Козья ножка

Геннадий Руднев
Рвать на самокрутки газету «Сельская жизнь» Пашу лет в шесть научил дед, работавший конюхом в колхозе. Нужно было выбрать неиспачканный буквами белый край газетного листа, аккуратно отмерить на нём равнобедренный треугольник с длинными, с ладонь, сторонами и ровненько-ровненько загнуть линии отрыва. Оторвав, скрутить бумажную полосочку в спираль, наматывая её с широкого конца на мизинец, как тонкий бинтик, плотно и ровно, пока на ногте не окажется острый угол. За этот конец надо ухватить спиральку, срывая её с мизинца пальцами другой руки, потянуть, образовав продолговатый конус так, чтобы витки спирали не разошлись, и слепить хрупкую конструкцию слюной.
 
После мятной конфетки, «подушечки», из кармана дедовой фуфайки, с приставшими к ней табачными крошками, Пашина слюна легко клеит газетную бумагу. Остаётся загнуть полые гильзы под прямым углом в нужном месте, чтобы дед не опалил усы, когда зажжёт спичку, и - конструкция готова. Пустые заготовки рядком ложатся на лавку: с десяток белоснежных «козьих ножек», которые легко подмочить или сломать, нечаянно их задев, их может унести ветром, а то и лошадь, проходя мимо, хвостом сметёт их в вязкое пахучее крошево из соломы и навоза на выходе из левады. Паша охраняет свою работу, накрывает сверху майкой и ждёт, когда дед, занятый лошадьми, попросит закурить. Дед неразговорчив, мал ростом, крив на правый глаз и заметно горбат. Чтобы достать до тележной оси длинными руками, ему нагибаться не надо. Дед старый, но сильный. Ему достаточно подпереть телегу плечом, приподнять от земли и надеть колесо на ось. Вставить шпильку. Прокрутить пару раз. Да так и не согнать Шарика с телеги. Старый хитрый кобель предпочитает спать в жару в конюшне прямо на её плоском настиле, чтобы, не дай бог, его не забыли, если куда поедут.

Наконец, дед манит Пашу перепачканной в солидоле рукой.  Это значит, что пора курить.

Паша в меру, не плотно, набивает самокрутку крупяной моршанской махрой, подгибает в бумажной воронке кончики от газеты, чтобы табак не высыпался, привычно зажигает спичку, раскуривает «козью ножку» и суёт её деду в рот, под усы.

Дед затягивается, выпускает дым из ноздрей, в благодарность гудит «угу» и продолжает смазывать втулки тележных колёс.

У Паши есть оправдание для мамы: ну не может же дед грязными руками совершать всю эту табачную прелюдию! Для того и берёт Пашу с собой на конюшню. А что парень мелок для такого, так он «не в затяг» курит. Видишь, даже не кашляет… Отцу всё равно, лишь бы Паша зимой хорошо учился, а летом деду помогал и «не мотался где ни попадя». Какой-никакой, а пригляд за парнем ведётся в отсутствии родителей. Правда, в жизни ему это не пригодится. Какие там хомуты да лошади, когда люди в космос полетели?.. Паша привык рассуждать за родных и знал, что, хоть они и поругаются, а всё обойдётся. Зато братья свёклу с бабушкой второй день полют, двенадцать грядок по километру, а он с дедом в Гагарино поедет, на вокзал к поезду, за шесть вёрст какую-то тётку с чемоданами встречать. А почему? А потому что он лучшие «козьи ножки» крутит!..

