Шрамы

Владимир Марфин
  -   Ш Р А М Ы -

    **************

НЕ ГЛУШИ ТЫ В СЕБЕ, НЕ ГЛУШИ       
НИ ВЕЛИКИХ СТРАСТЕЙ, НИ УБОГИХ…          
РАССКАЖИ О СЕБЕ, РАССКАЖИ, -     
ЭТИМ САМЫМ РАССКАЖЕШЬ О МНОГИХ.

НЕ ЖАЛЕЙ ТЫ СЕБЯ, НЕ ЖАЛЕЙ,       
ДО КОНЦА ПОСТАРАЙСЯ РАСКРЫТЬСЯ,
И ПРОСТУПЯТ В ТЕТРАДИ ТВОЕЙ
СОВРЕМЕННИКОВ СТРОГИЕ ЛИЦА.

И ВСЕ БОЛИ И БЕДЫ ТВОИ –     
ТО, ЧТО В ЖИЗНИ СУДЬБОЮ ЗОВЁТСЯ,
СЛОВНО ГОРНОЕ ЭХО ВДАЛИ,
В НЕЗНАКОМЫХ СЕРДЦАХ ОТЗОВЁТСЯ.

ГРЯНУТ НОВЫЕ ГРОЗЫ, ТРУБЯ.    
ТОЛЬКО МИГ ВСПЫШКА МОЛНИИ ДЛИТСЯ.
НО В ТОТ МИГ ТЫ УЗНАЕШЬ СЕБЯ
В ПОДТВЕРЖДАЕМЫХ ВРЕМЕНЕМ ЛИЦАХ.

         *************               
       Г о л у б а я    т е т р а д ь 
     Ярославу Смелякову     
                Г о с т ь

Он пришёл ко мне в среду, под вечер, этот странный высокий субъект.
И сказал:
-  Извините сердечно. Я  хочу предложить Вам сюжет.               
Не скажу, что он столь интересен и сумеет взять за душу Вас,
но, наверное, будет полезен молодёжи мой горький рассказ.       
Да и Вы пережили немало: рудники, и канал, и повал...        
По России и Вас помотало.
А меня Смеляков к Вам послал.
Мы с ним вместе в Инте загибались, он в почёте там был, старожил.     
Даже урки к нему не цеплялись. И он в помощь мне Вас предложил.   
Дескать, Вам не составит усилий (то, чего мне никак не дано),
в описаньях моих торопливых отыскать золотое зерно.
Через долгие – долгие годы,  отделившие нас от войны ,
в светлый мир мой труда и свободы вновь врываются давние сны.
И опять – без семьи, без призора, в окруженье жлобастой шпаны ,
я бреду неприкаянным вором по голодным вокзалам страны…

Гость в окно посмотрел не мигая, помолчал, повздыхал, покурил.

- Я вины своей не умаляю, хоть давно уж её искупил.       
Но сегодня сильнее, чем прежде, травит душу мне  п а м я т ь  вины.
И бреду я, бреду без надежды беспросветной дорогой войны.
И глядит на меня из потёмок, обжигая тифозным зрачком,
тот затравленный дикий волчонок, что и плакал-то только молчком…

Гость достал из потрёпанной папки голубую тугую тетрадь.

- Я оставлю Вам эту тетрадку…в ней пытался я жизнь описать,
да не смог… хоть окончил два вуза…Столько зим пронеслось, столько лет,
но от прошлого горького груза до сих пор избавления нет!..

Он ушёл. Я стоял у окошка. Сумасшедше сирени цвели.       
А на сердце – как будто бы кошки беспокойно когтями скребли.     
И сочувствием к мытарской доле до краёв наполнялась душа,
принимая чужие ей боли, пониманием боли дыша.

Только чем я смогу быть полезен в этом вихре обид, неудач?
Память сердца – она - как болезнь!
Ну а я, к сожаленью, не врач.
Состраданье, как это ни грустно,может только, увы!- сострадать.
С этим острым и горестным чувством
я открыл
   ГОЛУБУЮ ТЕТРАДЬ.
х       х      х

                Стиснув зубы, стою у судьбы на краю
                в этом грозном клокочущем мире,
                странно чувствуя: выбрала душу мою
                Жизнь – как будто мишень в пневмотире.

Да, задним числом легко выдавать себя за чистенького,
голосить об ошибках молодости, представляться жертвой,
слыть правдоискателем,  влачить венец мученика,
и, пугая обывателей, чутким ухом ловить за спиной
благоговейный шепоток:
- Подобно Данте, он прошёл через ад!..
Но, однако, через годы после ВИНЫ,
ослепляемый  прошлыми грозами,
ты стоишь на коленях перед Родиной
и всё гладишь холодную чёрную землю,
которая  со временем забьёт
твой обметанный лихорадкой,
изломанный горечью,
кричащий и стонущий рот…

Государство по имени Зона.

Это было… От этого не уйдёшь.
До сих пор никуда не деться.
Это – словно бандитский отточенный нож,
хладнокровно засаженный  в сердце.
И не стоит гадать, чья тупая вина
нашу жизнь превратила в страданье.
Шла ВОЙНА. Величайшая в мире война.
Только этим моё оправданье.

По сожжённым дорогам, средь мёртвых жилищ,
без пайков, на голодной «диете»,
одичав, как собаки,
среди пепелищ пропадали бездомные дети.
Обходя детдома, шли порою ко дну,
попадая в преступные руки,
приучаясь в притонах к махре и вину,
воровской обучаясь науке.

Так в те дни, когда шли наши батьки в бои,
под присмотром дельцов тороватых
начинали лихие «гастроли» свои
потерявшие детство ребята.

Но недолог разбойных загулов угар.
Уголрозыск хитрей фармазонов .
И вставал перед нами реальный кошмар –
государство по имени Зона.

Судьи «шили» четыре статьи из УКа,
выдавали высокие сроки.
И затем – ИТКа. От звонка до звонка –
10 лет за забором высоким.

Ни надежд, ни просвета - глухая стена  -
под железной пятою Закона.
Мы испили горчайшую чашу до дна
в государстве по имени Зона.

Не вернуть никому этих лет никогда,
бесполезно они пролетели.
До сих пор нас с кроватей срывает беда
и швыряет в объятья метелей.

И опять, погибая в колымской ночи,
одинокие, как робинзоны,
мы, пугая детей и любимых, кричим
в государстве по имени Зона.

Исповедь
 
Верь, браток , до сих пор тревожит мир мой давняя боль души.
И коль это другим поможет, расскажу про неё… Пиши!
Было это у нас в Рязани. В страшный день для меня, мальца ,
на бурлящем горем вокзале провожал я на фронт отца.
В обжитой командирской форме, будто век он её носил,
с нами он стоял на платформе, молодой ещё, полный сил.

А вокруг на путях составы. Дети, бабы… бегут… кричат.
И, как сломанные суставы, от нагрузки рельсы хрустят.
И военные эшелоны всё идут, один за другим.
И окутывает вагоны голубой паровозный дым.

Что запомнил я в день тот горький? Что осталось мне от него?
Шёпот бати :- Не кукься, Борька!.. Поцелуй последний его.
И рыдания тёти Лары… И железный чей-то приказ…
И глаза того комиссара, что с отцом уходил от нас…

Дни тянулись темно и долго. Разносила вокруг молва:
«Немцы рвутся к Баку, за Волгу… Перед ними уже Москва!..»
У соседей две похоронки – горе души всем обожгло.
И квартиру нашу сторонкой, хоть старалось, не обошло.
До сих пор слышу, как проклятый, тети Лары истошный вой
над бумажкою той без даты с чьей-то подписью волевой…

Память, память! Слепым кошмаром бередишь ты наши сердца.
Схоронил я и тётю Лару через месяц… после отца.
И ушёл… ни во что  не веря, с грузом горечи на плечах,
и светились мои потери в помертвевших стылых очах.

Ну а дальше… Да что там дальше… Путь-дорожка свела на дно ,
окрутила со злом и фальшью, научила любить вино,
захлестнула меня «малина», под жиганский разгул и плач.
-Пей, пацан ! Мы ж тебя, как сына, будешь ты – коронный щипач!

По базарам и по вокзалам, по райцентрам и городам
прокатилась девятым валом Золотая наша Орда.
Ну и я стал удалым малым, всё, что плохо лежало, крал.
И на сходках глотку, бывало, по любому случаю драл.
И, степенные в разговорах, не один отбывшие срок,
усмехались седые воры:- Ишь, базлает! Растёт щенок!..

Стал великим я в нашем деле, мог подчистить любой карман.
И на шее моей сидели Валька Сват и Иван Жиган.
Под опекой их вороватой, совершенствуя «стиль» руки ,
я шикарно таскал «лопаты» - или попросту – кошельки.
Было мне до безумья лестно, заходился в тщеславье я,
что воры, всей  шпане известные, - дорогие мои друзья.

