В ожидании Достоевского

Арсений Анненков
В центре художественного мира писателя Дениса Драгунского находится действие. Его проза строится от сюжета, когда динамика событий сразу дает персонажам четкие характеристики, а затем обыгрывает их, то отталкиваясь от предсказуемости, то намеренно разрушая ее.

Легкость чтения в этом случае совершенно не мешает выстраиваться многим логическим и ассоциативным связям – как между текстами самой книги, так и с произведениями других авторов (отечественных и зарубежных), историческими событиями и т. д. Сколько смыслов открывается в итоге, здесь зависит уже не от автора, а от читателя, который незаметно переходит от созерцания к соучастию.

Тем более что герои Драгунского моментально узнаваемы. Он – современный писатель: указывая на причины или намекая на пути выхода, отвлекая ностальгическими воспоминаниями или углубляясь в философские обобщения, он всякий раз отталкивается от самого больного, слишком явно живущего среди нас.

Характерный пример здесь – сборник прозаических миниатюр «Соседская девочка» (Д. Драгунский. Соседская девочка. М.: АСТ, редакция Е. Шубиной, 2019). Сразу, в первой же рассказе, писатель говорит о своем центральном персонаже и главной фигуре современности.

Герой этот – человек Никто. Его пол, место жительство и род занятий неважны. Допустим, она: «жила по всей Европе, то тут то там. Где и кем работала, не знаю; думаю, она и сама не знала толком...». Второе действующее лицо рассказа признается в том же: «... я так и не мог ответить на простейший вопрос, от которого зависят все остальные моменты жизни: «кто я?»».

Дальнейшее повествование сводится к тому, что невезение определенно не значится среди причин, заставляющих людей выбирать роль «господина Никто», и оставаться такими в профессиональной, личной, гражданской и любой другой жизни. Герои рассказа вроде бы полюбили, вроде бы сошлись, вроде бы должны жить вместе. Но в последний момент героиня от этого сознательно и решительно отказывается. Почему?
 
Чтобы точно знать «кто я?», надо определиться с приоритетами, работать, уметь держать удар и т. д. Но современность, полная неопределенности, позволяющая быть едва ли не кем угодно и ко всем почти одинаково равнодушная, соблазняет избегать «лишних» усилий...

И тот же самый господин Никто, имеющий, как ни странно, целый ряд весьма выразительных свойств, проявляющий их в самых разных ситуациях и со всякими, как правило, очень нехорошими последствиями, будет возникать в книге снова и снова.
В числе его главных характеристик Драгунский называет отсутствие внятных моральных ориентиров. Неподдельное волнение автора сразу же проявляется здесь в переходе от литературы к публицистике – разговору без художественных намеков.
Как, например, в зарисовке «Проще и обиднее. Достоевский и Зощенко». Начиная с зощенковской цитаты «жизнь устроена проще, обиднее и не для интеллигентов», о господине Никто здесь говорится как о «не отягощенном моралью, и особенно – моральным самосознанием».

Действительно, всего через два поколения после Раскольникова, решающего морально-философско-социальные ребусы при помощи топора, появляются люди, для которых подобных вопросов вообще не существует. «Такой же недоучившийся студент, запытав до смерти десяток «врагов народа» или ликвидировав сотню, а то и тысячу «расово неполноценных», приходил домой и улыбался, радуясь, что на жене новое красивое платье, что дочь получила пятерку в школе».

Зощенко, действительно, одним из первых дал полноценный художественный портрет общества (чего ему, кстати, не простили), в котором «ложь, предательство, воровство, даже убийство – выпали из рамок морали... Общества, где все согласны с насилием, потому что иначе они не знают, не понимают, не могут». Где царит не просто, как говорит Драгунский уже в следующей миниатюре, «чрезвычайная терпимость к злу», а, проще говоря, оправдание зла.

Достоевский стал первым, кто эту тему широко заявил.

Его тонко чувствующий, вроде бы неглупый Раскольников всерьез мучается вопросом «Тварь ли я дрожащая или право имею?». Вопросом, на который нельзя дать односложный ответ, не солгав. («А вы перестали пить коньяк по утрам?», – спрашивают трезвенника, подначивая – мол, не виляй, говори прямо – «да» или «нет»).

Раскольников, кроме того, решает и простейшую, на первый взгляд, математическую задачу. Что лучше – оставаться ничем («тварью дрожащей») или, допустив одно злое дело (–1), компенсировать его потом миллионом добрых (+1 000 000), получив в итоге +999 999. Ответ кажется очевидным.

