Чучеланы

Сергей Аствацатуров
ЧУЧЕЛАНЫ

2000 — 2018 г.

* * *
А где-то у самого края земли
жестокие жили враги…
В тот памятный день у меня увели
из чёрной кирзы сапоги.

— Такие же с****ишь! — сказал старшина.
— Не буду! — ответил. А там
неделя в нарядах — откачка говна.
— Жидёныш, — сказал капитан, —

ты здесь не у ****ой мамки в гостях.
Сгниёшь по сортирам, служа!
А руки сжимали до боли в ногтях
холодную сталь калаша.

В подсумке патроны — всего шестьдесят.
Я думал, глаза опустив,
что вдовы над ямой сырой голосят, —
Гражданская, голод и тиф.

Я призван был тоже на эту войну,
ненужный уже никому.

* * *
В казарме отбой. Отморозки
прицельно пинают в живот.
Насыров заржал идиотски,
слюнявит окурок Ашот.

Не пойте, военные трубы,
о юности бедной моей!
Шепнут пересохшие губы:

— Не надо!.. — Асланов, добей!
— Не надо! Не надо!.. — Слоняра,
пытаешься совесть сберечь?

Четыре последних удара,
и входит в российскую речь,
ещё неизвестный дотоле,
поэт с окровавленным ртом.

О, жалкой и гибельной соли
надолго нам хватит потом!

* * *
И когда прибегали на пост, говорили: «Пожар потушен!»
А потом по пояс в снегу устало брели обратно —
в помещение караула. И сердце с перебоями билось глуше,
чем движок в деревне, куда бы мы все охотно
убежали к чёртовой матери от сержантов и лейтенанта,
расстреляв рожки в заплывшие жиром морды.
Но идея, родина и т.п., и вообще, Саманта
Смит боролась за мир, а мы — замполит говорил, — уроды,
чучеланы косые, и нас — говорил — б***, надо
научить тревогам, пожарам, пробежкам. А что без цели,
так оно полезно, поскольку от шоколада
развелись прыщи, и должны мы забыть, что ели
пирожки когда-то, должны научиться службе…
Только мы, комсомольцы, — так вышло — не научились.
Как забудешь? Ходил он, сучара, в медвежьей шубе,
ну а мы ничего, ничего… не плакали, но мочились
жалкой нашей кровью, да зубы плевали в угол,
и усвоили крепко, до самой далёкой смерти,
что пожар не страшен — страшнее, когда друг друга
ненавидят забитые люди.
А прочее — чушь,
поверьте.

* * *
На рваный бушлат налипает колючий снег,
совковой лопатой ещё до утра ***рить.
За что тебе это? И плачет больной узбек.
О, что же такое всё-таки человек?
Щепотка лагерной пыли, сырой хабарик
 
и корка бессонного хлеба… А больше ни-
какой ерунды. Откуда забудь вернулся.
И лишь иногда по случаю оброни:
«В гробу я вас видел!» Но не поймут они
и пальцем покрутят возле виска: «Рехнулся!»

* * *
Поставит медсестра на розовой бумаге
печать: ну вот и всё! Теперь ты — инвалид.
Монетки собирать ходи в универмаге
на бедность у ***ей, и пересилив стыд,
из урны выгребай пустую стеклотару.
Даст Бог тебе поесть, а не поешь — так что ж,
товарищей найдёшь, хлебнёшь с горла водяру,
и кто-нибудь из них тебе китайский нож
засадит под ребро. Ну вот и всё, бродяга!
Лежи себе — кругом лишь кафель, серый свет.
В московском РУВД проклятая бумага
с печатью медсестры, и значит, больше нет
ни пенсии на грош, ни комнаты убогой,
где спал ты на полу. И после всех тревог,
лети отсель одной единственной дорогой,
где не сотрёшь своих, до крови сбитых, ног.

* * *
Вместе выйдем из города, пробивая тропу
в поле снежном, где редко ходит поезд на Юг.
Одинокое дерево похоже на вишню в цвету —
вот и мы такими же точно будем, усталый друг.

Будем, точно так же, руки к небу подняв, стоять
за железной дорогой, где сторожка моя была,
переезд, шлагбаум, который нельзя поднять.
Всё, что нужно, получим за наши, мой друг, дела: 

за вот этот рассеянный синий повсюду свет,
за особый, доставшийся даром, дурной почёт.
Вот уже, пожалуй, как двадцать беспечных лет
мы бушлаты носим и валенки «скороход».
 
