёк": его классический фундамент - стихотворение "Огонёк" Алексея Николаевича Апухтина, история 1963 года в Аникином Починке - спасительный свет в доме Марии Ивановны Богдановой и воспоминания Александры Ивановны Романовой, мамы поэта Александра Романова, друга Рубцова.
  Завтра буду проводить урок в родной школе для 5-9-х классов и учителей. Каждый раз всё заново перечитаешь, переживёшь, пересмотришь - после Тотьмы и Николы столько дорогих фотографий!
  И вот по-иному увидел воспоминания Александры Ивановны... Они для меня самый близкий по выписке деталей документ, приближенный к поэтическому шедевру "лицом к лицу", что ли. Есть в нём и послевоенное эхо, и сиротство, и фотографии на стене, и согревающие чай и разговор, и одинокий путник в поле.
  И мне ясно предстало именно сейчас, сегодня, что воспоминания мощно скорректированы "Русским огоньком" Рубцова. Они - убедительная прозаическая проекция стихотворения. Кто записывал изустный рассказ Александры Ивановны? Её сын, поэт А. Романов. Вне всяких сомнений, он знал и любил шедевр друга-поэта. И рассказ простой русской женщины, его мамы, конечно, горел в свете "Русского огонька". Стихотворение и рассказ счастливо сливались, различия стушёвывались. Не искажались, нет! Но невольно испытывали давление шедевра. И само повествование Александра Романова невольно стало прозаической драгоценной миниатюрой, глубоко поэтической, щемящей сердце.
  Это нисколько не принижает его документальности, силы факта, его безусловной точности, которой веришь. Наоборот, тут "звезда с звездою говорит".
Александр Романов мастерски огранил алмаз воспоминаний мамы, и он притягающе засверкал... Вспомним его теперь ещё раз...

  «Только ты укатил в Вологду, а к вечеру, смотрю, какой-то паренёк запостукивал в крыльцо. Кинулась открывать. Он смутился, отступил на шаг. «Я к Саше, - поздоровался, - Рубцов я». Ведь я его не видала, а только слыхала о нём от тебя, и то, думаю, догадалась бы, что это он. Стоял на крыльце такой бесприютный, а в спину ему снег-то так и вьёт, так и вьёт. Ну, скорей в избу. Пальтишко-то, смотрю, продувное, расстроился, конечно, что не застал тебя. А я и говорю ему: «Так и ты, Коля, мне как сын. Вот, надень-ко, с печи катанички да к самовару садись».
  Глянула сбоку, а в глазах-то у него скорби. И признался, что матушка его давно умерла, что он уже привык скитаться по свету… И такая жалость накатила на меня, что присела на скамью, а привстать не могу. Ведь и я в сиротстве росла да во вдовстве бедствую. Как его не понять!.. А он стеснительно так подвинулся по лавке в красный угол, под иконы, обогрелся чаем да едой и стал сказывать мне стихотворения.
  Про детство своё, когда они ребятёнками малыми осиротели и ехали по Сухоне в приют. Про старушку, у которой ночевал. Вот поди-ка как у меня. Про молчаливого пастушка, про журавлей и про церкви наши Христовые, поруганные бесами… Я вспугнуть-то его боюсь: так добро его, сердечного, слушать, а у самой в глазах слёзы, а поверх слёз – Богородица в сиянье венца. Это обручальная моя икона… А
  Коля троеперстием своим так и взмахивает над столом, будто крестит стихотворения… Теперь уж не забыть его…
  Перед сном все карточки на стене пересмотрел да и говорит: «Родство-то у вас какое большое!» Будто бы позавидовал.
  «Да, - говорю, - родство было большое, да не ко времени. Извелось оно да разъехалось». «Везде беда», - только и услышала в ответ.
  Поутру он встал. Присел к печному огню да попил чаю и заторопился в Воробьёво на автобус. Уж как просила подождать горячих пирогов, а он приобнял меня, поблагодарил и пошёл в сумерки. Глянула в окошко – а он уже в белом поле покачивается. Божий человек…»