1.       
                
Смотри, я по вершинам ёлочным 
к тебе несусь на покаяние, 
морозом щиплющим, иголочным, 
на безотчётное свидание! 
 
По необъявленному признаку 
найду cвои отмычки алые 
и обезличенному призраку 
вручу свои кредитки талые. 
 
Разворошу я одиночество, 
позажигаю звёзды малые, 
и однозначное пророчество 
прольёт на землю струи алые. 
 
И вдpуг пoявитcя пpeдвecтиe 
во встреченном лобзанье тонкое. 
Золоторунное извecтиe,			          
под шалями такое звонкое. 
 
2. 
Я окачу тебя водой 
с моей отставленной ладони 
тогда, тогдашнею весной 
на уплывающем вагоне. 
 
Войду в разверстые мечты, 
где чучелом пройду по краю 
воспоминаний. Это ты 
меня подталкиваешь к раю 
 
с тех пор, как пух пошёл на взлёт 
от   тополей и от причастий, 
и чувственный вишнёвый рот 
изведал все изгибы счастий. 
 
Я окачу тебя слезой, 
остротомящей, быстроходной, 
и, обвивая торс лозой, 
возьму молящей, сумасбродной 
 
в полночном приступе икот 
и поклонении обету. 
О восхитительный облёт 
угодий на границе лета! 
 
Я окачу тебя собой, 
пока ещё ты не проснулась 
и не очнулся я тобой, 
и время не перевернулось. 
 
 
3. 
Из тех же улиц и не повторяясь, 
мы в море вышли, где твои ладони 
служили нам и парусом, и лаской, 
и я смотрелся в них, и зеркалами 
 
они являли суть мироустройства 
и только мне, – иначе и не нужно, – 
и суть иных обычаев народов, 
и перечень всех бывших и небывших 
 
явлений, этих данностей упругих 
и разношерстных струй досужих мыслей 
в приливах разноцветностей из злата, 
помноженного на предметность яви. 
 
Уж твердь давно, но также всё как прежде 
и в положеньях тела, и в итогах. 
Колибри, – очень маленькая птичка, 
запущенный в полёт родной листочек. 
 
 
4. 
«Такого можно ждать и сотню лет», – 
сказал себе и после захлебнулся 
тем, что себе же только и изрек, 
и умер, и вовеки не проснулся, 
 
и стал землёй и дымом, и смолой, 
и основаньем нового уюта 
в иных местах, отобранных землёй, 
в которой есть и пальмы, и цикута. 
 
Сам вырыл, сам засыпал, сам унёс 
с собой и тайну, и ключи простые, 
чтоб больше не заимствовать вопрос 
у мест, где все вопросы золотые. 
 
О том сложили притчу у ворот 
Овечьих на холмах Иерусалима, 
но так и не узнал простой народ, 
кто так была им трепетно любима. 
 
5. 
Побудь со мной, хотя меня здесь нет, 
да и тебя никто уже не знает. 
Мы были здесь, мой негасимый свет, 
и наши тени всё ещё летают. 
 
Нас просто отделил от тех времён, 
простых и восхитительностью сильных,    
сам случай – и за то был погребён 
среди останков памяти могильных. 
 
Остались на ветру игра в серсо 
из пьесы тех времён одноимённой 
и небольшое чудо-колесо 
в моём развале жизни неучтённой. 
 
Я сделал из него себе юлу 
и запустил на Медленных озёрах 
её в другом, невидимом миру, 
в отсутствие присутствий и моторов. 
 
И перегибов нет уже ни в чём – 
ни в центре нет, ни слева и ни справа, 
и всё уже на свете нипочём, 
включая всю концептуальность права. 
 
6. 
Простое ветра дуновенье 
и полное вчерашних дум –  
являет милое виденье 
и устремляется не в шум, 
но в новые судьбы потоки 
повсюду, – и тогда везде 
мелькают старые уроки 
и искры на ночной воде, 
и возникает мост из радуг, 
и новые плывут слова, 
и тёмный круг вдруг снова ярок 
становится, и голова 
кружится до последней строчки, 
где нет ни веса, ни чужбин, 
и просит у последней точки 
ещё неведомых глубин. 
 
7. 
Сорок ступеней вниз 
в таллинском баре свечей – 
из обаянья виз 
и узнаванья, чей 
 
oстaновился взгляд       
на сочетанье щедрот: 
слева над стойкой – ряд, 
справа – нечет и чёт 
 
из огоньков зеркал 
кварцевых с отблеском плит 
заиндевевших скал 
гладкий, ручной гранит. 
 