Но недолго тянулась «дружба». На базаре в Байрам –Али
трое  ангелов оперслужбы нас с поличным подзамели.
Так и выбыл я со свободы в заповедник полярных руд…
Поначалу четыре года мне навесил народный суд.
Что ж, и в лагере есть ребята, карты, музыка и вино.
А для кореша Вальки Свата здесь вообще золотое дно.

Для работы есть работяги . Каждый фрайер горбил, как вол.
Ползарплаты несли в «общагу» - в общий наш воровской котёл.
От пайков отрывая крохи, среди злой голодной зимы,
сами часто, как мухи, дохли, чтобы выжили, значит, мы.
И ведь ведали мы отменно, что вот этот «рабочий класс»
растерзал бы нас непременно, если был бы сильнее нас.

Только верность марксистских формул в лагерях сведена на нет.
Мы-то жрали и были в форме. А они, к сожаленью, нет.
Потому и несли безвинно и свою и нашу вину…

А война подошла к Берлину. И салюты – на всю страну!
В оцепленьях весною пахнет. В нижней тундре подтаял снег.
В марте с Хряком и Лёхой Пахарем мы рискнули уйти в побег.
Восемь суток в болотах мокли, грызли ягель, едва плелись,
девятнадцать раз чуть не сдохли, и, до ручки дойдя, сдались.
Раззадорясь на «побегушке», и озлясь на весь белый свет,
раскрутились на всю катушку, или проще – на десять лет!..

Тут и май подошёл. Победа! Эх, заветные те деньки!
Только к нам в Заполярье едут непонятные мужики -
в  гимнастёрках, в  шинелях рыжих,
виноватые без вины ,
кто в фашистских застенках выжил,
как в штрафных окопах войны,
кто пять раз уходил оттуда, изо всех лагерей бежал,
кто буквально каким-то чудом крематория избежал.

Это лишь потом – через годы – многим вновь вернут ордена.
А пока каждый – враг народа, а пока на каждом – вина.
И в бараке у нас, на нарах, не героем, а «подлецом»,
встретил я того комиссара, что на фронт уходил с отцом.
Боль была в глазах его серых, но, сквозь боль жестокую ту,
прорывалась святая вера в справедливость и чистоту.
И трясясь под худым бушлатом, обжигая взглядом косым,
он сказал мне:
- Ты – сын солдата. Ну, так будь же достойным, сын!

Может, с этой нежданной встречи и нажал я на тормоза.
Только стало прямей и резче мне всё подлое бить в глаза.
Всё наглей становилась «брашка», всё вольготней жилось ножу.
И сказал я дружкам однажды: - Надоело мне… Завяжу!

О, как вздыбилась эта хевра, как карающ был общий глас:
Отщепенец! Иуда! Стерва! Раз не с нами – то против нас!..
Но не стал я для них подлюкой, и не нюхал запретных зон.
Взял кирку и лопату в  руки,  и – работать, хоть душу вон!
А как норму впервые вынул, подошёл ко мне, наконец,
комиссар и обняв, как сына, тихо вымолвил: - Молодец!..

Кашлял он. И всё чаще – кровью. Видно, было ему невмочь .
Я бы отдал своё здоровье, лишь бы только ему помочь.
Но чудес  не бывает в жизни. Ярким светом сверкнув во мгле,
верный твой комиссар, Отчизна, в салехардской зарыт земле.
И впервой нарушив законы, личной жизнью идя на риск,
сам Баратов – начальник зоны
(с комиссаром служивший в Конной! )
выдал визу на обелиск.
Пусть он был без звезды вначале,
но среди  н о м е р н ы х  могил,
он завьюженными ночами нам Полярной звездой светил.

Всё труднее тянулись годы. Но я верил в свою звезду.
И вернулась моя свобода в пятьдесят четвёртом году.
Ехал я по стране великой, будто видел цветные сны,
ошалевший от счастья, дикий, обезумевший от весны.

Но не буду врать, что раскрыла мне объятья свои страна.
Помнят многие, что творила разгулявшаяся шпана
в дни амнистии… Это время не дано никому забыть.
Нёс я чью-то вину, как бремя, и не ведал, кого винить.
И не раз, указав на двери, мне бросали люди в упор:
- Извините, мы вам не верим!..
И на этом – весь разговор.

…Много лет отсчитали счёты с той поры, очень много лет.
На совхозной Доске почета много лет висел мой портрет.
А однажды, тепло отметив труд мой честный на целине,
знак «Ударника пятилетки» на собранье вручили мне.

Тут бы время поставить точку в скользкой теме «Былой бандит».
Только прошлое зло, по-волчьи, как в капкане, в душе сидит.
Днём дела на работе, дома, а ночами жизнь – колесом.
И я падаю, словно в омут, в распроклятый всё тот же сон:
снова я за колючкой вроде – те же вышки, конвой, барак,
и стремлюсь я, стремлюсь к СВОБОДЕ,
и не выберусь к ней никак…

   Пивная

Я даже сейчас вспоминаю, как где-то у Красных ворот
стояла глухая пивная и щерила пьяненький рот.
Там пахло треской и махоркой, там кто-то у самых дверей
жестоко, бессмысленно, горько весь вечер ругал матерей.
И молча  рыдали подруги, когда растранжирив рубли,
их пьяные в стельку супруги домой, спотыкаясь, брели.

Там были и песни, и драки ( как вечны они в кабаках! ),
и водка, и пиво, и раки, и синие финки в руках.
И ложь, и тоска, и обида сливались в единый позор.
И в тощий карман  инвалида влезал неприкаянный вор.

Я там воспитался и вырос, оттуда шагнул за порог.
Я верил, что стойка – есть клирос, а Митька  буфетчик – есть бог.
Мне в руки швыряли монеты , мешали для смеха «ерша»,
свинцовым дымком сигареты травили меня, малыша.
И пели, что люди – есть звери , что падаль – их вечный удел.
Я многому в жизни  поверил, а в это поверить не смел .
Но памятью мёртвого детства об этом лихом кабаке ,
осталась жестоким наследством – наколка на левой руке.
   
                Ч а й к а

Над тихим морем, светлым и печальным ,
носилась с криком розовая чайка.
О чём кричала? Что в том крике было?
Какая боль в тот миг её томила?
 
Рассвет сочился. Солнце поднималось.
И чайка окровавленной казалась,
парящая  над морем, миром, детством,
как вырванное бьющееся сердце…

…И её звали Чайкой.
Не знаю, кто придумал ей эту кличку,
но она удивительно шла ей,
заменив фамилию и имя.
Ослепительно голубые глаза
( никогда потом нигде не встречал подобных! ) –
два мятежных, два жарких топаза
полыхали на смуглом лице.

Это было чудо. Совершенство. Мираж.
Блистательная улыбка Фортуны,
явленная нам в минуты отчаяния.
Мы бледнели, глядя на неё.
И это было серьёзно.

…А 16-я баня шумела и плакала.
Пахло потом и анашой, портянками
и хлороформом.
Вислогрудые мамки кормили
замурзанных малышей.
Истосковавшиеся по денатурату калеки
матюкались, гремя костылями.
«Ширмачи», «хавирники»,
«майданники», «штопорилы»
кучковались в углах, изыскивая
беспардонные способы бегства.
Но у всех дверей стояли милиционеры,
деловито занимавшиеся 
ПЕРЕВОСПИТАНИЕМ.

О Ташкент! Магнетический город!
В ту военную зиму
сотни беспросветных искателей счастья
заполняли твои чайханы и базары.
Шёл тысяча девятьсот сорок третий год.
Уже был отвоёван Сталинград.
Страна восставала из пепла.
А мы, неприкаянные солдатские сироты,
удирая из детприёмников, попадали в «блатхаты»,
где «законные» Лёха Рысь и Никола Питерский
растолковывали нам принципы
воровского бытия…

16-я баня!
Ты была закрыта для посетителей в те дни.
Ты была неприступна,
как затонувшая Атлантида,
как кабинет ответственного бюрократа,
на дверях  которого цветёт презрительный окрик –
«Посторонним вход воспрещён!»
В твоих холодных,
непривычно высохших залах
Ташкентский угрозыск собрал всех,
кто попался в облавахна вокзалах и рынках.

Трудились комиссии… Уголрозыск…
Наркомзем… Наробраз…
Шла отчаянная селекция, вдохновенный отбор.
Кому хлопковые поля в Голодной степи,
кому снова детприёмники или ФЗО,
кому казённый дом и дальний этап
с пересадкой на всех пересылках
от Ташкента до бухты Ванино…

В этот содоме , в этом душном аду,
где никто не ведал, какая ему выпадет карта,
медленно и неумолимо колесом рулетки
вертелось Колесо Судьбы.

