Где-то на белом свете

Геннадий Руднев
В те далёкие времена, когда радиоточку в квартирах на ночь  не отключали, а по советскому гимну из неё определяли начало и конец прожитого дня, а хромой дядя Коля в городской больнице на телеге развозил по корпусам огромные алюминиевые кастрюли с пахучими обедами, и за ним бегали, высунув языки, две или три добрые мелкие шавки одна другой кудлатей, жил при больничной котельной Женька-дурачок.

Как и когда он к ней прибился, никто точно не знал. Было ему, похоже, лет за тридцать в конце шестидесятых. Проживал он на полном больничном обеспечении, донашивал чужую одежду, спал в тепле на списанном матрасе, подкармливался без наглости остатками из развозимых кастрюль и помогал дяде Коле на котельной и в столовой: тяжёлое поднять на телегу, уголь разгрузить, лестницу подержать, а то и самому на неё взобраться, если Коля попросит, чтобы снег с крыши сбросить, а зимой, ночью, и пару лопат в топку подкинуть, чтобы котёл не остыл, когда дядя Коля уходит прикорнуть к тёте Нине в прачечную.

Был он хорош, но не по-мужски. С правильным ангельским, иконописным лицом, тоненький, бледный, светло-русый. С огромными серыми глазами и густыми ресницами. А вот волосы на Женькиных гладких щеках не росли.  Потому выглядел он моложе своих лет, ходил вприпрыжку, махал руками, да ещё улыбался всему, что бы вокруг не происходило, во весь рот – зубы у него были на удивленье белые и большие, ненамного меньше, чем у дяди Колиной кобылы. Был он безобиден, тих и незаметен. Молчалив, но по-особому. С людьми, кроме дяди Коли не разговаривал. Даже не так: люди с ним разговаривали через дядю Колю. Спросят у дурачка о чём-нибудь, Женька дяде Коле на ухо что-то пошепчет, дядя Коля и ответит. А чтобы сам с кем-то дурачок заговорил – никогда!..

На молодых женщин и девушек в белых халатах он реагировал очень странно. При встрече с ними Женя впадал в полный ступор: цепенел на месте, низко нагибал голову и густо краснел, при этом не переставая улыбаться. Некоторые шалуньи, прогуливаясь по территории больницы, любили застать его врасплох и спросить о чём-нибудь интимном, зная, что Женька им ни за что не ответит. Дурачок при этом стоял на месте, как вкопанный, и только мотал головой, отказываясь взглянуть мучительницам в насмешливые глаза. Спасали его обычно старые нянечки, стуча в окно и грозя озорницам пальцем. А потом долго разыскивали по территории дядю Колю, единственного, кто мог вернуть Женьку в относительно нормальное состояние и отвлечь его, дав ему какое-нибудь бесполезное поручение: листья с газона пособирать или воды из лужи почерпать и травку рядом полить.

От назойливых и наглых ребятишек Женька просто сбегал. Прятался в котельной и выключал там свет, будто внутри нет никого. Взрослые своих пацанов журили за это, но не сильно, им, вечно занятым чем-то, не до Женьки было. Попадало мелким обычно только от старших братьев и сестёр. Подростки были почему-то солидарны с родителями в том, что дурачка дразнить и обижать ниже человеческого достоинства: ну как собаку или кошку, например. И, чтобы не заработать лишних пинков и подзатыльников от блюстителей дворового порядка, пацанва Женьку обходила стороной, да подальше, на всякий пожарный случай.

Поговаривали, что подобрал Женьку в войну какой-то боевой офицер, когда город от немцев освобождали. Что нашёл он его на старой сожжённой оккупантами шахте, под виселицами с повешенными шахтёрами. Сдал грязного ангелочка хромому Коле на руки, пристроил их обоих к больнице, обещал забрать пацана на обратном пути на восток, а сам так с запада и не вернулся. Потому, мол, Женька и доверяет с тех пор только редко снимающему сапоги дяде Коле, принимая его за своего спасителя. А впрочем, люди чего только не придумают…

Но самое главное достоинство Женьки-дурачка было в том, что он чувствовал смерть в людях. Нутром своим дурацким, как зверь, чуял опасность!  Говорили, что если он поднимет на тебя глаза, посмотрит внимательно и перестанет улыбаться, то жди беды, или болезни неизлечимой, или кирпича на голову. Всё, в общем, – кранты человеку! И лечи-не лечи, спасай-не спасай, ничего не поможет!