Сорок минут зерна 
огненного на песке – 
в чашечки кофе на 
радости волоске 
 
и узнаванья слов 
в мягком оплыве плечей 
над перелётом снов 
в дом, что ещё ничей. 
 
Музыка из пустот 
на протяжении зги. 
Чуть приоткрывши рот, 
медленно излови 
 
всеми частями тел 
в таллинском баре теней 
чувственность цветодел 
и осторожно слей 
 
тяжесть суставов дня 
в утяжелённость сумы. 
«Здесь были ты и я…» 
Там были мы и мы. 
 
8. 
В хранилищах старинной Риги 
учуял запахи зерна. 
Так обрести свои вериги 
велела музыка сама. 
 
Соборы оставляли тени 
на гулких, серых мостовых, 
и выщербленные ступени 
осмысливали акростих. 
 
Там запах кофе был надушен 
тобой и бликами огня. 
Я был во всём ему послушен, 
минуя сутолоку дня. 
 
Под стрельчатый уют органа 
плыла и пела благодать, 
что не приходит слишком рано. 
Пришёл туда я душу взять 
 
из неоправленных топазов 
прозрачно-дымной чистоты. 
Ресницами глаза чуть смазав, 
она вошла в меня на «ты», 
 
и все условности степенства 
изветрились, расшифровав 
лазурь, как символ совершенства 
и лакомство, как божий дар. 
 
 
9. 
Тебя в Неповторяемом Саду 
я изловил на масленицу, помню, 
без помощи заезжего вуду 
вне листьев опадающих и ровно 
 
взирающих на падшую среду. 
Слонялись экскурсанты в наготе 
так мерно оголявшихся деревьев, 
и все катастрофически не те 
 
лишались дорогих и нужных перьев. 
В одной необходимой простоте 
была лишь ты над пропастью из лжи 
за стойкой продуваемого сада 
 
у самой у последней у межи – 
там, где других уже искать не надо. 
А, изловив, – попробуй удержи. 
Смотрю назад и вижу наперёд 
 
расчерченные знаки и детали, 
слагающие молча хоровод, 
о чём в Неповторяемом не знали. 
И я не знал, увидев в сотах мёд. 
 
 
10. 
Все радуги составили одну, 
и нет оттенкам ни конца, ни края, 
озёра тихо смотрят на Луну, 
как будто что-то в этом понимая.	 
Большие ниши, рукотворный лён, 
обычаи веков, кануны Пасхи, 
малиновый, далёкий перезвон 
и дата не предания огласке 
всей прелести воздушного венца, 
который приготовила планида. 
Никто не знает моего лица 
и места, где заплачет Артемида.    
 
 
11. 
Упирается взгляд в неизвестную даль, 
ты не кутай меня в дорогую печаль  
из невидимой ткани случайных причин –  
в этом что-то не так для обычных мужчин. 
Лучше дом разрисуй мне помадой своей 
и улыбчивость струй непременно разлей. 
Мы успеем ещё окунуться в "Ау-у!", 
в коем нет ничего из известных в миру 
сообщений, изложенных вечным пером 
на вощёных листах. Мы всегда о своём 
размышляем, не зная, что что-то сейчас 
в предпоследний, быть может, случается раз. 
 
 
12. 
Я гляжу туда, где твой портрет 
должен быть. Пречистое мгновенье! 
Но портрета не было и нет, – 
есть в бокале только отраженье... 
Звёздный холод, он же звёздный жар, 
проникает тихо даже в срубы, 
оставляя только бледный пар 
там, ещё вчера где были губы. 
Вдалеке – прекрасная страда 
и свирелей позывные звуки. 
«Нет» взмывает в небо, словно «да», 
и стремятся абрисы и руки 
в край необозначенных легенд 
и не нарисованных картинок 
на границах греческих календ, 
где живёт один безвестный инок. 
 
 
13. 
 
Ты сделала меня первым 
на последнем причале, 
не по годам правомерным 
в конце и в начале, 
несоразмерным 
откровению и обману. 
Стал вопросом ответ, 
и прелесть тумана 
заволокла свет. 
 
Радиостанции заглушались 
по всем частотам. 
Мы так старались...  
Завидно было даже зелотам. 
Отыгрались. 
Тишина в зале. 
Дирижёр снял фрак. 
Vale, дорогой... Дорогая... Vale... 
Никого уже нет на причале... 
 