Плелись до станции долго, медленно. Стояла июльская жара. Чалая кобыла Дымка едва волокла ноги. Дорога шла между полей, ни леска не было вдоль неё, ни посадки. Горячий ветер дул в спину, и когда Паша хлестал Дымку хворостиной по потному крупу, та, ускоряя шаг и громыхая телегой, поднимала такую пыль, что дед закашливался, не переставая курить, и притормаживал лошадь, строго поглядывая на Пашу. Тот унимался ненадолго, но ему очень хотелось допеть «ой, то не вечер» с дребезжанием голоса под тряску телеги, что рука сама будто дирижировала прутиком над старой животиной, обрадовавшейся ненароком, что её запрягли в пустую телегу, а не в воз с сеном. Дед, наконец, изъял у него дирижёрскую палочку и мирно положил её рядом с Шариком, лежащим позади них. Шарик, неоднократно разбуженный подергиванием телеги, теперь спокойно уснул, вытянув лапы между дедом и внуком. А через короткое время и Паша растянулся рядом с ним, переведя взгляд со скучных полей в весёлое голубое небо с кружевными облаками, под которыми парил коршун, медленно навинчивая круги вокруг телеги высоко вверху, так высоко, что у Паши захватывало дух от его смелости и бесстрашия…

Возвращались куда веселее. На вокзале они встретили тётку Нину, весёлую, крупную и красивую бабу, слегка под хмельком, хохотушку и болтунью, со множеством вещей и племянницей мужа из Макеевки, девочкой лет семи, которую дома не с кем было оставить, и Нина прихватила её с собой, а заодно и с котом, из жалости.

Разочарованный Шарик бежал рядом с нагруженной телегой, косясь на чужую компанию, занявшую его место, и, высунув язык, всем своим видом давал понять деду, что способен умереть от жары и обиды раньше его. Дед, оглядываясь на отставшего пса, притормаживал Дымку, за что неизменно получал шлепок по потному горбу и ронял самокрутку, а тетка Нина всё громче и чаще поторапливала:

- Не тормози, Кузьмич! Всей деревне подарки везём! Лещи да сало! Погоняй, пока жир на солнце не оплавился! Люди заждались уже!

Похожая на растрёпанную красивую куклу девочка, с будто подведёнными бровями и губами, сидела прямо, свесив ноги в красных сандаликах, упираясь одной рукой в днище телеги, другой прижимая к себе котёнка, и время от времени теряла опору, отрывая от тряского настила руку и пытаясь подпихнуть под себя пук соломы из-под круглого зада тётки, сидящей к ней спиной. Паша, заметив это, не подал виду. Уж слишком гордо смотрела девочка перед собой. Не испуганно, а независимо и неприступно. Она тихо напевала песню на малознакомом языке: «ничь яка мисячна, зоряна, ясная», и голос её колоколился под дребезжанье телеги.

Чем пристальней Паша девочку рассматривал краем глаза, тем больше она ему нравилась. Яркая. Смелая, как тот коршун. Вон куда залетела, а ничего не боится. Её трясёт, а она и виду не кажет, что попе больно. И котёнка так бережно держит, никому его не отдаст… Жалко котю… Если бы он знал, какие у них в деревне собаки злые. Это тебе не Шарик!..

Кое-как дотряслись до дома. Разгрузили гостей. Поселили их в чистой горнице. Бабушка нашла корзинку для котенка. Все умылись с дороги и сели за стол есть и выпивать. А Пашу отправили на конюшню распрячь Дымку, попоить её на пруду, спутать по ногам и оставить кормиться на паже, на выгоне, на ночь. Не в первый раз. Паша справится, взрослый уже парень, в январе восемь будет. Да и кобылка скромная, опытная, даст себя повести.

Наскоро перекусив хлебом с молоком и прихватив горбушку для Шарика, он вернулся к телеге. На ней, на своём прежнем месте, сидела девочка и, смеясь, трепала разлегшегося кверху пузом кудлатого пса за шею. Тот порыкивал от удовольствия. На них подозрительно косилась уставшая от бесконечной суеты Дымка.

- Мне разрешили с тобой прокатиться, - сказала смелая девочка. – Меня зовут Ева. Моя фамилия Никотина. А тебя - Паша? Думнов?.. Вот и познакомились… Поехали уже!