Рассказывали, что сама главврач, Галина Исаевна, на тяжёлых больных его дар проверяла. Приглашала специально Женьку с дядей Колей в палату, показывала пациента и смотрела на Женькину реакцию. Если улыбается – продолжала лечить. Если нет – отправляла больного в область, чтобы больничные показатели не портить. И ни разу не ошиблась! Пациенты из области обычно не возвращались. А Женька-дурачок со страху потом по неделям, после их отправки, из котельной не выходил…

***

Паша во втором классе после новогодних каникул попал в больницу с почками. С чего они заболели, врачи долго гадали. Мама говорила, что он их на горке в снегу застудил. Врачи определяли что-то наследственное, от бабушки. Та от нефрита какого-то умерла. И недели три Паша сидел на паровой диете, на воде и маминых куриных пельменях без соли и масла.
 
Воды надо было пить очень много, чтобы сдавать многочисленные анализы: писать в туалете в неудобную баночку из-под майонеза, потом мыть забрызганные руки с хозяйственным мылом и долго ждать результатов.

Мама приходила два раза в день: на полдник, после тихого часа, и вечером, после ужина. Утром же приходила медсестра: ставила градусники, давала таблетки, забирала анализы и пропадала до следующего обхода. Днём женщины с грудными детьми просили Пашу в палату не заходить: они разговаривали на взрослые темы и кормили своих младенцев. Их малыши плакали по полночи, а к утру обычно успокаивались и засыпали, насосавшись из белых титек с огромными розовыми сосками (Паша видел!) своего молока.

Палат в детском отделении было всего восемь. Они находились в одноэтажном старом больничном флигеле, располагавшемся на отшибе от других корпусов. Коек на всех не хватало, поэтому клали больных на освободившееся место, как попало, следуя единственной логике: мальчиков отдельно от девочек. При этом кормящие мамы в расчёт не шли.

Слоняясь по короткому общему коридору от закрытой входной двери до огромного окна против неё, Паша скучал невыразимо. В этом коридоре на подоконнике прочитаны были и «Три мушкетёра», и «Человек-амфибия», и «Старая крепость». Мама обещала достать «Графа Монте-Кристо», но его кто-то ещё не дочитал, и Паша злился на этого незнакомого ему читателя, будто тот виноват был перед ним во всём случившимся  – и в противных анализах, и в мерзких запахах детского поноса и сладковатого молозива кормящих мамочек из его палаты, и равнодушия девочки Тани, смотрящей сквозь него так, будто он стеклянный.

Из дюжины детей их, сравнимых по возрасту, было всего двое. Таня была весёлой темноглазой девочкой, общительной, даже смешливой. Они не играли с ней в шашки или домино, так как Таня часто отвлекалась на вид из окна, на лошадь или собак, на ворон и синичек, и вдруг начинала невпопад зевать. Они не бегали по коридору, потому что Таня быстро уставала бегать и у неё, когда она задевала за что-то, на ногах появлялись огромные синяки, а Пашу за это сильно ругали.
 
Паша пробовал ей давать свои книжки, но Тане после прочтения пары страниц книжки становилось не интересны. Она просила Пашу лучше рассказать, что было дальше, а когда Паша увлекался рассказом надолго, Таня вдруг затягивала: «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…» и смеялась, глядя в больничное окно.

Скоро она всё реже стала выходить в коридор из палаты и начала смотреть на больничный двор с зимними деревьями в свое окно оттуда. Паша стеснялся заходить на девичью территорию, но сквозь приоткрытую дверь видел, что её кроватку придвинули прямо к подоконнику. Таня клала на него свою подушку и смотрела, как за стеклом с февральских сосулек медленно ползут вниз огромные голубые капли, отражая чистое небо и блестящее солнце. Слышно было, как она поёт вполголоса про медведей, и из палаты пахло почему-то фиалками, как у бабушки в доме.

Вышла она всего раз. Дядя Коля подогнал к большому окну в коридоре свою кобылу с телегой, Женька-дурачок на телегу забрался и стал сбивать деревянной шваброй сосульки с крыши, тихонько постукивая по самым их кончикам.

Дети смотрели на лошадь, как она прядёт ушами от Женькиных ударов и пугается падений кусков льда ей под копыта, как лают шавки на Женьку, а Женька, улыбаясь, лупит по сосулькам, будто дразня ребят и радуясь своей недосягаемости за стеклом. Хоть чем-то развеяли весёлые работнички всегдашнюю скуку. Но тут лицо Женьки изменилось, улыбка пропала. Дурачок увидел за Пашиным плечом Танино лицо и, оставив швабру, показал ей рукой: уходи, уходи отсюда! Он что-то увидел в ней. И Таня это поняла. И ушла, улыбаясь. И больше не выходила из палаты…

На следующий день её увезли в областную больницу, наверно, дядя Коля Галине Исаевне такое подсказал.

