Боль

Геннадий Руднев
Друг Паши, Сашка, местный чернобровый красавец-баянист, недавно поступивший в музучилище, летом подрабатывал в пионерском лагере музработником. Он-то и попросил Пашу в качестве младшего специалиста по народным инструментам подменить его одну лагерную смену на своём весёлом и хлебном посту. Друзья в течение двух лет до этого выступали дуэтом ещё в музыкальной школе, принимали участие в районных и областных конкурсах. Параллельно и небесплатно озвучили ещё дюжину свадеб и крестин. Вечерами на интерес лабали и на танцах, и на днях рождения, легко переключаясь с баянов на гитары. И, чего греха таить, не одного «жмура» отпели на похоронах в составе духового оркестра.

В общем, опыт был. И тут Сашке вдруг загорелось мотнуть с одной длинноногой поклонницей его таланта в Алушту по профсоюзной путёвке. Однако подработку из-за этого терять было глупо, а Паша только что и очень кстати закончил девятый класс, каникулы оставались свободными, так почему бы ему и не согласиться пожить бесплатно на природе за дармовой харч среди пионерской братии? Уговаривать не пришлось: Сашка оставил Паше аванс в размере червонца, свой инструмент, койку в радиоузле пионерлагеря и укатил «на юга» купать в тёплом море прохладные девичьи ноги.

Пионервожатые и пионерки сразу начали называть Пашу по имени и отчеству несмотря на небольшую разницу в возрасте в обе стороны. Пал Палыча это не смущало. Он чувствовал себя на своём заслуженном месте.  День его был расписан с раннего утра до позднего вечера: гимн, зарядка; хоры, танцевальные коллективы по отрядам; подготовка к конкурсу патриотической песни, индивидуальные занятия с юными солистами, вожатыми, а к сумеркам – продолжительный ужин, приуроченный к культурному отдыху с руководством лагеря и работницами кухни, который еженощно после отбоя устраивала старшая пионерская вожатая.
   
У старшей фамилия была Берёзкина. Звали её Наташа. Лагерники слушались Наташу беспрекословно. И не столько из-за размеров её могучего тела, вызывающего объяснимое уважение у подчиненных и детей, а за справедливый нрав, громоподобный голос и умение видеть всё и знать всё обо всех, где бы иные ни прятались.

По слухам Берёзкина была сначала тайно, а потом явно влюблена в красавца-Сашку. Она не скрывала, что вытащила его из города в лагерь намеренно, дабы он всё лето был у неё под присмотром. А Сашка возьми, да и слиняй с её глаз на целую лагерную смену. Но Наташа точно знала, что Сашка вернётся, что деваться ему некуда, и потому приняла Пал Палыча как временное недоразумение, возникшее в её жизни по прихоти любимого человека. Сашке Берёзкина отказать не могла.

И вот в одну из ночей, в финале ночного пиршества, включающего заливное из уток, кости которых были скормлены пионерам в качестве чахохбили, приняв на выпуклую грудь пару бутылок «Гратиешты», в зажигательной пляске под «цыганскую венгерку», Наташа со всей дури всадила шпильку каблука своих туфель точно в ноготь большого пальца на несчастной Пашиной ноге. Охнув, баянист опустил руки, в глазах у него потемнело, но выругаться он не смог. У Паши перехватило дыхание.

- Играй! – прокричала Наташа, отдалбливая недодолбленную чечётку «всухую». И ёще что-то прокричала, но Паша её уже не слышал. Отбросил баян и сполз со стула на пол, оглохнув от нестерпимой боли… И чуть протрезвел.

Осмотрев травму, руководство лагеря быстро пришло к общему мнению: ногу не трогать, натянуть ещё один носок на носок повреждённой ноги и послать Пашу пешком в травмпункт ближайшего посёлка, километра за три полем и лесом, благо уже светает. Решили, что этот маршрут окажется, несомненно, быстрее, чем тот, когда проспится хоть кто-нибудь, кто сможет сесть за руль «копейки» физрука и отвезти его вкруг леса по асфальту. В назидание оторопевшему Паше мудрой Берёзкиной было сказано: о пионерском лагере в травмпункте молчать! Говорить, что травма нанесена упавшим с высоты тяжёлым предметом – камнем, бревном или баяном. Когда? Вчера вечером… И Наташа вслух почему-то пожалела, что зря по пионерлагерю трамваи ещё не ходят…

Дорогу до травматологии Паша запомнил на всю жизнь. Боль начала увеличиваться, как запели предрассветные птицы. Набухший от росы на заросшей травой лесной дороге носок стал сползать с ноги, мешать движению, тянуть за собой второй носок, а когда они, мокрые, соскользнули, обнажив рану, он увидел тёмный, загнутый внутрь ноготь на раздавленном пальце и сгусток вспененной крови вокруг него. Носки с воем пришлось натянуть обратно, благо кроме птиц Пашу никто не слышал. Он нашёл какую-то палку и, опираясь на неё, двинулся дальше, стараясь на больную ногу больше не наступать, а держать её на весу.