Остальное Паша плохо запомнил.

Как они распрягали и вели на пруд Дымку. Как купали её и купались сами. Потом пустили кобылу пастись, а сами вернулись в конюшню. Паша учил Еву крутить самокрутки. У неё получалось. Они даже покурили чуть-чуть и у них закружилось в головах. Но закружилось не плохо, не до тошноты, а высоко и заманчиво, как коршун под облаками. И Ева сказала, что капля никотина убивает лошадь, и напомнила о своей фамилии. Стала серьёзной. И призналась, что её папа убил её маму из старого ружья и она это видела. Маму похоронили, а папу отправили в тюрьму. А тётя Нина хорошая, взяла её к себе, хотя тоже пьёт, но не до смерти, не до беспамятства, как её родители. А – по праздникам. Таким, как сегодня. Она специально увезла её из Макеевки, чтобы Ева забылась и начала новую жизнь с родственниками тёти Нины, с Думновыми, а не с полоумными Никотиными.

И Паша вдруг испугался тайны этой девочки. Когда он представил себе, что папа убивает маму, он замолчал и хотел убежать от Евы, но бежать было некуда. Только домой. Но вспомнил: дом на это лето теперь у них общий.

Они вовремя вернулись назад к вечеру, безмолвные и печальные. Промолчавшая всю дорогу Ева, наградив на прощание Пашу презрительным взглядом, побежала в горницу к своему котёнку, а он – в противоположную сторону, в амбар, где спали братья. Паша тогда в первый раз сам попросился на завтра на прополку свёклы. Так велик был его испуг от раскрытой Евой тайны, которую он не мог никому рассказать. И в этой трусости прожил Паша остаток лета, прячась от Евы, замолкая, когда говорили о ней и даже о её котёнке. И облегчённо вздохнул, когда тётя Нина и Ева уехали домой в августе. Он даже не попрощался, не поехал их провожать. Но глаза его налились слезами. И братья это заметили.

- Что, Паш? Влюбился? – подтрунивали они над ним.

А Паша спрятался на конюшне и там тихонько, но недолго поплакал.

***

Лет через двадцать в Кузбассе Палыч курировал работы по установке газового анализа на одной доменной печи. Новый комплекс монтировали сильно курящие и пьющие специалисты из дружественной Финляндии. В перестроечное талонное время с водкой и табаком было плохо, на работе все пили протирочный технический спирт, а табак финны привозили свой, так как большинство из них курили трубки. Вкусный «Мак Барен», «Петерсен» и «Данхилл» за неделю сгорали без следа за тяжкой работой, а когда и сигареты у остальных иностранных трудящихся заканчивались, коллеги «стреляли» у Палыча «Беломор». Но и папирос не хватало. Тогда Палыч достал из заначки припрятанный деревенский самосад и принялся учить братский пролетариат крутить «козьи ножки». Ойва, бесцветный, полупрозрачный заморыш, и Пяйве, пухлый, как сдобная булка, крепыш, первыми вступили на этот нелёгкий путь, кромсая ножницами вдоль и поперёк страницы «Кузнецкого рабочего», но самокрутки разваливались в горячих руках финских парней, а набитые самосадом трубки спекали внутри себя такого доменного «козла», что при застывании выбить его удавалось лишь сверлом, благо хороший шведский инструмент всегда был под рукой.

Поэтому «козьи ножки» шли нарасхват. В случайных перерывах в работе, под литейным двором, присев на корточки у мангала с горящим коксом, финны чифирили вместе с «элтэпэшниками», передавая по кругу самокрутки и прокопчённую алюминиевую кружку со смоляным чаем. В тридцатиградусный мороз они легко понимали друг друга у спасительного очага. Делились секретами рыбной ловли, охоты, находили отличия в сексуальном поведении финских и кузбасских баб, обсуждали достоинства русской водки перед джином и виски. И, пожав друг другу руки, расходились в разные стороны: русские челдоны - долбить замерзшие хопперы с таштагольской рудой, финские командировочные – тянуть тонкие стеклянные трубочки для анализа газовой среды кормилицы-домны.