 
14.         
                
Полюбил привидение, золочёную мышь, 
непростое знамение. Не прочтёшь – не узришь. 
Ветер дует малиновый, тишь с утра до утра, 
песни ткутся былинные от двора до двора. 
Пузыри в небе мыльные, на земле – колоски  
и печатки старинные из тесовой доски. 
В перекрестье – две радуги над картиной равнин 
и пирожные-пагоды из белковых причин. 
Вдоль дороги – туманности и поветрия догм, 
и какие-то пряности за вороньим гнездом, 
и напиток из самостей судьбоносных плодов,             
и избыток из радостей необъявленных снов. 
 
 
15. 
Прекрасней не было и нет 
во временах простых и сложных. 
И не поможет здесь совет 
в словотвopeнияx творожных. 
Немеет слово – и звезда  
лишается свеченья дара, 
и невозможная вода  
ждёт снова своего пожара. 
Стереть все знаки не могу  
(да и они не разрешают), – 
Сейчас проталины в снегу  
и птицы многое решают. 
И полдень полночь предаёт, 
потом куда-то увлекает, 
и никакой нигде народ  
вновь ничего не понимает. 
И раскрывается дневник, 
и пишется налево справа, – 
бывает же на свете сдвиг,  
от самого конца к началу... 
 
16. 
Мне не с кем это больше обсуждать  
с тех пор, как я не смог тебя обнять  
и лёгкого дыхания печать 
 
узнать. Всецело этому виной  
тот самый отдалённый выходной,  
когда я вышел от тебя зимой,  
чтобы узнать другие берега,  
где светятся и кружатся снега,  
и видится домашнею пурга.  
Случайность совпадений всех видна  
тому, кто не отходит от окна. 
И я один, и ты совсем одна.  
Мираж и боль не выдумка совсем,  
но ты не говори об этом всем,  
круги сужая разрешённых тем.  
Ты, право, и не сможешь рассказать  
о том, что никому не разобрать, –   
поскольку стало некому внимать... 
 
 
17. 
Я – мраморный, и ты стоишь, не зная, 
как то случилось, что и не могло 
случиться в пограничной зоне мая, 
в которую то время утекло. 
Простыми были первые расчёты, 
стерильные в необщих головах; 
а в общих – там всегда другие взлёты 
и знаки в опредмеченных делах. 
                
Там всё горело, и, не прекращаясь, 
пылали куст и море, и луна, 
и всё летело, долго не кончаясь. 
Неопалима жизни купина. 
Та частность содержания столетий 
в картине отразилась на века,  
а все итоги суммы междометий 
ушли туда, где мягки облака. 
 
 
18. 
Золотистые кудри твои 
на фиесте эгейских событий 
на ветру бесконечно вольны, 
удивительно оттенены 
белизной монастырских наитий. 
А ресничный волнующий взмах, 
оставляя углы без присмотра, 
отражается в этих словах, 
как в единственно нужных делах 
и в обход пограничных досмотров. 
Из крестовых восточных широт 
пронесутся со скоростью взгляда 
чёлка, тело, ресницы и рот 
в мякоть тёплых домашних ворот. 
Ну а большего нам и не надо. 
 
 
19. 
Целую бедное начало  
и той поры все зеркала,                
где невозможностью ты стала  
и в век ушедший перешла.  
Звучали тихие аккорды  
воспоминаний наливных,  
и мне завидовали орды    
со всеми выводами их.  
Колье алмазного накала  
в последней из больших сонат  
всё до последней капли знало  
и украшало звукоряд 
участливо и благосклонно  
в остановившейся тиши,  
со мной тоскуя монотонно  
в неописуемой глуши 
 
20. 
Почему о любви? 
         Потому что сияет в глазах 
старика и забытой 
         заезжим гусаром старухи 
тот же самый огонь, 
         покоривший ступенчатый страх 
убедительной той, 
         возникающей в нервах прорухи, 
проникающей в мозг, 
         катаракту и полиартрит, 
помещая крючок  
         там, где невод сказал своё слово, 
и блесна с чешуёй 
        лет с полсотни уже не блестит, 
на конце острия, 
        кастаньетами солнца Кордовы. 
Осыпается ржа 
        на диоптрии толстых очков, 
на слепой конусок 
        исподволь утеплённого пепла, 
оставляя просветы 
        в невидимой части зрачков, 
что при жизни отдачах 
        ещё до сих пор не ослепла. 
                
                
2010 – 2020