Был великий мандраж.
Солидные урки маскировались
под бродяг и инвалидов ,
пытались стереть о бесстрастный цемент пола
свою, известную всем картотекам,
дактилоскопию,
и позорно молили Аллаха,
дабы даровал он им не более, чем 108-ю статью УК УзбССР,
обещавшую за существование
без определённых занятий и места жительства
самое большее – два года изоляции от всего
паспортизированного общества.

За туманными стёклами серебрился Ташкент.
Глинобитные стены дувалов
дышали тишиной и покоем.
Вдали глухо гудел Бумажный комбинат.
И в звонах трамваев за окнами
прорезался голос Истории.

Но зачем нам История и тысячелетия,
плывущие над Старым Городом?
Нас кружили, как листья,
ураганные ветры эпохи.
И по молодости лет не могли мы понять,
что 16-я баня – это форпост  Страны ,
сражающейся за будущее всех своих сирот,
оступившихся и обесславленных…

…А её звали Чайкой.
И было неизвестно, как она попала сюда,
по какой дороге явилась на это кладбище
непрояснённых и запутанных судеб.
Что-то мучило её. Любовь? Прозренье? Отчаянье?
Затаённые протуберанцы тревоги
бушевали в её глазах,
словно в год активного солнца.

Мне вдруг вспомнился Блок.
Я балдел от его «Незнакомки».
Но на руке моей Прекрасной Дамы
синела наколка,
и испачканный яркой помадой «Беломор»
вызывающе дымился
в подрагивающих пальцах.

«Ах, любовь… ты будоражишь кровь…» -
доносилось откуда-то смутное танго.
И с отчаяньем, словно бросаясь на танки,
откликались на свои фамилии
разношерстные аборигены
Преступного мира.

До сих пор в памяти, словно вчера:
звон трамваев под окнами,
хмурые лица милиционеров,
картотеки, комиссии,
и однорукий полковник из горотдела,
беседующий с малолетней шпаной ,
словно с лучшими своими друзьями…

Что-то знали они друг о друге,
или только догадывались –
эта странная девушка и седой офицер.
Что-то связывало их, или должно было связать,
потому что всё чаще смотрели они друг на друга,
и протуберанцы, полыхающие в её глазах,
лихорадочно отражались в глазах полковника…

Папироса догорела в её руке.
Она поднялась, пошла по залам.
А через полчаса все вокруг
забегали и засуетились.

…Она лежала в холодной парной,
в углу, у полка,
неудобно подвернув под себя ногу,
и наборный финяк золлингеновской стали
вызывающе торчал у неё из-под левой лопатки…

Нас пачками запихивали в «воронки»
и развозили по райотделам.
И мы не протестовали.
Потому что надо было найти убийцу,
Потому что смерть эта
была страшнее и нелепее всего,
что мы успели узнать и увидеть
в нашей недолгой безрадостной жизни…

Промчались годы длинной чередою.
Ушли все беды с талою водою.
И горький след их заметает заметь.
Но до сих пор не остывает память.

И здесь, у моря, я слежу печально
за молодой розовокрылой чайкой,
кричащей  над холодными волнами,
как женщина над мёртвыми сынами.

Кричала чайка… Так лишь – о погибших…
И вдруг пропала. Ничего не слышно.
Лишь море трётся о песок прибрежный
своей щекой, отчаянной и нежной.

Да вдалеке, у кромки небосвода,
белеет зыбкий контур теплохода.

        Страна Лимония

Вот Страна Лимония – зона беззакония,
выжженная вышками земля.
Чёртом учреждённая , Богом обойдённая,
с гос.девизом: «Ставь на короля!»

Всё-то здесь играется и на кон пускается –
от консервной банки до рубля.
Куртки, брючки, маечки, передачки, паечки,
даже душу – ставь на короля!

Карточки замётаны, бабки заработаны,
льётся бражка, сердце веселя.
И кейфую в зоне я, как король Лимонии,
так что, братцы, ставь на короля!

Был вчера ничтожеством,
стал сегодня божеством,
с паханами куш свой поделя .
Завтра же в Лимонии
буду «вор в законе» я.
Всех зажму!
Лишь ставь на короля!

Ну а если врежешься
и вчистую срежешься,
счастье докатится до нуля, -
отойди в стороночку,               
вены вскрой тихонечко,
и по новой –
ставь на короля !

           Встреча
 
В городе Ростове – на – Дону
встретились два урки на «бану».
- Ты куда?
– В Одессу-маму! Ну а ты?
– Канаю прямо.
Здесь нырну, а где-то вынырну!

В пассажирском зале дремлет фрей.
У него «скрипуха» и портфель.
- Ты отвод давай соседям,
я беру товар и едем
на хавиру к двум царицам фей!

Разлюли- малина наш шалман.
Не Париж, но и не Магадан.
Можно жить на всю катушку
и с любою потаскушкой
закрутить отчаянный «роман»

Девки любят деньги. Это – да!
Водка же ведь тоже не вода.
Закусон, вино, гитара.
Слева – бикса, справа – шмара.
Пей, гуляй до Страшного Суда!

Ну а если снова погоришь,
и на «кичу» сходу залетишь,
не грусти, братишка, пошло,
у подружки ты весь в прошлом,
у неё уже другой барыш!

Так вся жизнь пройдёт по ИТКа.
День свободы, десять лет – зека. 
Отсидишь, на волю прыгнешь,
вновь чего-нибудь достигнешь.
и опять – до нового «звонка».

Так что, друг, пока живёшь, живи.
И сомненьем душу не трави.
А не то, покой нарушив,
глянешь в собственную душу,
а душа в слезах вся и в крови.

    «Ломом подпоясанный »

Приземляюсь, боже мой, в этом гроте каменном.
Породнился я с тюрьмой, словно с домом маминым.
Всё! Напрасно гнать коня – концевая станция!
Нынче опер для меня – высшая инстанция.

Был на воле честный вор, стал в тюряге – ссученный.
Проиграл Монетный Двор по такому случаю.
Только где же взять деньгу в нашей чудо- Индии?
Будут бить за долг… бегу! Только нас и видели…

Десять лет – солидный срок под зрачком винтовочки.
Погулял я, голубок, по «командировочкам», -
но и в центре, и окрест был отвергнут массами.
И теперь один, как перст, «ломом подпоясанный».

Мне работать не с руки,тонкая натура я.
пусть ишачут дураки да медведи бурые.
Лес рубить? Пути тянуть? Строить город северный?
Разрешите сачкануть – я ужасно нервенный.

Мне на волю ходу нет, мне лишь тут покойненько.
Только выйдешь и – привет, можешь стать покойником.
Хоть я души не губил (по своим понятиям! ),
но немало насолил заключённой братии.
И какую ни возьми ты теперь колонию,
хоть в Тюмени, хоть в Перми, -
всюду не в законе я.

А на воле благодать, птички заливаются.
Мне же воли не видать – новым сроком маяться .
За границу б укатил, да сижу, повязанный…
Что ж я, братцы, натворил?! Задыхаюсь, нету сил.
Всех бы вас передавил
«ломом подпоясанный»!

       Федька «Гвоздь» –лихой «катала»

Федька « Гвоздь» – уркан и ухарь.
любит врезать и поддать.
У него иглой на брюхе :«Век свободы не видать!»
Был на воле Федя – мастер, да подвёл карманный фарт.
И теперь он  «гвоздь» по части карт.

Знают все, что Федя – ушлый, что в колоде Феди – крап.
Но играют, ибо скушно! Вдруг – этап.
Появились люди с воли, все ещё в шмотье и холе,
и с деньгой.
Федя сходу карты в руки:- Выходи сражаться, други!
Кто со мной?

-Я!- кричит парнишка бравый, а в глазах огонь лукавый.
Я не слаб!
Только с уговором, парень, Выиграю: я – хозяин,
ты – мой раб!

С треском вспорота колода. Возле нар полно народа.
Знатный матч!
Матч на званье чемпиона, так сказать, особой зоны.
Павший – плачь!

Федя мечет и тасует, Федя медленно пасует,
с Феди – пот.
Этот новый зяблик с воли, сатана он в картах, что ли?
Бьёт и бьёт!

Федя так и Федя этак.
Бубны… Крести… Ваших нету!
Бах! Трах!! Ах!!!
Двадцать партий при народе.
Федю судороги сводят.
Крррах!

А партнёр доволен: - Баста! Лезь под нары, чёрт рукастый!
Поспеши!
Принимай мои заботы – завтра выйдешь на работу
и – паши!

Федя слёзы растирает, Федя к публике взывает:
Я ж не тот…
Только зрители – заразы:- Ну а нас жалел ты разве?
Лезь. Федот!

И наутро, на разводе Федя в первый раз выходит
на повал. Ну и ну, спектакль! Потеха! Зеки валятся от смеха:
- «Гвоздь» попал!