Остановит меня лютый ветер, глубокий снег.
Я своей сторожки здесь не найду и скажу тебе:
«Мы дошли до края, но есть и для нас ночлег —
это всё, что мы знаем в точности о судьбе».

* * *
Хозяйка квартиры требует в супе мяса —
у неё паралич, диабет и делает под себя.
Ребёнок мой болен, бог знает чем, опасно,
кошка повсюду гадит, обои со стен скобля.

Я выхожу на кухню — какой-то мусор,
кочан капусты и более ничего в шкафу.
Каждый день сообщают о росте курса,
теперь на работе я, можно сказать, живу.

Жена давно не стирает и не готовит.
Я знаю: она собирается от меня уйти.
Что нас погубило? Разные группы крови.
Совсем постарела около двадцати пяти.

Шинкую капусту, швыряю на сковородку.
Ребёнок плачет, но плачет почти всегда.
Жена похожа на ведьму, чужую тётку,
и мы не живём, но это же ерунда.

* * *
Ну, поплачь, поплачь, пожалей собачку хромую, вшивую,
вон, какая жалкая, вся трясётся и подачку клянчит.
Забери трёхлапую, накорми, отмой, посели на даче!
А не то возьми тетрадь и тоску опиши свою.

Ты не стал бы жалеть бомжа голодного или беженца,
дал пинка, шуганул бы: «А ну проваливай, попрошайка!»
Есть легенда о доброте такая: всякую живность жалко.
Хорошо ещё аквариум завести — рыбками дома тешиться.

А ведь, правда, жалко тебе собачку хромую, вшивую —
вон кусок пирожка у людей обречённо просит.
Человеку давно бы зубы выбили, переломали кости.
Но ты живи, живи, пожалуйста, а там и тоску опиши свою.

* * *
В целом, жизнь меня радует иногда:
в понедельник одни неприятности, а во вторник
из крана течёт непитьевая вода,
а в среду метлой прогоняет нетрезвый дворник.

А в четверг уже, как ни крути, почти
жить совсем невозможно — стены долбит сосед,
в двери стучат агенты. А в пятницу все пути
выводят тоску за ушко да на белый свет.

Но зато в субботу… о, эта ветхозаветная благодать!
Можно просто смотреть на солнце, и думать: «Я
всё могу — могу купить полуторную кровать,
заснуть вечным сном — вырубиться, как свинья».

* * *
И такие люди по улице ходят, что не понять уже
люди они или вовсе нечистая сила, оборотни.
Стынет кровь на мясницком кривом ноже.
Господи, от беды прохожего ночью оборони!

Покажи ему таитянский, такой недоступный, Рай,
где ни России, ни Украины, ни чеченских боевиков.
Дай, что ли, яблок бесплатных, розовых, и окорок дай.
И не надо, Боже, спрашивать билетов и паспортов.

А ежели не положено и такой чепухи, такой
услуги маленькой, незначительной, Боже мой,

то хотя бы за все эти муки адовы на земле
дай холодной водочки, воблу, квашеный огурец,
скверик один бомжатский, солнце над ним во мгле,
слово почти нормативное, дегенеративное «п *** ец».

* * *
Говорят, что птички поют бесплатно. Я проверил:
ничего подобного — мзду берут по полной программе:
крошки, семечки разные… Точно, как люди, звери:
кто не платит — затопчут, запинают лапками, сапогами.

Как же мы старались, перестраивались, торговали!
Вот и славненько так поживаем теперь — вороны,
воробьи, да голуби, да синички. А песенки о морали
я и сам спою соловьиные за тушёнку и макароны.

* * *
Он почти всё понимает, но не хочет сказать.
Объяснял-объяснял ему — не смотрит, сидит молча.
Тогда я взял молоток, говорю: «Мать-перемать,
сейчас замочу тебя!» Да только на нём с детства порча.
 
Он вскочил и кулаком с размаху в глаз-в глаз
меня — не успел я даже ни вздохнуть, ни охнуть…
Тут я ему тоже раз, раз, раз и ещё раз…
В ужасе вижу: губы у него в крови мокнут.
 
А с чего всё началось-то? Да разве тут разберёшь!
Холода, дожди, темнотища на улице и вообще всё как-то…
А весной расспросил бы: — Ты как? Хорошо, чувачок, живёшь?
Э-э, братан, да ты вроде инопланетного космонавта!