Но это не так. Признав легитимность формулы: (маленькое) зло в обмен на (большое) добро, мы неизбежно признаем, что тогда допустимо и –2 в обмен на два миллиона позитивных единиц, и –3 и т.д. Сразу же простая логика приводит нас к тому, что тогда можно (то есть правильно, хорошо, нормально, не обсуждается) делать сколько угодно зла во имя добра в размере «сколько угодно + N».
На что любой математик нам скажет, что «бесконечность + N» ничуть не больше бесконечности как таковой. Проще говоря, признавая под любым предлогом целесообразность «маленького» зла, мы распахиваем ворота в негативную бесконечность, это во-первых. И зло таким образом малозаметно приравнивается к добру, это во-вторых. Что, собственно, и есть моральный идиотизм.

Получается интересная вещь. Мало того, что зло недопустимо ни под каким предлогом, и никогда не перестает им быть со всеми вытекающими последствиями, какое бы «оправдание» ему ни придумали. Оказывается, презираемый всеми ноль, не открывающий, однако, ни при какой заведомо проигрышной викторине ворота в бесконечность зла, куда ценнее, значимее результата, неизбежно получаемого по формуле «зло допустимо при условии...». Ведь даже круглое ничто выше отрицательных значений. Ведь это Раскольников боялся быть «тварью дрожащей». А мы-то уже знаем – есть вещи и пострашнее.

Потому что не в романах, а в новостях читаем, как, например, в том же Петербурге (тонкий намек понят) талантливый ученый, реаниматор, играющий для себя и прочих Наполеона (это у Вас, Федор Михайлович, «Наполеон будущий», а у нас почти настоящий) топит в Мойке по частям тело убитой и распиленной им молодой женщины. На последних фрагментах, будучи пьяным, сваливается в воду, едва не тонет, его спасают и таким образом вдруг обнаруживают, чем он занимается. А потом его защитники в соцсетях объясняют нам, что внутренний мир крупного ученого – дело тонкое, потому и оценивать его поступок как банальное душегубство, дескать, никак нельзя.

И пока выдуманные Раскольников со старухой-процентщицей испуганно жмутся друг к другу, глядя на этот концентрат достоевщины с элементами клоунады, посмотрим, как трансформировалась раскольниковская формула. Здесь уже не (маленькое) преступление в обмен на будущее (большое) светлое завтра.

Новый Раскольников не собирается кого-то осчастливить или доказывать собственное величие. Он уже осчастливил. Уже велик. Размер счастья и масштаб героя могут быть разными, но здесь дело не в пропорциях. Наполеон у нас поддельный, так и жертв не миллионы. Да, но если «Наполеон» – каждый второй?
 
А в действиях слишком многих сегодня, и, прежде всего, обличенных хоть какой-нибудь властью, ясно читается: «размер сделанного мною добра (важность для страны, общественная польза и пр.) таков, что вполне позволяет мне (не)много зла – ошибок, перегибов на местах, головокружения от успехов. Так что вы там... будьте внимательнее, когда я еду на джипе; не спрашивайте, откуда у меня столько денег; не вздумайте быть мной недовольными...». И, так далее, вплоть, как выясняется, до чего угодно.
 
Новый Раскольников преступником себя не считает, а потому справедливости не боится и в милосердии не нуждается. Суд над ним будет совершаться не изнутри, как у старого, классического, а сверху или (и) извне. А он, как чеховский злоумышленник, не будет даже понимать, по крайне мере на первых порах, что, собственно, происходит...

Зло как естественный (и потому ненаказуемый) продукт жизнедеятельности – современная форма морального идиотизма. Однако не на пустом месте возник и Раскольников, и его сильно продвинувшиеся последователи.
Достоевский-2, как и первый, будет говорить не только о степени проникновения зла в недалеком будущем при имеющихся тенденциях, а о том, что к нему приводит. О нас. Как тут не вспомнить видного юриста досоветского периода: «войдем же в зал суда с мыслью, что и мы тоже виноваты».

Вот бы что почитать. Но художник – это реакция на общественный запрос, который  предполагает наличие общества и общественного сознания. Как только они у нас появятся, то за писателями, что видно по тому же Драгунскому, дело не станет.

(«Независимая газета», 15.04.2020 г.)