Сольвейг

Геннадий Руднев
Палыч, с детства, сколько себя помнил, был постоянно влюблен. Не последовательно, а с небольшим перехлёстом. То есть не успевая разлюбить кого-то, он влюблялся в следующую девушку, а иногда и в нескольких. Это зависело не от силы его очередного желания, а скорее от географии. От места, а вернее от количества мест, где он этих девушек мог встретить и где звучала песенка «любовь-кольцо».

Скажем, в детском саду в его группе была девочка Галя, во дворе - девочка Люся, в деревне у дедушки - девочка Валя. Дальше, как Паша пошёл в школу, – больше. Он, не забывая детсадовских чувств, был влюблен в других разных девочек: в своём классе, в музыкальной, в спортивных секциях, на катке, во Дворце Пионеров, в соседнем городе у тёти, в деревне у дяди, даже в Москве - куда он ездил на экскурсию в автобусе, и теперь с девочкой Оленькой ассоциировалась у него не столица нашей родины, а каждый красный «Икарус» с удобными сиденьями и пластиковыми поручнями, где неловко сталкивались в поездке их детские руки, а по радио звучало «умчи меня, олень, в твою страну оленью».

В этом постоянном «переборе» с влюблённостями Паша некоторое время жил весьма комфортно, разделяя своих пассий расстояниями для них недоступными, а значит, чувствуя и себя застрахованным от резонанса накладывающихся друг на друга эмоций, если хотя бы две девочки встретились ему одновременно в одном месте. Но ему везло строго до комсомольского возраста, пока не началась весна, танцы на открытой веранде в парке, куда его созревший платонический гарем собрался, наконец, со всех концов небольшого районного центра, не ведая о его нерастраченных чувствах, которые в этот момент пришли в полное смятение.

Шестнадцатилетний Паша стоял на сцене с гитарой в составе местного ВИА, пел в четыре аккорда «мы слова найдём такие нежные», посвящая их каждой, и каждая из девушек принимала эти слова на свой счёт. Принимала заслуженно и откровенно. Но поведение их менялось не в лучшую сторону. У Паши на глазах этих девушек в танце обнимали чужие руки, девушки клали к знакомым и незнакомым парням головы на плечи и позволяли прижиматься к себе столь тесно, что некоторые «пэри» его гарема выгибали тонкие спины и поднимали с потных плеч парней отчаянные головы, запрокидывая волосы и обнажая для поцелуев свои белые шеи.
 
Паше с высокой сцены было видно всё: кто, с кем, какое количество медленных танцев тёрлись друг о друга, когда и куда пары уходили с танцплощадки – то ли в сторону освещенных улиц весеннего города и тёмных подъездов, то ли в сторону мрачных аллей старого парка с вечно занятыми, неудобными для объятий лавочками или ещё дальше - в тенистые альковы ив над совхозным прудом, где в сочной молодой траве коленки на светлых брюках-клёш от ритмических движений окрашиваются будто зелёнкой, а девичьи подолы сохнут так долго, что приходится бродить с горячим ухажёром чуть не до рассвета, а наутро, перед уроками, замазывать на шее тональным кремом  яркие следы ночных страстей.

Чего греха таить, после танцев его поджидали за оградой веранды четырнадцати- или пятнадцатилетние беспаспортные малолетки, скрывающие в тени фонарей прыщеватые лбы, ходящие стайками между деревьев и непрестанно хихикающие по любому поводу. Они выкрикивали издалека глупые намёки по поводу его имени («палкин») или роста («оглоблин»), стараясь привлечь внимание и дождаться, наконец, какого-то, хоть и грубого, ответа. Но Паша молчал. Молчал с тех пор, как решился как-то проводить одну из них, посимпатичнее, до её подъезда. А та при прощании увернулась от поцелуя, увидев в окно лицо матери, и убежала, прижав локотки к острым грудкам и густо покраснев. Паша по неосторожности забрёл тогда в чужой квартал, был встречен на обратном пути, за сараями, местными сердитыми подростками и постыдно бежал, получив по длинной спине несколько приличных ударов пряжкой солдатского ремня.