* * *
На двери распатроненный замок,
испорченный на кухне телефон,
в прихожей обломившийся крючок —
всё это жизни выморочный фон.

А в комнате слоями только пыль,
да стулья, на которые не сесть —
всё это жизни выморочный стиль.
Так и скажу, действительно, как есть.

А что случилось — сам я не пойму!
Здесь умер кто — не знаю, хоть убей!
Кто здесь кричит безумно: «Прокляну!
Козёл, ублюдок, выродок, еврей!»
Здесь русские живут
на сто рублей…

* * *
У казино в шиншиллах б***дь
раскрутит принца.
Я размышляю, как продать
огромный Мицар.

Хожу по лезвию ножа,
агент безликий.
В ночной Неве огни дрожат,
плывут бутылки

и опускаются на дно.
Газует рокер.
Мои клиенты в казино
играют в покер.

Я не прошу у них кредит,
ни Христа ради —
их мозг простреленный смердит
в моей тетради.

* * *
Эх, коляска, ты, коляска, инвалидная моя,
инвалидная-солидная-стремительная!

Как поедем, как помчимся!
Как Шушару повезём!
К Волге, к Лете подадимся,
возле  бара тормознём.

Там закат разлит красиво
по косматым облакам.
Мы возьмём живое пиво —
на двоих один стакан.

Выпьем, крякнем, из пакета
шашку тола: трах-бабах!
Прочь колёса, руки где-то
в ста шагах от парапета,
мозг валяется
в кустах.
2009 г. Астрахань.

* * *
Коляска «Otto bock» —
китайская модель.
Катись, как колобок,
Шушара, в Куршевель.

Там Филя и Максим,
там суши и фэн-шуй.
Ну, словом, керосин
дела твои, Шу-Шу.

Не для тебя встаёт
над Альпами рассвет.
Как говорится, ё-
-моё, и счастья нет.

Но всё же динамит
характера вот-вот
рванёт и разгромит
печали  химзавод.

Опасный химикат
спровадишь в МЧС.
Посмотришь на закат —
кругом суровый лес.

Точней, сосновый бор,
где облака в крови.
Я хмыкну: «Перебор.
Давай, мой свет, живи!»

* * *
К памятнику Гоголю
возложить цветы
я однажды пробовал,
но из темноты

прибежал с дубинкою
милиционер.
Речью крикнул дикою:
— Ах ты, пионер!

Ты зачем же бомбою
в Гоголя кидал?
— Не кидал я! — пробую
погасить скандал.

Мент меня насилием
повергает в прах.
«Николай Васильевич,
разве я не прав?

Ради вашей памяти
можно потерпеть
эти бомбы, знаете,
сеющие смерть».

Вниз лицом уложенный,
хорошо лежу,
говорю с прохожими,
с мухами дружу.

* * *
Бывало, сойду на Удельной — весна,
на длинных столах барахлишко,
весёлой армянке палатка тесна.
Проверит угрюмый воришка
карманы и сумку мою невзначай,
а там — ничего, пустовато.
Возьму в пирожковой котлету «Прощай,
желудок». Встречайте солдата!

Оденьте в бэушные джинсы меня,
в поношенный свитер тайландский!
А горя ещё впереди до хрена...

Апрельский денёк ленинградский:
дубинкой вломил полицейский,
и кровь на губах солона.

* * *
Мне, уборщику туалетов,
грузчику вашей мебели,
дворнику вашей заплёванной лестницы,
остаётся писать лишь о счастье,
о счастье и более ни о чём,
потому что это единственный способ
не повеситься и не сойти с ума.
Хотя давным-давно сошёл я,
написавший поэму в солдатском сортире.

За одно только это
я право имею плакать и думать,
какое прекрасное, синее небо видно
сквозь решётки на окнах больницы,
больницы, где подвергают лечению
от слишком серьёзных мыслей о жизни,
где человек человеку — санитар
и подопытный кролик.

Счастье — это
холодный оранжевый апельсин,
это настоящая мягкая подушка,
это простыня без клейма
и бурых пятен крови.
Счастье — это, скорее всего,
обыкновенная, тихая комната,
где ты остаёшься один.

И кроме того,
настоящее счастье —
фантастическая возможность
не одеваться за сорок пять секунд
и гладить лежащую рядом женщину.

Если я всё же сошёл с ума, то чуть-чуть,
не более чем на двухтомную историю болезни,
не более чем на бронзовый памятник —
огромную книгу, лежащую на подоконнике
солдатского сортира.