Что такое поэзия? Часть 3

Вадим Шарыгин
Часть 3

Углубляемся в поэзию жизни

Итак, стихают шаги по тишине рассветной Москвы в фильме Марлена Хуциева «Мне двадцать лет». Пульс времени, биение эха – звук бьётся в стены пространства, звук шагов, вероятнее всего, записан в студии, такими звучными, как в этих кадрах, шаги бывают, разве что, в покинутом доме, в разграбленном дворце, в полуночном храме или под «куполом» подворотни. Этот голос шагов создан для нас смотрящих и слушающих поэзию этого фильма, для тех, кто уже на пятом-десятом шаге героя по черно-белому спящему утру – забыл обо всё на свете, забылся, пребывая в состоянии собственного отсутствия, замещая привычного себя – жизнью, которая разлеглась гладью мокрого асфальта, расположилась на кромках крыш и ресниц, и в отдалении силуэтов. Герой фильма пересекает сон, который досматривает русская, московская жизнь, московская память художника-режиссёра. нарисовавшего нам «раскадровку заворожённости»...

Вы умеете завораживаться?

Завороженность — – очарованность. И я видел уже не пленительную красоту ее, не сияние светлого ума;…Я был заворожен куда более прекрасным взглядом, исполненным сердечного участия, нежнейшего сострадания (В. Гёте, Страдания юного Вертера) … Энциклопедический словарь по психологии и педагогике.
Этот словарь, на мой взгляд, не раскрывает состояние заворожённости. Что именно происходит с сознанием или (в просторечьи) с душою человека в состоянии «заворожённости»? Давайте разбираться.

Синонимы: восторг, восхищение, заколдованность, зачарованность, околдованность, самозабвение, упоение, экстаз.

Словарь Даля:
ЗАВОРОЖИТЬ -жу, -жишь; заворожённый; -жён, -жена, -жено; св. кого (что). 1. (от чего). Трад. нар. Подействовать на кого-, что л. чарами, волшебной силой; заколдовать, заговорить.

Привожу для размышления отрывки из очерка Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачёв» :

«Есть магические слова, магические вне смысла, одним уже звучанием своим — физически-магические — слова, которые, до того как сказали — уже значат, слова — самознаки и самосмыслы, не нуждающиеся в разуме, а только в слухе, слова звериного, детского, сновиденного языка.
Возможно, что они в жизни у каждого — свои.
Таким словом в моей жизни было и осталось — Вожатый.
Если бы меня, семилетнюю, среди седьмого сна, спросили:
“Как называется та вещь, где Савельич, и поручик Гринев, и царица Екатерина Вторая?” — я бы сразу ответила: “Вожатый”. И сейчас вся “Капитанская дочка” для меня есть — то и называется — так.
--------------------------------------
«...Есть одно слово, которое Пушкин за всю повесть ни разу не назвал и которое одно объясняет — все.
Чара.
Пушкин Пугачевым зачарован. Ибо, конечно, Пушкин, а не Гринев за тем застольным пиром был охвачен “пиитическим ужасом”.
Да и пиитом-то Пушкин Гринева, вопреки всякой вероятности, сделал, чтобы теснее отождествить себя с ним....
------------------
...как Пушкину было не зачароваться Пугачевым, ему, сказавшему и возгласившему:
Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы!

Есть явление, все эти явления дающее разом. Оно называется — мятеж, в котором насчитаем еще и метель, и ледоход, и землетрясение, и пожар, и столько еще, не перечисленного Пушкиным! и заключенное им в двоекратном:

Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.