Так его влюблённости, как кисти майской сирени, осыпались на глазах. От них к июню остались лишь мелодии песен, будящих короткие воспоминания, и нерастраченное тепло внизу живота, которое он сберёг до последних школьных каникул, до другого места – лета в деревне.

Близость к природе произвела волшебные изменения в Пашиной жизни. Деревенским и приехавшим к родственникам на каникулы девушкам нужно было звучание других песен. Паша завёл себе тетрадку в клеточку, расчертил её с одной стороны в нотный стан по пять линеек, на развороте второй страницы оставил место под стихи и в перерывах между сенокосом, колкой дров и прополкой огромного бабушкиного огорода сочинял для сельской молодёжи матерные песни «под Высоцкого», слащаво-липкие «под Мартынова» и бойкие «под Ротару» или «Самоцветы». К концу августа популярность его так возросла, что он не знал отбоя от девичьих предложений, кого из поклонниц провожать после вечернего кинофильма в клубе до «соседнего стога», а в тетрадку добавились записи непоэтического содержания. Зинка Понина, двадцатилетняя лимитчица из Москвы, гостившая у своей тётки в деревне, сдала Паше данные «месячных» всех легко уступавших в краткосрочной любви девчонок, и Паша отвёл им две последние странички в тетрадке. То был календарь для сельских Казанов, в котором с большой степенью вероятности указывалось «даст-или-не даст» в этот день выбранный ими объект сексуального домогательства. Противозачаточные средства в селе отсутствовали напрочь, и бойкие ребята часто обращались за помощью к Пашкиной тетради, а в ответ щадили его, задевая иногда в пьяных драках и отвешивая тумаки полегче - берегли своего артиста и антрепренера для будущих побед.
 
***

Но ничего так быстро не кончается, как последнее школьное лето. Паша в городе зажил прежней жизнью старшеклассника, попевая под нос «травы, травы, травы не успели» и, готовя уроки, с тоской открывал свою деревенскую тетрадку, чтобы взглянуть на последние страницы и самому себе удивиться: а с ним ли это было? Он никому не рассказывал о деревенских «подвигах», но на ноги одноклассниц глядел с подозрением. Где это они так загорели? И где они шастали, когда солнце садилось? Но скоро и к этому Паша потерял интерес. Его существу захотелось высокого и чистого чувства, хрупкого, подобного воздуху в горах, где он никогда не был. Как звучание квинты в грузинском пении, которого он от самих грузин ещё не слышал.

Желание было столь сильным, что предмет любви тут же нашелся. В последнем классе Паша влюбился в молоденькую преподавательницу сольфеджио, похожую на продолговатую хрустальную подвеску к люстре, тонкую и прозрачную, о телесности которой напоминали лишь темные, наполненные влагой глаза альпаки, и птичий, переходящий в свист голос, подорванный бесконечными упражнениями в пении, которое так и не стало её основной профессией. У неё была огромная коллекция пластинок классической музыки, которые учительница прослушивала поздно вечером в пустом актовом зале музыкальной школы. Потому что была одинока. А к тому же проживала в рабочем общежитии. Но возвращалась туда как можно позже, чтобы сразу лечь в постель и раскрыть томик, наверное, Ахмадулиной.
 
 Говорили, что она была замужем за грузином. Грузинов Паша видел только по телевизору: носатых и черноволосых дядек в кепке и с усами. И чтобы такой целовал этого полувоздушного ангела в губы? Паша не мог себе представить такое. К ней нельзя было прикасаться. Её нужно было беречь от падений и нечаянных ударов. От порыва ветра. От грома.  Она могла погибнуть от случайного грубого слова, от обиды, от акта несправедливости или насмешки. От фальшивой ноты, извлечённой по ошибке в её присутствии.