Выйдя из леса в поле, он увидел в километре от себя здания посёлка. Но это его не утешило. Полевая грунтовка хоть и была ровнее, но оказалась покрытой по щиколотку чёрной и скользкой грязью. Идти по ней было опасней, чем по лесной, заваленной ветками, колее. Поэтому Паша пару раз останавливался и думал остававшейся ещё способной принимать решения частью мозга, куда бы поставить здоровую ногу и самодельную клюку, чтобы не упасть.

А боль всё росла.

Хромая уже по спящему, без единого прохожего, посёлку, он потерял счёт времени, но направление держал верное, говорил себе: вот сюда, а здесь поворот, а здесь забор, - как будто ходил здесь не первый раз, как будто шёл не сам, а кого-то вёл по нужному пути. И, как ни странно, пришёл, куда надо.

Взобрался по железному подиуму к двери приёмного покоя и позвонил в звонок. Ему открыли. Кто – он не определил. Сказал: «Нога.» Его усадили на кушетку в коридоре и приказали ждать. Он ждал. Не скоро пришла сонная женщина в халате и приказала снять носок. Он снял, задел ноготь на пальце. Боль не увеличилась.
Паша обрадовался: значит есть предел! Но поторопился. Просто отключился в этот момент…

Остальное он ещё хуже запомнил.

Паша лежал на высокой кушетке в светлом кабинете. Доктор-мужчина и девушка-медсестра возились у его привязанных к кушетке ног. Мыли, обрабатывали, делали уколы в пальцы. Паша видел, как поврежденный ноготь разрезали посредине и вырвали две его вросшие половинки в разные стороны. Потом мучители положили на рану большой кусок ваты и куда-то надолго ушли.

Боль здесь же начала возвращаться. Кричать матом было некому. Сучить привязанными ногами не получалось. И тогда Паша, вспомнив киношные пытки партизан, закричал:

- Смерть фашистам!

На крик доктор и девушка скоро вернулись. Девушка тут же сделала укол. Потом ещё один. Доктор пощупал пульс и посмотрел Паше в зрачки.

- Откуда сам? – спросил доктор.

- Из лагеря, - процедил сквозь зубы Паша.

- Ясно, - понимающе кивнул доктор. – Заморозка будет действовать два часа. Назад успеешь добежать? Или ещё ширнуть?

- Ширяйте!

Доктор показал девушке пальцем на шприц. Та сделала третий укол.

Потом она ловко обмотала ногу бинтом, сунула её в полиэтиленовый пакет и сверху надела Пашин грязный носок как ни в чём не бывало.

Доктор спокойно отвязал Пашу от кушетки и сказал:

- А теперь беги. Палка твоя в коридоре стоит. Скоро уже зарядка. Наташе – горячий привет!

И Паша добежал. Вернулся. И гимн на подъём успел сыграть. И отстоял всю зарядку.

Берёзкина сама принесла ему в радиоузел завтрак: сырники со сметаной и стакан горячего чаю. Когда Паша поел, она заставила его лечь и села боком ему на коленки. Сетка на кровати глубоко провалилась под её мягкими, большими ягодицами.

- Не понял? – тихо сказал Паша.

- Надо. Не дёргайся. Сейчас отходить будет… Как ты там кричишь: «Смерть фашистам?» Вот и кричи себе на здоровье.

Наташа сделала громкоговоритель погромче. На записи исполняли «Марш энтузиастов» …
***

Когда боль заканчивается, то есть уходит навсегда, о ней трудно вспомнить. И как трудно объяснить другому человеку, насколько сильно больно было тебе, также невозможно и понять для себя насколько больно этому другому. Никакие сравнения здесь не подходят и оппонентами не принимаются. У каждого болит больнее, чем у другого… И как этому определению учат врачей в их институтах, для Пал Палыча всегда оставалось загадкой.

Ему представлялось это так. Ходит по аудитории врач-преподаватель с молотком и пассатижами и по очереди бьёт или щиплет своих студентов, рассказывая, исходя из собственного врачебного опыта, как болит язва двенадцатиперстной кишки, или голова при мигрени, или вообще – что такое геморрой. «Болемер» ещё не изобрели, да и не изобретут, пожалуй. А поэтому у врача должен быть собственный орган, который бы на боль пациента откликался. Желательно в равной степени.
Заходит, скажем, врач в палату, подходит к койке, кладёт больному руку на живот, и тут у него самого ка-ак(!) кольнёт в этом месте, что не надо ничего объяснять: таблеточку ли дать, укольчик ли сделать. Чтобы врач с одного прикосновения понял: всё, песец, срочно на операцию!