Этого счастья Пушкину не было дано. Декабрьский бунт бледнеет перед заревом Пугачева. Сенатская площадь — порядок и во имя порядка, тогда как Пушкин говорит о гибели ради гибели и ее блаженстве.
Встреча Гринева с Пугачевым — в метель, за столом, под виселицей, на лобном месте — мечтанная встреча самого Пушкина с Самозванцем.
Только — вопрос: устоял ли бы Пушкин, тем дворянским сыном будучи, как устоял дворянский сын Гринев, Пушкиным будучи, перед чарой Пугачева? Не сорвалось ли бы с его уст:
“Да, Государь. Твой, Государь”. Ибо за дворянским сыном Гриневым — сплошной стеной — дворянские отцы Гринева, за Пушкиным — та бездна, которой всякий поэт — на краю...
------------------------
..Вернемся — к чаре.
Эту чару я, шестилетний ребенок, наравне с шестнадцатилетним Гриневым, наравне с тридцатишестилетним Пушкиным — здесь уместно сказать: любви все возрасты покорны — сразу почувствовала, под нее целиком подпала, впала в нее, как в столбняк.
От Пугачева на Пушкина — следовательно и на Гринева — следовательно на меня — шла могучая чара, словно перекликающаяся с бессмертным словом его бессмертной поэмы: “Могучей страстью очарован…”
Полюбить того, кто на твоих глазах убил отца, а затем и мать твоей любимой, оставляя ее круглой сиротой и этим предоставляя первому встречному, такого любить — никакая благодарность не заставит. А чара — и не то заставит, заставит и полюбить того, кто на твоих глазах зарубил самое любимую девушку. Чара, как древле богинин облак любимца от глаз врагов, скроет от тебя все злодейство врага, все его вражество, оставляя только одно: твою к нему любовь.
В “Капитанской дочке” Пушкин под чару Пугачева подпал и до последней строки из-под нее не вышел.
Чара дана уже в первой встрече, до первой встречи, когда мы еще не знаем, что на дороге чернеется: “пень иль волк”. Чара дана и пронесена сквозь все встречи, — с Вожатым, с Самозванцем на крыльце, с Самозванцем пирующим, — с Пугачевым, сказывающим сказку — с Пугачевым карающим — с Пугачевым прощающим — с Пугачевым — в последний раз — кивающим с первого взгляда до последнего, с плахи, кивка — Гринев из-под чары не вышел, Пушкин из-под чары не вышел.
И главное (она дана) в его магической внешности, в которую сразу влюбился Пушкин.
Чара — в его черных глазах и черной бороде, чара в его усмешке, чара — в его опасной ласковости, чара — в его напускной важности…
------------------------
...Но есть еще одно, кроме чары, физической чары над Пушкиным — Пугачева: страсть всякого поэта к мятежу, к мятежу, олицетворенному одним. К мятежу одной головы с двумя глазами. К одноглавому, двуглазому мятежу. К одному против всех — и без всех. К преступившему.
Нет страсти к преступившему — не поэт...
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…
Это неизъяснимое наслажденье смертное, бессмертное, африканское, боярское, человеческое, божественное, бедное, уже обреченное сердце Пушкина обрело за год до того, как перестало биться, в мечтанной встрече Гринева с Пугачевым. На самозванце Емельяне Пушкин отвел душу от самодержца-Николая, не сумевшего его ни обнять, ни отпустить...
...Екатерина нужна, чтобы все “хорошо кончилось”.
Но для меня и тогда и теперь вещь, вся, кончается — кивком Пугачева с плахи. Дальше уже — дела Гриневские.
Дело Гринева — жить дальше с Машей и оставлять в Симбирской губернии счастливое потомство.
Мое дело — вечно смотреть на чернеющий в метели предмет...
-----------------------------
Есть у Блока магическое слово: тайный жар. Слово, при первом чтении ожегшее меня узнаванием: себя до семи лет, всего до семи лет (дальше — не в счет, ибо жарче не стало). Слово-ключ к моей душе — и всей лирике:
Ты проклянешь в мученьях невозможных
Всю жизнь за то, что некого любить.
Но есть ответ в моих стихах тревожных:
Их тайный жар тебе поможет жить.
Поможет жить. Нет! и есть — жить. Тайный жар и есть — жить.
И вот теперь, жизнь спустя, могу сказать: все, в чем был этот тайный жар, я любила, и ничего, в чем не было этого тайного жара, я не полюбила. (Тайный жар был и у капитана Скотта, последним, именно тайным жаром гревшего свои полярные дневники.)...
...Пушкинский Пугачев есть рипост поэта на исторического Пугачева, рипост лирика на архив: “Да, знаю, знаю все как было и как все было, знаю, что Пугачев был низок и малодушен, все знаю, но этого своего знания — знать не хочу, этому несвоему, чужому знанию противопоставляю знание — свое. Я лучше знаю. Я лучшее знаю:
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман.
Обман? “По сему, что поэт есть творитель, еще не наследует, что он лживец, ибо поэтическое вымышление бывает по разуму так — как вещь могла и долженствовала быть” (Тредьяковский).
Низкими истинами Пушкин был завален. Он все отмел, все забыл, прочистил от них голову как сквозняком, ничего не оставил, кроме черных глаз и зарева. “Историю Пугачевского бунта” он писал для других, “Капитанскую дочку” — для себя...
...Что мы первое видим, когда говорим Пугачев? Глаза и зарево. И — оба без низости. Ибо и глаза, и зарево — явление природы, “есть упоение в бою”, а может быть, и сама Чума, но — стихия, не знающая страха.
Что мы первое и последнее чувствуем, когда говорим Пугачев? Его величие. Свою к нему любовь.
Так, силой поэзии, Пушкин самого малодушного из героев сделал образцом великодушия.
В “Капитанской дочке” Пушкин — историграф побит Пушкиным — поэтом, и последнее слово о Пугачеве в нас навсегда за поэтом.
Пушкин нам Пугачева “Пугачевского бунта” — показал, Пугачева “Капитанской дочки” — внушил. И сколько бы мы ни изучали и ни перечитывали “Историю Пугачевского бунта”, как только в метельной мгле “Капитанской дочки” чернеется незнакомый предмет — мы все забываем, весь наш дурной опыт с Пугачевым и с историей, совершенно как в любви — весь наш дурной опыт с любовью.
Ибо чара — старше опыта. Ибо сказка — старше были. И в жизни земного шара старше, и в жизни человека — старше...
...Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман...
...По окончании “Капитанской дочки” у нас о Пугачеве не осталось ни одной низкой истины, из всей тьмы низких истин — ни одной.
Чисто.
И эта чистота есть — поэт.
_________
Тьмы низких истин…
Нет низких истин и высоких обманов, есть только низкие обманы и высокие истины.
Еще одно. Истины не ходят тьмами (тьма-тьмущая, Тьму-Таракань, и т. д.). Только — обманы...
...Поэт не может любить врага. Поэт не может не любить врага, как только враг этот ему в (лирический) рост. Враг же низкого уровня ему не враг, а червь: червь или дракон, — смотря по калибру...
...Поэт не может любить врага. Любить врага может святой. Поэт может только во врага влюбиться...
...Поэт не может враждовать с идеями (абсолютными) и не может враждовать с живыми, как только этот живой — либо стихия, либо ценность, либо — цельность, и не может враждовать с человеческим абсолютом — своими героями. Поэт может враждовать только с данным случаем и со всей человеческой низостью, которые (и случай и низость) могут быть всегда и везде, ибо этого ни один лагерь не берет на откуп. С данным случаем человеческой низости (малости). Поэтому если вражда поэта понятие неизменное, то точка приложения ее — непрерывно перемещается.
Один против всех и без всех.
Враг поэта называется — все. У него нет лица...»