Улу, а учительницу Улой Вильгельмовной звали, надо было блюсти и защищать. И Паша взвалил на себя эту нелёгкую ношу. Он ходил за нею, не прячась, из школы и в школу, в магазин и из магазина, в общежитие и из общежития, и ещё бы куда угодно мог сходить или съездить даже, но у Улы других маршрутов не было. Видимая охрана длилась уже второй месяц, снег уже должен был выпасть, а преподаватель словно не замечала Пашиного участия в своей жизни, не видела его в упор своими альпачьими глазами. Паша начал писать стихи, стал серьёзен и сосредоточен в учёбе. Он понимал меру взятой на свой горб ответственности ещё и потому, что кроме него бренность существования Улы никто не замечал. Делиться с родителями и друзьями было глупо и бесполезно. Оставалось молча надеяться только на себя. Не обращать внимания на намёки и насмешки, не отвечать на вопросы. Заниматься собой, чтобы в любой момент, когда Ула обратит на Пашу внимание, выглядеть достойно и прочно. Чтобы она чувствовала себя с Пашей надёжнее, чем с другими, бывшими старше и опытнее него. Он даже пух над губой брить перестал, чтобы хоть в чём-то смахивать на  грузина.

***

Приближался Новый год. Из-за высокого роста Пашу (класса с восьмого) наряжали Дедом Морозом и посылали по октябрятским утренникам смешить малышей и раздавать им подарки. Пашу это вполне устраивало тем, что он пропускал скучные уроки, вместо сидения за партой играя на гитаре «В лесу родилась ёлочка» на мотив «Вставай страна огромная» или наоборот, как понравится очередным октябрятам. Или разучивал с ними битловское «Can;t Buy Me Love», или делал зарядку под Высоцкого «Вздох глубокий, руки шире». В общем, дурачиться с малышами было прикольно, они сами с удовольствием ему подыгрывали. К примеру, Паша раздавал из мешка конфетки самым ловким и умным, а потом ложился под ёлкой, и самые толстые и самые глупые из малышей могли, сидя на нём, сфотографироваться в подарок. И что кому приятнее, разобрать было трудно.

Снегурочками к Паше назначались сменные красавицы из Совета Дружины. Какие-нибудь отвязные пионерки лет тринадцати, с крашенными маминой помадой губами и сыплющейся с носа пудрой. Они смотрели на себя в темные окна школы как в зеркало и крутили подолом в блёстках, пытаясь понравиться Деду Морозу и постоянно забывая текст стишков, из года в год повторяемых неизменными. Иногда Паша понарошку лупил их посохом по попкам за забывчивость, гоняя вокруг ёлки. И малыши гонялись за ними и иногда поддавали снегурочкам пинками всерьёз, принимая это за игру. Юные «ледяные модели» обижались и плакали. А Паша призывал октябрят пожалеть снегурочку, спасти от преждевременного таяния. И октябрята искренне жалели заигравшихся в сказку пионерок.
 
Новогодний спектакль, впрочем, всегда был полной импровизацией. Родители и дети были явно довольны непредсказуемым действием. Учителей недолго грызли сомнения, и педсовет к очередному Новому году вновь остановил выбор на Пашиной кандидатуре. Рост его прибавился. Дети его ждали. Наконец, решили, что худшего педсоветчики всё равно не придумают, а лучшего и не надо. Родителям детей похожие сказки показывали в своё время, и они выросли достойными строителями социалистического общества. Значит, и дети Пашу не подведут. Вырастут. И развитой социализм как-нибудь достроят…

Но в этот раз Паша перемудрил: предложил школе пригласить Снегурочку из музыкальной.
 
- Хороший преподаватель. Такая миниатюрная, в детский костюм поместится. На вид – лет семнадцать, не больше. Но зато какой слух, а как поёт! Сольфеджио, одним словом. Она в общежитии живёт, ест одну манную кашу с морковкой и за пять рублей согласна помочь. У школы есть такие деньги?