А ещё лучше, чтобы он этого больного места вообще на тебе, садист, не касался и не пальпировал, сволочь. Посмотрел бы так со стороны, поморщился и поставил правильный диагноз: «Боль умеренно сильная, но постоянная. Увеличивается во время ходьбы и приседании до почти нестерпимой. Не позволяет выполнять тяжёлую физическую работу. Ночью, при отключении света, не даёт спать, пока не примешь стакан водки или тёплого молока. Стихает на короткое время после полового акта с женой или настоящей бани у весёлых друзей (с веником, шашлыками и пивом).» Такой бы диагноз Палыч принял с уважением. А пока всё происходило ровно наоборот.

Палыча в его тридцать семь подобрали с пола в трамвае с прободной язвой и на скорой доставили в больницу. В городе праздновали День Металлурга, причём везде – начиная с детских садов и заканчивая домом престарелых, потому что не было в округе других людей, не связанных каким-либо образом с местным металлургическим комбинатом. Больница не была исключением. Весёлая медсестричка привела Палыча в чувство нашатырём, сделала необходимый, по её мнению, укол, дала за щеку таблетку, поставила на ноги и отвела в палату, плотно затворив за собой дверь. Крепкие на вид парни положили Палыча на пятую, единственную свободную койку, и он вместе с другими больными включился в просмотр порнографической видеокассеты, которую местные «братки» привезли своему больному товарищу в честь праздника. Звук был приглушен. Поэтому Палыч, пока не забылся, наверняка добавлял к происходившему на экране часть своих стонов, что несколько забавляло зрителей, но не мешало просмотру. Произошло это в середине девяностых и было делом обычным.

К вечеру его разбудил доктор. Палату к этому времени проветрили, «братки» разошлись, унеся с собой видеомагнитофон и остатки спиртного духа. Врач больно надавил на живот, взглянул Палычу в глаза и, отвернувшись, направил его на просвечивание.

Через день пришел хирург и попросил подписать бумагу, что Палыч согласен на операцию. Палыч подписал. Ему вечером сделали клизму, побрили и забыли о нём ещё на день. Затем, через день, пришел другой хирург, и Палыч подписал вторую бумагу. Следующим вечером ему сделали ещё одну клизму, но брить не стали и утром на операцию опять не повезли. И тогда Палыч стал догадываться, что что-то тут не так происходит.

В больнице пахло болью везде, даже из окон. Лежать он уже не мог, голова кружилась. Бродить по вонючей палате и беспокоить нездоровых людей не было мочи. Поэтому Палыч блудил по коридору и вспоминал почему-то Берёзкину. Мечтал посадить её горячей попой на живот и подохнуть.

Дежурная медсестра, очередная за неделю, ни о чём не спрашивая, в ночном одиночестве приглядывала за ним, и когда Палыч присаживался на корточки и скрючивался в этом положении, не в силах подняться, подходила к нему и помогала переместиться в кресло, стоявшее в вестибюле. После этого она уходила в процедурную и возвращалась назад со шприцом обезболивающего.

- А разве ещё можно? – с тревогой спрашивал у девушки Палыч.

- Вам можно.

После укола тут же в кресле Палыч ненадолго засыпал и думал об одном: «Зачем они меня мучают? Ну, сказали бы, что неоперабельный и дело с концом. Чего они ждут?»

А ждали они, оказывается, юбилея главного хирурга. Молодые струсили, а ему исполнилось семьдесят, ему нечего было бояться за своё будущее. И на утро после юбилея старик рискнул. Наверняка, с похмелья. И сам удивился, что у него получилось: сшил из оставшихся кусочков Палычу новый крошечный орган пищеварения. И Палыч выжил. И боль, пятнадцатилетняя боль пропала.

Через неделю Палыча выписали из хирургического, и он уехал домой на трамвае. Смотрел в дребезжащие окна на весёлых здоровых людей на зелёных улицах и не мог себе представить, что у них тоже ничего не болит. Ничего! Надо же!

«К такому надо привыкнуть, - подумал Палыч и хитро улыбнулся. – Смешно! После боли ощущение жизни совсем иное: вроде как ты только теперь со всеми стал на равных. И не потому, что у тебя ничего не болит, а потому что забыл, как и все, что-то очень важное. Напоминание о смерти забыл… И радуешься, дурачок…»

А почему Наташа Берёзкина жалела, что по её городу не ходят трамваи, Палыч так и не мог понять.