Вы скажите, кому я привожу в пример заворожённости этот отрывок их очерка Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачёв»? – Кого прошу вслушаться, вчитаться? к кому я обращаюсь! – к состарившимся на восприимчивость завсегдатаям сайта со стишками? – которые: ежедневно, ежегодно – пожизненно стряпают в столбики стишки – ухудшенную (до неузнавания) версию «я помню чудное мгновение» и ежедневно переплёвываются фразочками-похвалами друг другу, типа: «Прочитала ваши стихи о любви, как прекрасно. с добром, Наташа», «Ах, Наташа, спасибо, с теплом, Глаша», и так годами, каждый божий день и час идёт обмен «С добром» на «С теплом»!

Какая тут, на хрен, «заворожённость»?! – скажите вы, – Годами переливают из пустого воображения в порожнее стихослагательство!

Да. И нет. Я верю в последний день или пусть даже в предсмертный час этих людей – смогут очухаться! В конце концов, стишки надоедают – до ладонью по горлу – до зарезу! И тем, кто пишет и тем, кто слышит. Остаются «пустые жесты над пустыми кастрюлями». Старость. Старуха. Старик. Разбитое корыто. Мёртвая золотая рыбка на дне корыта. И поток стишков. Из которых остаётся только: «Сдобром», «Степлом». И годы на ветер, груды не читанных стихотворений подлинных поэтов всех времён и народов – владельцев чары, словесников тайны. Но иногда и одного мага, одного мига будет достаточно, чтобы прозреть и оглянуться на «бесцельно записанные в столбик годы», чтобы почувствовать что-то за пределами всех мыловаренных прелестей и гадостей пространства стишков. Душа может вспомнить о своей тайной стороне, о потаённом своём взлёте, который начинался в детстве и юности, начинался ещё с Пушкина и Лермонтова и лишь потом, в годы российского квази капитализма, в проклятую эпоху Публичного дома "продажной любви к поэзии", в годы всенародного презрения к поэзии и поэтам в пользу «авторов, пишущих примитив с душой», в годы объявленной свободы от искусства поэзии – когда каждый второй увлёкся дешёвкой – простотой, хуже воровства и греет амбиции, наслаждаясь «с теплом» у батареи центрального отопления всероссийского ража писательства, превратился в творческого обывателя, участника потока в никуда.

Без способности, без страсти к заворожённости – нет гражданина поэзии – ни в качестве поэта, ни в качестве читателя. Вместо сияния заворожённости – зияние поверхностных строк и глаз – вот главный признак нынешней околопоэтической тусовки. Но если мне повезёт вырвать из лап отбываловки хотя бы одного человека – жизнь будет прожита не зря, поскольку этот единственный человек – оставит «круги на воде», возродит себе и другим детство, тайну, чару вхождения в новый мир – в мир божественный, а не в человеческий отстойник, в котором пенсионерки духа и уха водят спицами слов по пустому воздуху впечатлений, а пенсионеры молодости хватают на лету желание писать, «читать» не умея.

Тьмы «низких истин» стишков никогда не перевесят «возвышающий обман» поэзии. И в деле всероссийского одиночества поэзии, когда на сто прочитавших получаешь одно «спасибо», в лучшем случае, это не важно, важно отдавать всё без остатка, делиться всем сердцем и опытом с теми, кто ничего кроме ненависти и недоверия не обещает взамен. Время – честный человек - всем отмеряет по запросам и порывам.

И всё-таки, литературная работа – это не «степлом» на «сдобром», не конкурс на выявление "победителей над поэзией", это размышление и доверие, это преодоление собственной поседевшей односложности и это попытка признания в том, что поэзия – есть нечто большее, чем, например, даже самое распрекрасное и пожизненное времяпрепровождение на сайте стишков.