- Нету таких денег, - сказали Паше. – А за три она согласится? Мы с родителей по пять копеек с двух классов соберём.

- А по десять копеек можно собрать? – спросил Паша.

- Но это же октябрята! – резонно ответили ему. -  На них больше пяти копеек собирать не допускается. В РОНО не поймут, да и зачем?.. Она тебе что? Нравится?

Паша, не отвечая на бестактный вопрос, просто стянул с лица искусственную бороду на резинке и покинул учительскую, дав понять, что Деда Мороза тогда тоже не будет. Его не остановили. Посмеялись. И перешли к методичкам.

Однако случилось так, что подменный Дед Мороз, Макар Титович, трудовик, запил задолго до начала детских утренников и к Паше вновь обратились с предложением поучаствовать в мероприятиях. На протеже Снегурочки тоже согласились, пообещав дать ей «пятёрку» после того, как утренники закончатся. Теперь Паше осталось в одиночку расхлебать ту кашу, что сам он и заварил.

Ула Вильгельмовна, конечно, ни сном ни духом не ведала, куда её заочно сватают. Это Паша в своих мечтах зашёл так далеко, что в реалиях представлял себя вместе с нею на сцене, а если ему вдруг откажут, знал, как он будет мучиться этой несправедливостью. У него уже и стихи были готовы на такой случай, и соответствующее настроение, и положение тела в пространстве. Он репетировал позу отвергнутого у себя дома перед зеркалом и видел в красках всю трагичность сцены в школе перед ёлкой, когда Дед Мороз заявляет зрителям о смерти Снегурочки. Выходило здорово. Октябрята такое запомнили бы на всю жизнь…

Но худа без добра не бывает. С бьющимся по воробьиному сердцем Паша тем же вечером догнал и остановил Улу перед дверями общежития и, глядя на неё сверху вниз из-под нависшей кроличьей шапки, молвил:

- Хотите пять рублей?

- Хочу. А за что, Паша? – сказала Ула и улыбнулась ему как доверчивому ребёнку.

- Будьте моей Снегурочкой. В школе, на утреннике. А я буду вам Дедом Морозом.

- Как это? – и её глаза распахнулись ещё шире. – Почему я? И когда? И что нужно делать?

- Петь.

- Петь?.. – лицо Улы изменилось. Улыбка пропала. Бровки поднялись. Она внимательно вгляделась в Пашу и, догадавшись о чём-то, спросила: - Откуда ты знаешь?

- Песню Сольвейг. Из «Пер Гюнта» Грига. Вы её чаще других слушаете. Споёте?
Ула Вильгельмовна отвела взгляд в сторону и внимательно посмотрела на снег, порхающий в свете жёлтого фонаря перед общежитием. Глядела долго, провожая снежинки вспыхивающими и вдруг меркнущими глазами.
 
- Тебе сколько лет, Паша?

- Семнадцать. Будет в январе.

- А мне двадцать пять… У тебя девочки уже были? Только не ври…

- Были, - неожиданно для себя, хоть и не сразу, через тяжёлый вздох, признался Паша, сбитый с толку поворотом темы.

- И сколько? Одна, две? Больше? – Ула взглянула ему в лицо с вызовом.
 