А в сторонке, в отдаленье, скромный автор представленья.
Он, злодей,
новый замполит отряда, шустрячок из Ленинграда,
лицедей.
 
Если б знал наш «Гвоздь» штафирка, что вот этот лейтенант
в самодеятельном цирке развивает свой талант.
И ему, иллюзионисту, вот уже четвёртый год,
как народному артисту аплодирует народ.

  Нарядчик

Кто в режимной зоне всей шараги выше?
Кто на все бригады гавкает, как дог?
Тот, кто разнарядки всем бригадам пишет,-
то-есть, пан нарядчик, он же царь и бог.

Перед ним пасуют и «воры в законе»:
сучий сын «заложит» и тогда – кранты.
После опергруппы, он – хозяин в зоне,
и со всем конвоем, как дружок, на «ты».

По статье – блатной. По роже – гад из гадов.
Управляет зоной с бандой «шестерни».
Словно на парады, выходит на наряды,
пасть порвёт, лишь только от развода уверни.

Хочешь откупиться – гони деньгу иль тряпку,
а иначе – в карцер, где "обрубят рог"
Господин  нарядчик алчно копит бабки,
порадел начальник – сократили срок.

А ведь по нему давно верёвка плачет.
Сколько рёбер людям он переломал!..
И ещё не знает господин нарядчик,
что уже и сам он на крючок попал.

«Тигр» зондеркоманды «Ц» ноль три дробь восемь»,
он почти уверен , что замёл следы,
что его «деяний» не узнают вовсе,
что он смылся, выжил, вышел из воды.

Но уже за зоной ждёт его охрана
(сунь под хвост собаке свой скощённый срок! ).
Господин нарядчик, радоваться рано,
и тебе последний прозвенел звонок.

В Русне, в Молодечно, и в лесах бобруйских
рота под командой обер-подлеца
вешала литовцев, белорусов, русских,
в том числе, быть может, моего отца.

Пусть над нами вышки стынут в карауле,
пусть плыву по жизни, как последний жлоб,
я благословляю ту святую пулю,
что пробьёт, паскуда, твой клейменый лоб!

      Насильник
     1.
В диком страхе, теряя рассудок, как влекомый к закланью баран,
на детей нападавший ублюдок был заброшен охраной к «ворам».
Его взяли в каком-то подвале. Был открытым безжалостный суд.
И сейчас его в камерах ждали. И он ведал, КАК там его ждут.            
Оттого и поскуливал волчьи, и брыкался, слезами давясь.
-Посадите меня в одиночку! Лишь не в общую…Дайте отсрочку!..

Но конвой волочил его, молча, сам готовый убить эту мразь,
зная, как приглядевши малышку, он с оглядкой к себе подзывал.
- Хочешь куклу?.. Котёночка?.. Мишку?..
И сводил в свой проклятый подвал.

А уж там, как малыш ни метался, ни хрипел, выбиваясь из сил,
этот нелюдь сопел, наслаждался и затем, надругавшись, душил.

И хоть по Уголовному праву был на длительный срок осуждён,
у тюрьмы есть «Тюремное право»
и исконный тюремный закон.
Так за души загубленных деток, за их страшные муки и плач
по тюремному праву ответить
должен был  их кровавый палач….
               
                2.
…В душной камере, словно в могиле, куда вбил его всё же конвой,
урки ночью его «опустили»,объявив приговор роковой:               
чтоб отныне от «зоны» до «зоны», где ему «посчастливится» быть
стал навечно для всех п р о к а ж ё н н ы м,
если только сумеет дожить,    
без родных, без друзей, без надежды, проклиная недолю свою, 
пока кто-то его не прирежет или сам не залезет в петлю.

Ведь не зря из душевных потёмок,
где вилась его злая стезя,
вдруг возник пред ним мёртвый ребёнок,
мёртвым пальчиком грозно грозя.

Сенька « Блин» – борец за идею

Третий раз сижу в знакомой зоне, растеряв былую прыть и честь.
Нет в помине тут «воров в законе»,а отряды и советы есть.
Если гнул нас раньше надзиратель,сам порой, как валенок, тупой,
то теперь учёный воспитатель давит на мозги, хоть волком вой.

Пашут нынче все без исключенья – до чего блатная масть дошла.
И роняю я слезу в мученье:
«Ах, зачем нас мама родила?»
Пропадать мне в «трюме» неохота,на «малину» наложили  крест.
Но идти со всем и на работу – пусть уж лучше рак меня заест.

Мне из дому весточку прислали: позабыв про всё моё добро,
фулюганы брату поломали  третье и четвёртое ребро.
Разгулялись, гады, словно волки, стеклы бьют, буянют допоздна.
А ведь раньше - тишина в посёлке.Вот что значит, нет меня – «Блина».

Я по ихней части был старатель, всю капеллу без стесненья жал…
Знал бы обо мне тот надзиратель, он бы меня враз зауважал.
А теперь бесчинствуют иуды, нам плевать на Сеньку, говорят.
Этакие мелкие паскуды, а какие пакости творят.
А ведь мне их укрощать привычно,я ж могу любого обтесать.
Генералу Щёлокову лично надо бы об этом написать.

«Николай Анисимыч, поверьте, шо Вам скажет бывший уркаган.
Хуже срока, хуже лютой смерти обнаглевший всуе фулюган.
Вы б меня пустили на свободу, я бы бед больших не натворил,
только б с этим сумасшедшим сбродом тонко, по душам поговорил.
Мы бы их с побитым братом Петей в два кола – по гривам – и вперёд!
Николай Анисимыч, поверьте, метод мой пора пустить в народ…»

Я про то поведал воспитону, только мысль ему не дорога.
–Ваш проект идёт вразрез с Законом, вы, Блинов, дремучи, как тайга!..
Три часа смеялась вся бригада. И «бугор», измаявшись вконец,
написал на листике наряда               
«Сенька «Блин»- мыслитель и творец!»

Брату завтра рёбры вновь порушат,
мне ж, борцу за добрые дела,
наплевали в собственную душу.
Эх, зачем нас мама родила!

«Дипломат»
      )
Вы слышали за Сашу «Дипломата»?
У нас в Одессе он бывал не раз.
И Жоре «Макинтошу был за брата,
а Лёве «Дюку» выбил левый глаз.

Был Саша «Дипломат» ужасно храбрый,
ни перед кем не опускал свой взгляд,
и мог любого гада взять за жабры
и даже наподдать коленом в зад.

Ах вей, Одесса-мама, шалом тебе, шалом!
Ты помнишь, как гуляли мы здесь в тебе втроём? 
И Жора Макинтошик, и Соломончик Зверь,
и Саша, радость наша. Но где же он теперь?

Его искали в Сочи и в Ростове,
он даже в МУРе проходил как бог,
но жалко завалился в Кишинёве,
украв в трамвае вшивый кошелёк.

Но в Кишинёве нет давно трамваев,
и в МУРе позабыл Санька любой.
А он всё на повалах прозябает,               
и втыкает, и крутится ,
как шарик голубой.

Ах, вей, Одесса-мама,  шалом тебе, шалом!..

Его менты заставили учиться ,
чтоб он не выделялся из средь масс.
И он уже успел тут отличиться –
четвёртый год он ходит в… первый класс.

А Лёва «Дюк» урвал образованье,
и вышел на свободу прямиком.
Теперь он на Лимане
с аттестатиком в кармане
и Сашу обзывает дураком.

Он говорит, шо Саша лык не вяжет,
шо он закис, зашился, и угас.
Но Саша всем врагам ещё докажет ,
и в пятый раз покажет… первый класс.

Ах, вей, Одесса-мама, шалом тебе, шалом…,

                Мадонна

Был у нас один «свободный» художник-
утвердившийся алкаш и нахал ,
забияка, сквернослов и картёжник,-
винус спиритус всю жизнь поломал.
Но вот этот оголтелый безбожник
Каргопольскую Мадонну создал.

С бумаженции какой-то невзрачной,
в муках творчества  высок и велик,      
он на выбеленной стенке барачной
светозарно воссоздал её лик.

Он писал её упрямо и долго,
при коптилке, в полуночной тиши,
по велению сердечного долга,
по потребности и боли души.

То ли с кем-то он хотел расплатиться,
то ль поверил, что осилит беду,
только пели его кисти, как птицы
золотые в Гефсиманском саду.

И, наверное, судьба пофартила,
или Бог водил окрепшей рукой,
но жила в картине вещая сила,
сокрушившая наш лживый покой.

И, казалось бы, обычная фреска,
демонстрируемых красок гульба,
а, поди ж ты, сокровенно и резко
в ней вдруг высветилась наша судьба.

И робели мы позорно и дико,
унимая грохот крови в висках,
перед Женственностью этой великой
и Младенцем у неё на руках.