***

Без Тани и её голоса больница для Паши совсем опустела. Маме задавать вопросы о Тане Паша боялся. По-прежнему жевал в коридоре из домашней тарелки тёплые пельмени и слушал, как мама рассказывает о доме, о нерадивом читателе, который никак не хочет побыстрее осилить книжку, и не понимал, почему нельзя дочитать «Монте-Кристо» потом, после того как Паша его прочитает, но и об этом маму не спрашивал. Мама бы опять обманула, придумав что-нибудь утешительное, он это чувствовал. Его обманывали тут все, и врачи, и медсестры, и нянечки, - место было такое, здесь нельзя было не обманывать. Вот и о Женьке-дурачке все молчат. Куда он пропал? Дядя Коля один ездит по больничному двору на своей телеге, только иногда ему тётя Нина с бельём помогает, а кастрюли разгружает с каким-то незнакомым и вечно пьяным дядей Петей.

Но однажды мама пришла необыкновенно радостная. Сказала Паше, что анализы у него стали намного лучше, и его, возможно, скоро выпишут. Наверное, в понедельник.

Всё солнечное воскресенье, после того как в программе «С добрым утром» спели Танину песню «про медведей», он ходил по коридору возбуждённый и счастливый, уверенный в том, что скоро увидит эту девочку такой же весёлой, как и в первые дни своего с ней знакомства. Встретит её по дороге в школу, или просто на улице, но не поздоровается, а посмотрит на неё со стороны, и послушает, как она вдруг запоёт.

Он был так взвинчен, что вечером уснул не сразу, как всегда, а только закрыл глаза в тёмной палате, замер и притворился спящим. И тут расслышал разговор двух женщин, переговаривающихся вполголоса…

- А что за бабы-то были?

- Элтэпэшницы. Их на котельную поставили старый кирпич перебирать да складировать в палеты.

- Женщин? Зачем?

- Труба-то упала на котельной и рассыпалась ещё лет пять назад. Так всё и валялось, пока другие шабашники новую трубу из нового кирпича не слепили.  Вот Галина Исаевна и наняла алкоголичек хромому Коле помогать.

- Да откуда они взялись тут, алкоголички?

- С ЛТП!.. Галине Исаевне-то облздрав выговор по партийной линии за брак вкатил, так она обиделась, всё жадничала, мусор даже не убирала. Старый кирпич на дачу себе хотела перевезти и тут нашла дармовую силу, этих элтэпэшниц знакомые менты ей пригнали… Поняла?

- Ничего не поняла…

- Ну и ладно… Двадцать третье февраля было. Праздник. Менты выпили. Дядя Коля выпил. Пошли в прачку к Нине допивать остальное. А бабы – дуры что ли? Ушлые попались: погрузили кирпич на телегу и за бараками, на Шанхае, продали его за самогонку. Не весь, конечно. Но – кто его там считал?..

- А дурачок где был?

- В котельной прятался. Он баб-то как огня боялся!.. Так вот, они его в котельной на топчане и прижали… Перевязали ему суровой ниткой, потуже, это самое дело… и полночи насильничали вчетвером!

- Боже ж ты мой! Сволочи какие!

- И не говори!.. Так и уморили Женьку…

- И что потом?

- Да ничего! Нитку перерезали, с собой забрали, да с ментами и уехали, как ни в чём не бывало. А Коля утром с похмелья и не понял, что случилось. Помер и помер Женька-дурачок! А отчего, почему – кому разбираться-то? Тем же ментам, что ли? Брось! На кой ляд он им нужен? Ну и Галина Исаевна, как узнала, не стала к начальству в глаза-то лезть.

- И куда его дели?

- Кто его знает? Прикопали где-нибудь. Тот же Коля… У него сказывают, и паспорта-то не было, у дурачка. Родни – никакой. Искать некому.

- Так люди-то знают?!

- Все знают. Только никто не скажет. Прости меня, Господи! Божий был человек, чистый… Смерть в лицо видел. И баб не зря опасался… Земля ему пухом!

И Паше слышно было, как женщины зашуршали в темноте рукавами больничных халатов: то ли младенцев своих перепелёнывали, то ли крестились…

***

Пал Палыч, бывая в родном городке, смотрит иногда на краснокирпичные развалины того флигелька и котельной в заброшенном дворе старой больницы. И всё ему мерещится улыбка на Танином лице. Может, Женька-дурачок не её смерть, а свою увидел тогда, между сосулек? А сама Таня живёт себе где-то и вспоминает о нём, мальчике с тёплой майонезной баночкой в одной руке и книжкой в другой, припевая «где-то на белом свете»? А что? И такое бывает…