- Больше…

- Ну, тогда ты знаешь, что делать…

Она с трудом открыла мёрзлую дверь и потянула его за собой, крепко ухватив за холодный рукав куртки…

***

Внешне репетиции ничего не изменили ни в образе жизни, ни в поведении Улы и Паши. Ула ходила прежним маршрутом из школы домой и в магазин, Паша ходил за ней, задерживаясь на полчасика в общежитии, якобы повторить слова, и тогда из открытой форточки второго этажа раздавалась странная для городка мелодия Грига. На ещё более странном языке звучал и голос, под стать мелодии, забиравшийся так высоко под заснеженную крышу, что вибрато не роняло прохожим нависший на водосливе сугроб на голову, а лишь слегка обметало его по краю, выводя плавные снеговые завихрения за пределы кровли - на кроны тополей и клёнов, длинноклювых фонарей и электрических столбов с натянутыми в нотный стан проводами. Одну и ту же пластинку заводили в комнате за вечер по нескольку раз, и это никого не удивляло и не злило. Песни Сольвейг действовали на обитателей рабочего общежития позитивно: с должной долей покоя и умиротворения. Никому из них и в голову не приходило постучаться Уле Вильгельмовне в дверь и прервать репетицию.

Утренники проходили в скандинавском стиле.  Многочисленные гномы, горные короли, белоснежки и викинги водили хороводы с карлсонами, малышами и домоуправительницами. Снежные королевы, каи и герды плясали вперемежку с русалками и дюймовочками. И над всем этим парил волшебный голос Улы.

Родители октябрят сбросились-таки не по пять, а по десять копеек и ничуть об этом не пожалели. Пашу с Улой приглашали и в ближайшие сельские школы провести там утренники в новогодние каникулы, и на соседние с городком предприятия, и даже в один сельский клуб колхоза-миллионера за тридцать километров от города (дорого, за целых пятнадцать рублей).
 
Но однажды Ула пропала. За день до Нового 1976 года за ней заехал ночью толстый человек в большой кепке, как будто грузинской национальности, собрал в чемодан платья и пластинки, оставил денег вахтёрше, чтоб та молчала, и тихо увёз Улу в направлении областного центра. От неё не осталось ни записки, ни адреса, ни телефона, лишь плохие фотографии в костюме Снегурочки. За полгода с коллегами в музыкальной она так и не подружилась, с соседями знакомств не завела. В памяти горожан остались после неё только удивительные утренники да странная мелодия, которая звучала из окна её комнаты в общежитии…

***

Через четыре года, став столичным студентом, Паша женился на девушке из соседнего подъезда дома, где он родился. Девушка работала в родном городе в музыкальной школе, а Паша добывал знания о будущей профессии в Москве. Когда родился ребёнок, Паша с подарками зачастил домой, приезжая к жене с сыном в каждый свободный от учёбы и подработок день. Ночью спали они втроём у тёщи в тёмной, без окон, кладовке, на кровати с железной сеткой. Сын еле умещался между ними. Даже когда младенец сосал грудь, Паша с женой продолжали целоваться и спускали с кровати толстогубого первенца, только когда он затихал и закрывал глаза. Для этого использовался старый пустой чемодан без крышки, в котором устроена была постель с пелёнкой. Чемодан легко выдвигался из-под кровати, мальчик укладывался в него прямо на полу, а родители, не теряя времени, могли заниматься любовью на освободившейся площади. Под сетку скрипучей кровати давно уже была подложена чертёжная доска, но тем не менее сексом молодой, изголодавшейся за неделю разлуки, паре приходилось заниматься с большой осторожностью, потому что прямо за стенкой кладовки располагалась ложе чуткой тёщи, беспокойно вслушивающейся в каждый ночной звук после приезда зятя. Тревогу её можно было понять: как бы горячо любимая дочь с недоучившимся студентом не завела по неосторожности второго внука на её жилплощади!..

А Паша был счастлив. Бесконечные влюблённости были вытеснены, наконец, из его жизни этим маленьким родным существом, что спал сейчас, пуская пузыри, в старом чемодане; отброшены его прекрасной юной матерью, чьи черты Паша тоже угадывал в ребёнке, - и это было Паше необыкновенно приятно. Большое и тёплое, круглое чувство нашло положение для радости и покоя и разместилось в них троих поровну и, похоже, навсегда. Другим людям внутри Пашиного круга нечего делать. Внутрь своей любви Паша никого не пустит. И сам из него не выйдет. Какая там тёща? Второго? Да и третьего, если Бог даст! Вон они какие красивые у нас получаются! Глаза как у этой, как его… альпаки…

Он гладил волосы жены в темноте и не мог рассмотреть, уснула она или нет. Спросил шёпотом:

- Солнце, а не училась у вас девушка Ула? Редкое такое имя. Не слышала?