А когда заснул барак наш усталый
после трудного рабочего дня,
кто-то тихо поправлял одеяло,
на пол сползшее в ночи у меня.
               
И почти что наяву мне казалось,
будто ласкова, юна, голуба,
моя мамочка губами касалась
моего разгорячённого лба.

Я очнулся, среди храпа и стона,
и увидел, протирая глаза,
как сверкнула на реснице Мадонны
не успевшая скатиться слеза.

х    х     х

Наивен был старик Уэллс –
ему такое и не снилось.
Ударил надзиратель в рельс,
и всё вокруг переменилось.

На остров доктора Моро
так не похож наш строгий сектор,
где каждый, верящий в добро,
подопытный и вивисектор.

И эти звуки, как итог
всему, что сердце надорвало,
лежащему в грязи у ног
забытым мёртвым идеалом.

Давно осознана вина,
но, час последний доживая,
кровоточит былое в нас,
как будто рана ножевая.

Студентик МГУ

За  безобидный анекдотик ,
где Черчилль Сталина уел,
попал я, бедный идиотик,
с журфака прямо в ИТЛ.

Я был студентиком примерным,
и комсомольцем верным был,
за что мой следователь нервный
мне почки с печенью отбил.

И с пересылки к пересылке,
от Пресни до сибирских дамб,
переправляли, как посылку,
меня с этапа на этап.

Прости меня, товарищ Сталин!
Когда бы знал я свой удел,
я б уважать тебя заставил,
и ты бы Черчилля уел.

Теперь бегу из-под конвоя,
но он спешит за мною вслед.
Прости, прощай, подружка Зоя,
пропал твой друг во цвете лет!

Конвойный жалости не знает.
Его закон: бегут – убей!..
И только мама зарыдает
над горькой участью моей.

5 марта 1953 года

Годы мчатся… А я не забуду никак:
после смены мы все ещё спали.
Вдруг былой полицай заскочил к нам в барак
с громким воплем:- Ура! Сдохнул Сталин!

Он смеялся и прыгал, хмельной без вина,
как огромная чёрная жаба.
- Ну, дела… Вот теперь коммунякам – хана!
Черчилль сходу возьмёт их за жабры!..

Лагерь мутно бурлил. Волновался народ,
суетился, как стадо баранов.
С ближней вышки смотрел на толпу пулемёт,
и в смятенье молчала охрана.

Всё слилось воедино: разгул и тоска,
что-то странное сердце сжимало.
А за тысячи вёрст бушевала Москва,
продираясь к Колонному залу.

Вся Страна – у руля, у печей, у станка,-
стала вдруг, как открытая рана.
Ну а тут самостийно гуляли зека,
прославляя кончину тирана.

И я с горечью  думал, бредя сквозь шумы,
что и Вождь, осуждённый к бессмертью,
оказался таким же бессильным, как мы,
перед вечным могуществом смерти.

Плыли бледные лица в табачном  бреду,
кто-то пел, безголосо и нервно.
И стоял я и плакал у всех на виду,
всей душой  очищаясь от скверны.

Монолог бывшего «медвежатника
        Николы Резанного
по поводу амнистии 1953 года

После смерти Сталина в ИТКа
выскочили многие до «звонка».
Новое Правительство выдало АМНИСТИЮ.
Пользуйтесь гуманностью, зека!

Только что гуманность им? В грязь её!
Вырвалось на волюшку шакальё.
Загуляло стаями по стране,
завилось в блевотине, и в резне .    

Понеслись! Качают везде права.
Ужасом наполнена о них молва.
За трояк прирезали старика
( поднялась же мерзостная рука! ).
Здесь убили женщину, там в лесу,
девочку повесили за косу…

Крови и насилия - через край.
Режь ментов! Амнистия! Пей! Гуляй!
Новая махновщина! Бей! Круши!
Погуляем, кореши, от души!..

Ах, ты, племя сучье, шалман, гнильё!
Что ж ты наподлючило, шакальё?
Пачками, вагонами вас не зря
загоняют заново в лагеря!
Что же не шустрите вы, шустряки?
Что же не шуршите, жоржики?

Из-за вас приходится нам страдать.
Всё вы испоганили… вашу мать!..
Даже если к «вышке» вас подведут,
больше нам АМНИСТИИ не дадут.

Чтоб вам кости собственные глодать!
Чтобы век свободы вам не видать!..

Голубь

В местах не весьма отдалённых шёл самый обычный развод:
бригады сводили в колонны, колонны вели на завод.
Суровы и замкнуты лица, отставлены шутки и смех.
Но вдруг белоснежная птица очнуться заставила всех.

С небесной заоблачной кручи спускался на наши ряды
сияющий голубь, как лучик далёкой Полярной звезды.
И строй взволновавший замер. И кто-то вздохнул горячо.
А птица взмахнула крылами и села ко мне на плечо.

Комочек забавный и лёгкий, он был мне как будто бы рад,
и тонкие цепкие лапки царапали ватный бушлат.

За что же мне счастье такое? Молчал очарованный строй.
И даже начальник конвоя в смятенье качал головой
А мой бригадир, чуть не плача, шапчонку свою теребя,
воскликнул:- Да это ж удача! Фортуна целует тебя!

Какая «Фортуна», ребята? По горло судьбой своей сыт ,
я так же долбил тот треклятый замшелый тянь-шаньский гранит.
Но, если влажнели ресницы, и если валился, устал,
счастливую белую птицу я в солнечном небе искал.

Ушли мои юные года, оставив свои рубежи.
Утихли былые невзгоды, подвинулась к зрелости жизнь.
И память о голубе милом подёрнулась серой золой,
как будто всё это приснилось, и было совсем не со мной.

Но, если вдруг сердце заломит, жизнь врубит поддых тяжело,
порою довольно мне вспомнить его золотое крыло.
Закрою усталые вежды, и чувствую в вихре ночей, -
бессмертная Птица Надежды
сидит у меня на плече.

Ш р а м ы

Хипповатые «бэби» в застиранных джинсах
снуют по Арбату, ведя интеллектуальный трёп
о тряпках и «рупиях», стереодисках,
последних лентах Годара и Тарантино.
Продавая из-под полы украденные ордена и медали,
они жуют «Орбит» и долдонят о Фрейде и Прусте,
ни черта не понимая, ни в них, ни в их писаниях.
Самодеятельные нарциссы ,
выпестованные заботливыми «предками»,
мальчики и в 30 лет, что знают они о жизни,
какой ищут в ней смысл?

Оторваться по полной в престижной бодяге ,
подцепить очередную модельную тёлку, и назавтра смотаться с ней               
в Монако иль в Ниццу,
благо там, у папаши,
есть приличный палаццо.

Нет, не все они плохи,
некоторые, пресыщенные ,
уже сами не знают, чего хотят.
И когда я вижу подобных парней,
с откровенно написанным на мордах разочарованием,
когда слышу их циничное, развязное брюзжание,
о том, что им всё надоело и на всё наплевать,
я всегда вспоминаю год 1952-й.

В тот год ни Борис Ручьёв, ни Ярослав Смеляков,
ни Давид Кугультинов, ни даже юный Жигулин,
не пытались заглядывать в завтрашний день
Всё было  п р е д о п р е д е л е н о
и казалось незыблемым – на века.
Зловещие стёкла пенсне Лаврентия Берия    
смотрели отовсюду.               
И даже в зрачках пулеметов на вышках концлагерей
чудился их холодный безжалостный отблеск.
Война, сиротство, разруха, голод               
сбили с пути сотни подростков
растерявшихся в послевоенном буране событий.
Многие из них, не успев даже понять, что произошло,
приходили в себя на нарах таёжных бараков,
окружённых рядами колючей проволоки
и нарядными гирляндами настороженных фонарей.

Не хочется вспоминать об этом.
Но когда я вижу блудливых, зажравшихся юнцов
в дорогих «мерседесах», «роллс-ройсах» и «бентли»,
тяжёлая ненависть загорается в сердце.
Разве могут они сегодня понять,
что значила для нас чёрная полусырая пайка хлеба
с довеском, приколотым к ней осиновой щепочкой?

Всевозможные «масти»
враждовали между собой «за мировое господство»
в радиусе полутора гектаров охраняемой зоны.
Воры, суки, ломом подпоясанные,
одни на льдине, мужики, фашисты, -
любопытствующие, обратитесь по этому поводу в МВД,
но лучше не ворошите грязное бельё – вас стошнит.