На третий месяц монтажа финны заскучали. В итээровском общежитии их сначала пытались ограбить товарищи с «Уралдомноремонта», но Пяйве отстоял свою куртку в жестоком поединке с нижнетагильским специалистом. А вот Ойве не повезло. У него украли трубку и только что присланный с родины дорогой табак. Украли с концами, нагло, бессовестно, пока он чистил в общем туалете зубы.
 
Ойва расстроился и как-то растерялся и на работе, и на досуге. То есть начал путать, где можно пить, а где нельзя. Он всё ждал новую трубку и новый табак, отказываясь от «козьих ножек». Прятался от Палыча в многочисленных закутках по всей доменной печи, в подсобках и щитовых, засыпая там спьяну в грязи и темноте, и даже с Пяйве редко заговаривал. И однажды Ойва не проснулся совсем: прислонился в мокрой фуфайке к голому электроконтактору и сгорел, оплавился как чинарик, как газетный хвостик от самокрутки.

Палыча тогда сильно взгрели, разжаловали в бункеровщики из мастеров и лишили всех премий и заслуг. Зато он на полгода бросил пить и курить, ругаться матом и остригся наголо в память о покойном.

И только летом, когда волосы на голове стали отрастать, Палыч получил бандероль из далекого финского Эспоо. Это круглый Пяйве прислал ему в утешение обещанную трубку из бриара и целую упаковку датского табака «Боркум Рифф», проявив пролетарскую солидарность. Сопроводительного письма в упаковочной бумаге не оказалось. Да и зачем оно было нужно?..

***

Еще через тридцать лет трубок у Палыча набралось не меньше десятка. Их дарили повзрослевшие дети, друзья, знакомые. Менялись вкусы трубочных табаков, страны, из которых их привозили, курящие люди, с которыми за это время Палыч познакомился. Был среди них и Сергей Ухов, мастер ружейных лож и пистолетных рукоятей. Приходя к нему в мастерскую, Палыч присаживался в уголке и ждал своей очереди, любуясь его работой. Сергей подгонял оружие по гипсовому шаблону, снятого с кисти стрелка, пользуясь при этом, помимо измерительных инструментов, тремя очками, лупой и зеркалом. Из деревянных заготовок он использовал орех, иногда бук. Поэтому запах в его мастерской стоял необыкновенно вкусный и знакомый. Он чем-то напоминал детство Палыча, конюшню, да и сам Сергей Анатольевич слегка смахивал на деда-конюха, своей соразмерностью и неторопливостью движений, внимательностью к работе, а главное – усами, так похожими на дедовские.

Ухов разрешал Палычу курить в мастерской, хотя сам давно бросил это «поганое дело», принёсшее в его лёгкие неизлечимую болезнь, от которой он долго и безрезультатно лечился. Слушая «побаски» Палыча о девочке Еве, финнах и самокрутках, он не прерывал своего основного занятия, а когда доходила очередь до чистки загаженных дорогих трубок и ремонте сломанных мундштуков, в очередной раз принесённых ему Палычем на реставрацию, качал головой и вкрадчиво, укоризненно выговаривал:

- Паш, мать твою в вошь, ну что же ты такие дорогие вещи не ценишь!? Говорено же тебе: одну трубку только раз в день можно выкурить. Трубка отдыхать должна не меньше суток. Отложи покуренную трубку в сторону. Возьми другую. Или у тебя их на неделю не хватает? Тебе ещё подарить?.. А покурил – вычисти всё до крошки, продуй, в сухое место спрячь, а не в карман. Как маленький ребёнок, честное слово!.. Последний раз восстанавливаю!.. Хоть бы работу чужую уважал: какие мастера делали, ты только посмотри, Черепанов, Ревягин, Старков… И вообще, где ты видел, чтобы с трубкой в зубах по городу бегали? Стыдобище…

Понурив голову, Палыч откладывал дымящуюся трубку в сторону и начинал крутить в руках обрывок какой-нибудь бумажки в «козью ножку», это его нервы немного успокаивало.