- Слышала, - отозвалась сонная жена. – Это та, что от цыган сбежала?

- От каких цыган?

- Ну, в Туле же у музучилища общежития нет. Студентки комнаты в городе снимают, это дорого. А те девочки, кому дорого в городе жить, так они в пригороде, в Плеханово по полдома на четверых снимали, в цыганском посёлке. Отчаянные девчонки…

- Это почему?

- Дурак, что ли? – тихо возмутилась жена и толкнула Пашу кулачком в живот. – Цыгане же! Эти девчонки непонятно, что ли, чем с ними расплачивались? Во-от… Понял теперь?

- И ты веришь? – хохотнул Паша и погладил проснувшуюся жену по голове. – Ладно… И как эта Ула сбежала?

- Понравилась она кому-то, пела хорошо. Тот цыган её на наркоту и подсадил. Колол её и в комнате от других запирал. Три года она так у него прожила, а потом сбежала с другим цыганом.

- Куда? В Америку?

- Зачем в Америку? Негде, что ли, девчонку в России спрятать?
 
- Да прятать-то зачем?

- Ну, от этого, от мучителя её. Он, говорят, спасителя-то Улы зарезал от ревности, а где сама Ула так и не узнал… Девчонки из Плеханово много про него рассказывали. Я даже фотку этого цыгана видела: «Разыскивается милицией», и такое мурло со шнобелем и огромными усами.

- В кепке?

- Сам ты в кепке! – обиделась жена. – Не хочешь, не буду рассказывать…

Она попыталась перевернуться к нему спиной, но Паша удержал её за плечи.

- И чем всё кончилось? Кого-нибудь нашли?

- Нет. Никого не нашли… А ты, кстати, почему спрашиваешь? Ты что-то про них знаешь?

- Знаю. Эта Ула лет пять назад у вас в школе сольфеджио вела.

- Пашенька, да у тебя что-то с головой! В нашей школе? Какая-то Ула? Ты Павлик переучился, похоже… Спи, дорогой, спи… О дипломе думай… Это я, наверно, когда-то тебе о ней рассказывала, а ты всё перепутал.

Жена отвернулась лицом к стене и скоро уснула, тихо и мелодично постанывая во сне.

В чемодане у кровати шевельнулся младенец. Паша низко свесил голову к сыну.

Тот проснулся и, улыбаясь, широко открыл в полутьме знакомые глаза.

Паше от захлестнувшей сознание нежности вдруг захотелось поцеловать родное существо прямо в эти темные блестящие жемчужины на детском лице, и он слегка пожалел о том, что не может этого сделать, прицепив к себе, голому, искусственную бороду Деда Мороза с колючими усами и запахом новогодних мандаринов, чьё прикосновение и запах на губах так нравились его последней Снегурочке из недавнего прошлого.
 
Младенец заагукал. И Паша узнал в его голосе знакомую мелодию Грига.

- «Зима пройдёт, и весна промелькнёт,
И весна промелькнёт;
Увянут все цветы, снегом их занесёт,
Снегом их занесёт…
И ты ко мне вернёшься – мне сердце говорит,
Мне сердце говорит,
Тебе верна останусь, тобой лишь буду жить,
Тобой лишь буду жить…

Ко мне ты вернёшься, полюбишь ты меня,
Полюбишь ты меня;
От бед и от несчастий тебя укрою я,
Тебя укрою я.
И если никогда мы не встретимся с тобой,
Не встретимся с тобой;
То всё ж любить я буду тебя, милый мой,
Тебя, милый мой…»