…Шёл по кругу «косяк  с анашой –
дуроломным наркотиком из индийской конопли
Слюнявая «козья ножка» переходила из губ в губы,
и глаза  пирующих становились весёлыми и грустными,
отрешёнными и злыми, равнодушными и шальными…

Их было шестеро. И все они были «придурками» -
белой костью, чёрной гвардией, високосной элитой Гулага.
Всемогущий Указ от 7. 8. 47 года был предельно доступен.
Судьи повсеместно руководствовались им,
делая вид, что Уголовный кодекс больше не существует
И вот они курили, бывшие рыцари ножа и кастета,
а ныне нарядчик, каптёр, парикмахер и прочие,
и, топча сапогами заплёванный пол,
проклинали Отечество.

-Да на кой хрен мне сдалась эта Родина?-
орал Федька Смур, приблатнённый «майданник»,
с изуродованной в давней драке губой.-
Какого беса резинят американцы?
Пару атомных штук на Москву и – капут !
Нет, Гитлер всё-таки был молодец!..

Я многое повидал на своём веку,
научившись сдерживать нервы и чувства,
но здесь словно что-то обожгло мою душу.
За какое-то мгновенье пронеслись перед глазами
бескрайние просторы Страны,
которую я успел изъездить вдоль и поперёк
на подножках и крышах «пятьсот весёлых».

Мёртвые города и сёла России, Украины, Белоруссии,
высохшие глаза вдов, худенькие личики малышей,
оживающих после той проклятой войны…
И ещё мне припомнились слова отца
уходившего на фронт
в июне тысяча девятьсот сорок первого:
- Родина, сынок, самое дорогое, что у нас есть!..

Я не знал, что способен на «подвиги».
Но какая-то сила сорвала меня с нар и бросила на Федьку.
Я грыз, бил, царапал эту отвратительно визжащую  морду
до тех пор, пока меня не скрутили и не бросили на пол.

-Пи-и-ику-у!- хрипел Федька, тщетно прося у приятелей нож.
Но накануне в зоне прошёл великий шмон,
и все режущие и колющие предметы
были добросовестно изъяты старательными надзирателями.

- Дайте пи-и-и ку!- бесновался Смур.- Я вырежу
на брюхе гадёныша ворошиловскую звезду!..
-За звезду - в расход пустят!-               
рассудительно вымолвил кто-то.- Надо просто –
чик-чик и – под нары…

И тогда Федька выбил стекло.
А я словно с цепи сорвался.
Я рычал, матюгался, кричал,
обзывая всё это гестаповское кодло
самыми гнусными,самыми позорными словами,
которые только мог припомнить.
И когда безумный осколок стекла
располосовал мне грудь и живот,
я неожиданно для себя и для  них
р а с с м е я л с я.

До сих пор холодею от этого воспоминания.
Иногда мне приходит в голову:
а смогли бы сегодняшние пацаны               
пройти сквозь такие горнила, не разуверясь,
не окаменев душой, не растеряв в потоках ненависти
н е ж н о с т и   ко всему живому?

Смогли бы, смогли!
Я вспоминаю ребят, бившихся в Афгане,
в Чечне, в Югославии,
вспоминаю мальчишек, рвущихся на помощь
всем угнетённым,
для кого Светловские строки о Гренаде
звучат так же вдохновляюще, как и для их отцов…

Но вот по Тверской  вновь плывёт     
полупьяная «хевра»,               
и снова перед глазами               
тот угрюмый таёжный барак…

…Не знаю, чем закончилось бы всё это дело.
Но кто-то из работяг побежал в дежурку,
и через минуту в барак ввалилась
половина службы надзора               
во главе с лейтенантом
по прозвищу «Истребитель».

-У чём дело? Щё такое?- завопил лейтенант,
изумлённо разглядывая моё исполосованное тело.
Да вот, малый обкурился, и резаться начал!-
захихикал Федька.- Если бы не я, то спёкся б карась!..

Повертев в руке окровавленный осколок ,    
он швырнул его под нары.
«Истребитель» , подозрительно осмотрев
его вспухшую рожу, повернулся ко мне:
- Ты щё – ненормальный?

Я усмехнулся.
Трогать каптёра, любимчика опера,
«Истребителю» было ни к чему.
А ПЕРЕКОВКА, ВОСПИТАНИЕ, ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ –
для всех этих гулаговцев были пустые слова.
Я опять улыбнулся.

И лишь потом, лежа на замызганных нарах ШИЗО,
обмотанный бинтами,
наложенными неумелым «лепилой»,
дал волю слезам и отчаянью.
Я рыдал, а перед глазами неслись
обожжённые просторы России,
и над всем этим пространством возвышалась
огромная фигура Смура -               
в эсэсовском мундире со свастикой на рукаве…

…Иногда  мне  кажется, что всё это было во сне.
И если на медкомиссии или на пляже
меня спрашивают о следах, заметных на теле,    
то просто отмалчиваюсь или цежу сквозь зубы:
-Да так…Дела давно минувших дней…

Разве объяснишь каждому,
что иногда я горжусь этими шрамами,
как чабан, в рукопашной сходившийся с волком,
как солдат, получивший их в смертельном бою
за свой дом, за свою любовь,
за своё Отечество.

     -УКАЗ от 7.8.47 года

Как зверей, как лютую заразу,
власть народ давила по Указу.
Лютовали судьи, кто как мог.
Жалкий колосок, катушка ниток,
гвоздь со стройки, -
всё Стране в убыток.
И за то ворюгам  – долгий срок!

Не забуду я одну ткачиху.
Вот уж где хватила баба лиха –
боль ту и сегодня не унять!
За лоскут бракованного ситца
ей впаяли наши кровопийцы
безо всяких скидок – двадцать пять!

Муж погиб в бою. В приюте дети.
Больше никого на белом свете.
И на что теперь ей белый свет?
Дважды лезла в петлю в Дубровлаге,
трижды вены резала в Карлаге,
а желанной смерти нет и нет.

В тридцать лет совсем седою стала,
на повале руку потеряла,
выкрошила зубы от цинги…
Часовому, что стоял на вышке, плакалась:
- Стрельни в меня, братишка!
Пожалей! Спаси и помоги!..

Безрассудно лезла на «запретку».
И служивый бдительно и метко
выпалил в неё из винтаря.
Прямо в сердце, как она молила,
паразитка - пуля угодила,
алой кровью белый снег багря…

А чуть позже, через воскресенье,
прикатило ей освобожденье –
полная помиловка пришла,
ибо ситца тот клочок поганый
мотальщица Зуева Татьяна
не мечтала брать, и не брала.

-Частный случай!- может, скажет кто-то.-
Что за мазохистская охота
вечно перетряхивать быльё?
Частный?! Для кого-то «частный» случай.
Но меня и через годы мучит
гибельное прошлое моё!

В скальных сопках возле Магадана
спит безвинно Зуева Татьяна –
из российских горьких бедолаг, -
факт и символ сталинского строя,
что для всей Страны победно строил
беспощадный доблестный Гулаг.

А в Москве, у стен кремлёвских вечных,
спят себе и «самый человечный»,
и усатый «лучший друг детей»…
Тленный прах… Пугающая слава,
связанная страшно и кроваво
с миллионами чужих смертей.

Боже святый, правый,
сделай милость,
чтобы никогда не повторилось
беззаконье злое на Руси!
Наши униженья и лишенья
до сих пор зовут людей к отмщенью.
Только не отмщением спаси!

Возврати нам веру, волю, силы,
чтоб сумела выстоять Россия,
без огня, без крови, без мечей.
Твоему пособию взываем,
многое прощаем, забываем,
не прощая только палачей!

            Вологодский конвой
                Вологодский конвой шутить не любит….

Что-то стал вдруг из памяти горькой, больной,
возникать и тревожить темно и упрямо
вологодский конвой, вологодский конвой –
самый подлый, безжалостный.
проклятый самый.

Все команды из злых вологодских парней,
наделённых на время безмерною властью,
на этапах и в зонах любых лагерей
справедливо считались бесовской напастью.

И хотелось понять, как вот этот солдат,
что избил тебя радостно, замысловато,
чей-то друг и жених, чей-то сын, чей-то брат
превратился в бездушного лютого ката?

И кладя тебя мордою в снег или в грязь ,
возвышаясь над жалким поверженным зеком,
он, тупая, ничтожная, мелкая мразь
ощущает себя просто сверхчеловеком.

И не зря как-то Вася Белов, добрый друг,
в задушевной беседе воскликнул с досадой:
- Вологодский конвой! Из-за этих подлюг
всех порой вологодских считают за гадов!..

Всех, не всех…
Вот  однажды в какой-то из «зон»,
видимо, охренев в полуночном затишье,
под гуденье метели, вгоняюшей в сон,
вологодский «дубак» застрелился на вышке.

Что за думы, которых не смог превозмочь
он в обычном привычном своём карауле,
над заснеженным лагерем в чёрную ночь
натолкнули его на повинную пулю?

Непонятно… Но утром сержантик хмельной,
принимая колонну, чтоб гнать на работу,
заорал, как всегда:
-Вологодский конвой…
И осекся, и замер у вахты, в воротах.