- Не ругайся, Сергей Анатольевич, табак иноземный, хороший, совсем пропал, а на отечественный «Погар» не всякая трубка идёт. Она прошлый табак ещё помнит, пытается как-то местную дрянь исправить на свой манер, а ей запалу не хватает. Выдыхается! Как её ни тяни, как ни мучай, отказывается работать… А смолу, ту, что от «Погара», я сам не могу отчистить. Это тебе не «Петерсон» и не «Мак Барен»! Даже не «Боркум Рифф»! Ты уж прости, дорогой… Вот все трубки я и засрал, и попортил…

Палыч клал на стол перед собой третью «козью ножку», скрученную из куска «Комсомольской правды», и менял тему разговора:

- Сын-то звонит? Где он у тебя сейчас?

Ухов закашливался и, продолжая работать, повернувшись к Палычу спиной, бросал:

- Там же. Под Макеевкой.

- Что говорит?

- Стреляет. Попадает, наверно… А в него пока - нет… А ты своей Еве звонил?

- Угу. Оттуда давно уже не отвечают. Как послала она меня на три буквы месяц назад, так и молчит…

- А-а… А то бы попросил, чтобы её сыновья перебросили моему сыну посылочку с хорошим табачком через окоп. Специально для тебя. По старой дружбе… Финляндия-то, говорят в НАТО собралась вступать…

На этом обычно разговор заканчивался. Но в этот раз Палыч заметил у Сергея на столе кусок белого минерала величиной с крупный грейпфрут.

- Это гипс такой? – спросил Палыч. – Для слепков?

- Это сепиолит, морская пенка. Из Феодосии привезли. Попробую из него пару трубок вырезать… И тебе, дураку, между прочим… Пенка, она не бриар, вкус табака не впитывает, и курить трубку можно чаще… Но хрупкая очень. Понял?

- Ух ты! Значит, у меня скоро белая трубочка будет из морской пенки? – обрадовался Палыч и проговорился. - Я такие видел у финнов, смешные, с голыми тётками, а во рту вместо мундштука будто за ножку её сосёшь… А в форме чего у тебя задумано, можно поинтересоваться?

- Для тебя, Паша, в форме дули! Чтобы курить уже бросал! Хватит уже!
 
И посмотрел на себя и на Палыча в зеркало над верстаком, в котором отражались две дряблые стариковские физиономии одногодков-курильщиков: одна – с опущенными усами и седым ёжиком надо лбом, вторая – голая сверху и снизу, опушённая редким седым налетом над желтыми пятнами по коже.

- Увидел? – спросил он у Палыча. – Мы уже стали, как внутренности у твоих трубок. Без импортозамещения…

Через два месяца Ухов умер от рака лёгких. Его похоронили на родине, в маленьком городке в Ивановской области. Палыч был на похоронах. Оказалось, что Сергей Анатольевич был ещё и хорошим художником и автором герба этого городка, увенчанного по верху летящей птицей, похожей на парящего коршуна.

А трубку из морской пенки Пал Палычу передала вдова Ухова, покойный сам просил её это сделать. Трубка оказалась не в форме дули. Это была искусно вырезанная из сепиолита «козья ножка», как бы скрученная из старой газеты, на которой, если присмотреться, можно было прочитать выгравированное миллиметровым газетным шрифтом название «Сельская жизнь».

Палыч, вернувшись домой, засунул её подальше и никому с тех пор не показывает.

Если вы захотите на неё посмотреть, на это произведение курительного искусства, позвоните Палычу. Его телефон есть у диспетчера управляющей компании вашего дома.