И в молчании тяжком повёл на повал.
И затворы не щёлкали, псы не рычали.
И никто никому не грозил и не гнал
в первый раз за все долгие дни и печали.

Выли пилы. Под яростный стук топоров
тихо падали бедные сосны и ели.
И охранники, сидя у личных костров,
вроде бы работяг непривычно жалели.

Видно, что-то до каждого «попки» дошло,
может, совесть проснулась в сердцах человеков,
может, больше не будет безумствовать зло
над бесправными судьбами бедственных зеков.

Только тщетны надежды на лучшую жизнь.
На обратном пути возвращения в зону
вологодский конвой веселясь положил
мордой в стоптанный снег горевую колонну.

И смеялись солдатики, горды собой.
Дескать, всё нипочём нам, готовы хоть на кол!..
Только вдруг самый странный из них, молодой,
уронил автомат и беззвучно заплакал…

Лубянка.  Год 38-й

На Лубянке в окнах яркий свет горел. 
А в подвале - экономно – огоньки.
А в подвале выводили на расстрел
комиссара его бывшие дружки.

А ведь был он Революции герой.
Брал и Зимний, и Кронштадтский бунт давил,
вместе с Фрунзе Туркестан «провёл сквозь строй»,
и крестьян тамбовских газами травил.

Краснознаменец, при ромбах, политком.
Лучше выдать биографию нельзя.
Но каким же непредвиденным витком
закрутилась его личная стезя.

Он на Троцкого точил булатный нож,
с «оппозицией» сражался,аки зверь,
по-товарищески к Сталину был вхож…

Ну так что же приключилося теперь?
Почему же и с чего признался он,
когда били его пять ночей подряд,
что немецкий и английский он шпион,
и японский, и ещё какой-то гад?

Но, давясь своей кровавою слюной,
он хрипел, катаясь по полу, без сил:
- Что ж вы делаете, твари? Я же свой!
Я же с вами лишь вчера таким же был!
И не думаете, мрази, что и вас
может ждать такой же сучий приговор,
и грядёт уже  и ваш последний час,
и висит над каждым гибельный топор!

Но соратнички, от ярости дрожа,
продолжали «правдолюбца» мордовать.
- Мы Ягоду пережили и Ежа,
так и Берию сумеем обортать!..

А когда его до «стенки» довели,
и палач в затылок пулю засадил,
утомлённо по домам своим пошли.
Кто-то морфием ширялся, кто-то пил…

А в тюремном морге стыли мертвецы.
Их убрали утром всех до одного.
И по-новой были спрятаны концы –
будто не было нигде и ничего.
               
             Капитан ГБ
 
Капитан ГБ Кулюк человек хороший,
он собачек любит, ласкает кошек,
а от деток малых, порой встречая,
просто замирает, души не чая.

И при встречах деткам даёт конфетки,
делает «козу» и шутки шутит:
- Кушайте конфетки, пока вы детки,
и пока малютки, а не ублюдки!

У себя в возлюбленном Управленье
он весьма прилежен и уважаем,
и у руководства в почётном мненье
и за то частенько им награждаем.

А ещё считается он поэтом,
и домой с Лубянского возвращаясь,
пишет иногда стихи для деток,
личной гениальностью восхищаясь.

Да, к тому ж, ещё и эстет манерный,
вилкой и ножом владеет ловко.
Он когда-то что-то делал в «Англетере»,
и однажды был даже в «Третьяковке».

И своё здоровье он блюдёт умело,
уважая вина, колбасы, шпроты.
А когда зовут его на… расстрелы,
он на них выходит с большой охотой.

Бутово. Секретный полигон. Удобный.
Знай себе, пали, никому не мешая.
Капитан же, в общем, хороший, беззлобный,   
только у него работа такая.

Отстреляв две смены с дружками вместе,
выпьет, насладится анекдотом новым.
Всё пока нормально, честь по чести.
1937-й от Рождества Христова.
               
             Графиня

Эта чопорность светских манер,
эта жалкая дань этикету,
с обращеньем наивным «ма шер»
даже к самым дурным и отпетым.

Но томящимся в общем дерме
ненавидима Ваша гордыня,
что не сломлена даже в тюрьме,
что и здесь Вы всё та же графиня,
как в былом, недалёком, увы.

И хоть ныне Вы «ниже параши»,
но у Вас в родословной живы
достославные пращуры Ваши.
Незабвенные в Русской Судьбе,
 непорочные в чести и силе,
что тащили в веках на себе
и победы и беды России.

А теперь всюду горе и хмарь.
Власть у выродков, подлых и клятых.
И трусливо убит Государь,
и забиты битком казематы.

Слава Богу, что кто-то успел
и опомниться, и спохватиться,
и покинуть родимый предел,
пропадая в иных заграницах,
где и Ваша любимая дочь
вместе с внуками мается тоже.
И всё пробует маме помочь,
но ничем и никак не поможет.

А для Вас домом  избран КарЛаг  –
сатанинское стойло садистов,
где, согнав, травят, словно собак,
своры женщин – «нечистых» и «чистых».

Где среди уголовной стервы,
и бандиток, и шлюх из притонов,
пресмыкаются тяжко, как Вы,
жёны, дочери красных наркомов,
членов всяких ЦеКа и РКИ,
и иной большевистской проказы…

Но для них Вы, ma cherie, далеки
и чужи социально, по классу.

И хоть давят их так же, как Вас, 
но для них твердолобо остались
вместо Бога их Ленин и Маркс,
и продажным Иудою – Сталин.

И конечно они не поймут,
как в сей «зоне» голодной и свальной,
Вы  в к у ш а е т е  пайку свою,
словно сдобный куличик пасхальный.
И презрительно щурите глаз,
и не спорите с подлою бандой,
вновь лишившей, злорадствуя, Вас
миски лагерной тухлой баланды.

Да, горька и нелепа судьба.
Но достоинство – это святыня.
И Вы между рабынь не раба,
Вы по-прежнему та же графиня.

Неизвестно, чем кончится «срок».
Может, как-то помилуют, или
нагребут небольшой бугорок
с номерком на никчемной могиле.

Но безжалостен  век – лиходей.
И в расстрельных анналах с другими
Вы, прабабка любимой моей…

Да святится, ma cherie, Ваше имя!

            «Столыпинский вагон»

«Столыпин» - вагон- зак – одно из высших благ,
придуманный навек талантливо и просто,
рассчитанный впритык на сорок бедолаг,
хоть иногда в него вбивалося и по сто.

«Изысканный отель», где нет в купе дверей,
и в принципе он сам, как некий улей в сотах,
иль даже зоопарк, а в качестве зверей
ведёт прокат людей, томящихся в решётах.

И властвует взахлёб над жалкой массой той,
являя иногда ужасные таланты,
почти всегда хмельной глумящийся конвой,
с сержантом во главе, а то и с лейтенантом.

И сколько же за все минувшие года
виновных всех мастей, и даже невиновных,
промчали по стране и ныне, и тогда,
вот эти навсегда  т ю р е м н ы е  вагоны.

Но были времена, что не хватало их,
когда по воле злой усатого сатрапа,
бесчисленный поток «товарняков» сплошных
влачил и день, и ночь безмерные этапы.

Норильск и Джезказган, Ухта, Караганда…
Сновали поезда, где медленно, где быстро.
И часто от тоски, позора и стыда,
кляня свой рабский труд, рыдали машинисты.

А если в дальний путь тащился эшелон,
то всякий раз к нему, комфортно и желанно,
цеплялся, как салон, «столыпинский вагон»,
для отдыха и сна бесчисленной охраны.

Минувшие лета ты вспомнишь неспроста,
когда и в наши дни увидишь вдруг однажды
впряжённый в пассажирский светлый твой  состав
угрюмый вагон-зак, стыкованный с багажным.

Столыпинский вагон всегда суров и тих,
как дьявольский ковчег, в тартар влекуший грешных,
и он плевать хотел на шумных и шальных
летящих вслед за ним плацкартных и эСВэшных.

А кто-то же из тех, кто там и царь, и бог,
кто верит, что ему подвластно всё на свете,
в какой-то чёрный час. в какой-то страшный срок
окажется в его железных, гиблых клетях.

       х    х    х

Берия – безвременье, безверие,
бесконечный дикий произвол.
Только жаль, что нет могилы Берия,
а не то б в неё – тяжёлый кол!

Всаженный во имя человечества,
в час, когда прокычет нетопырь,    
чтобы никогда в родном Отечестве
не возник второй такой упырь.

Чтоб, самими нами же восславлены ,
на крови всходящие, на зле,
не рождались гитлеры и сталины
( даже в чьих-то мыслях!)
на Земле.       
       
            О самом главном
          
Как родятся тираны? Не только в процессе борьбы.
Всякий может легко подчинить разномастную паству.
Стоит только понять, что тебя окружают рабы,
беспринципная чернь, поголовно готовая к рабству.

Подхалимы , лакеи, наушники, - эта среда,
пробиваясь к чинам и регалиям, поздно иль рано,
пожирая друг друга, без чести, сомнений, стыда,
попирая свободу, себе обеспечит тирана.

И когда он почувствует данную ими же власть,
и когда он узрит добровольно покорное стадо,
вот тогда его «ндрав», распалясь, разгуляется всласть, -
ни законов блюсти, ни кого-то бояться не надо.

В самых ближних пребудут насильники и палачи,
предавая народ на позор, унижения, муку.
Тюрьмы, казни, аресты… И тут уж кричи ни кричи…
Вы ж мечтали иметь всемогущую твёрдую руку!

Но какой произвол ни творился бы именем лжи,
и какие бы «культы» пособники не создавали,
всё когда-то проходит. И самый зловещий режим
беспорядочно рушится. Мы ведь такое знавали!

На задворках Истории «пастыри» нашей судьбы.
Распрямился народ, очистительной правды взыскуя.
Но, почти не скрываясь, опять суетятся рабы,
по «железной руке» сокровенно и страстно тоскуя.

Так утроим же бдительность, помня наш пройденный путь.
И, чтоб впредь никогда не свершить повторенья былого,
не забудем о том, как порою легко повернуть
то в болото застоя, то в полымя Тридцать Седьмого…

          С т а л и н

Лишь втайне правят злые пересуды
его судьбы неотвратимый груз.
Ещё угрозно видится повсюду
его прошитый сединою ус.

Ещё он весь в портретах и знамёнах,
в названьях шахт, заводов и плотин,
ещё в местах от жизни отдалённых
во весь свой рост его возносит Гимн.

Но это там… А здесь, среди охраны,
вблизи бессонных бериевских глаз,
он чувствует, что скоро должен грянуть
последний – Божий – и ему приказ.

Бессонница… Огни кремлёвских башен.
Скрип снега под подошвами бойцов.
Он, сев на край дивана, глухо кашляет,
прикрыв ладонью серое лицо.

И слушает. И думает об  э т о м,
скосив на двери запертые взор,
прославленный льстецами и поэтами,
Отчизны нашей гордость и позор.

              Гробница

В этом каменном склепе, под бронестеклом,
в охраняемом избранной стражей гробу,
навек проклятый , стреляный,
спит вечным сном роковой фаталист,
изломавший судьбу
и свою, и Отчизны…
Кровавый урок,
им преподанный миру уже не избыть.
Но, как Чёрного Рока слуга и пророк,
он способен и ныне смущать
и губить.

Как же стал он  и Господа Бога правей,
не имея вообще за душой ничего?
Десять самых немыслимых адских кровей
сатанински смешались в крови у него.

Только разве разгадка секрета в крови,
или в злобном желанье устроить содом?
Все мы, как говорится, в грехах и любви,
от Адама и Евы род общий ведём.

Ну а этот раскрашенный рыжий мертвец,
не подверженный тлену, лишённый земли,
чей же он паладин, возмутитель, гонец,
что за силы к престолу его привели?

Дух Лойолы, Калигулы, всех палачей,
породнённых, как зомби, огнём и мечом,
подземельно сгустившись во мраке ночей,
по велению Зла воплотился и в нём.

Вновь цветы в наших душах, сожжённых дотла,
вновь Отчизне подняться с колен суждено.
Разливается свет, расступается мгла,
сладко брезжит надежда на лучшее, но…

Враг Любви, враг Свободы,
Отечества враг,
он живёт, как и прежде,
живое губя.
И страшнее чернобыльского
саркофаг,
из которого он
и з л у ч а е т
себя.
Прощание с темой

Вот и всё… Перелистано много страниц:
пересылки… побеги… метели…
Словно чёрные стаи кладбищенских птиц,
надо мною они пролетели.

Промелькнули и скрылись в кромешной ночи,
перепачкав помётом газоны…
И опять мне приснилось – кричи не кричи, -
государство по имени Зона.

Был я смелым и ловким, стоял до конца,
не боялся ни финки, ни пули,
и на теле моём, как на теле бойца,
десять шрамов судьбу подчеркнули.

Я не прыгал в запретку, не бегал из зон,
за картёжный обман не винился.
Нахлебавшись несчастий, я понял Закон
и навек перед ним преклонился.

Мы по-братски делились куском и махрой,
мы не лезли к баланде, как крахи,
и привычно носили, чтоб видел конвой,
личный номер на тёмной рубахе.

А ещё мы давали Стране уголька,
гнали план на Туркменском канале,
и тянули сквозь тундру дорогу в века,
и рекорды не раз выдавали.

В забайкальской тайге, в скрытых залежах руд
(дай-то Бог, чтоб ты понял, читатель),
мы на собственной шкуре познали, что ТРУД –
самый ревностный наш воспитатель.

И всё чаще нам верила наша Страна,
и уже не в местах отдалённых,
а на Досках почёта цвели имена
возрождённых былых заключённых.

Все судимости сняты, открыты пути, -
мир с улыбкою к нам повернулся.
Но теперь мы не можем спокойно пройти,
если видим, что кто-то споткнулся.

И жалея юнцов, что попали почти
под железную руку Закона,
мы их за уши тащим, пытаясь спасти
от проклятья по имени Зона.

А уже на висках кое-где седина.
Дни летят… Надвигается вечер.
И тяжёлые честные руки Страна
осторожно кладёт нам на плечи.

И уходит былое, как в марте, вода.
Ветер Жизни пропитан озоном.
Закрывается тема. Прощай навсегда,
Государство по имени Зона!
   
      х    х   х   х    х   х

Но нет,  не прощай, а скорей «До свиданья!»
Дорога к Свободе всегда нелегка.
И разве возможно забыть о страданьях,
что вынесли тысячи новых зека?

Вы, узники совести, вы, правоборцы,
честнейшие, светлые наши умы,
уже не по воле «кремлёвского горца»
изведали вдоволь сумы и тюрьмы.

Рабочий, художник, поэт, академик,
священник, спасающий веру свою,
вы бой объявляли всесильной системе
и были повержены в этом бою…

х    х   х

Спой мне песню, подружка, родную, заветную спой.
Успокой мою душу, и сердце моё успокой.
Обезболь мои чувства, и память мою остуди,
чтобы не было грусти и горечи чёрной в груди.

Лагеря и психушки  – наш жизненный прошлый удел.
Был бы чудом жив Пушкин, он с нами бы тоже сидел.
Непокорны, упрямы, и верою в правду сильны,
мы, как вечные шрамы на страждущем теле Страны.

Нам назад не вернуться, и это, конечно, к добру.
Ах, как дети смеются, как пахнут цветы поутру!
Болью, кровью, слезами
пронизан мой скорбный рассказ…
Дай вам Бог, чтобы вы не узнали
боли той,
что тиранила нас!

                П о с л е с л о в и е

«Что на исповедь эту ответить? -думал я в полуночной тиши.-
Может быть, промолчать, не заметить, не услышать терзаний души?        
Мало ль было подобного ранее? Ты и сам хватил лиха невмочь !     
Так возможно ль простым состраданьем и участием горю помочь?»

Перелистана грустная повесть. Человек перед обществом чист.
Только сердце болит, только совесть, как её не смиряй, не молчит.        
И как батьки и деды не могут и сегодня забыть про войну
так и этот, в слезах и тревоге, горько тащит былую вину.
Всё несёт, исступлённо и трудно, и с к у п л ё н н о е  прошлое зло…

И мне хочется, чтобы до юных, самых юных всё это дошло.          
Тех, кто часто - как будто в тумане, чьи свободные дни сочтены,       
кто отчаянно ходит на грани неотступной
г р я д у щ е й  вины.

-Погодите! Опомнитесь! Это – топь, болото, опасная гать!..
Но как часто летело в ответ нам:
-Хватит нас поучать и пугать! Мы свои судьбы делаем сами,    
нам претят ваши меры, весы… Мы и сами сегодня с усами!..

Только где они, эти «усы»?
И потом, в оцепленьях колоний, под охраной таких же ребят,       
ох, как трудно, как страшно, как больно сознавать,
что ты сам виноват
и в паденье своём, и в смятенье:
«Всё пропало!.. Финита!.. Ха-а-ана-а!..»
И придёт ли твоё  и с к у п л е н ь е?
И отпустит ли сердце в и н а?..

…Невесёлая ночь пролетела, Не заметил я, как рассвело.    
И болело усталое тело, и мучительно губы свело.    
Но сияли деревья, как прежде, жизнь неслась – лебедино трубя!       
И закрыл я тетрадь.
И с  Н А Д Е Ж Д О Й
отодвинул её от себя.