О доме, Марке и Луке. Отрывок из Швейцара

Геннадий Руднев
...Тем же вечером зашел ко мне на огонек Марк Львович Бандуренко, местный музыкант. Он преподавал в соседнем интернате для сирот, ему было по дороге к автобусу - мимо моего дома. Как всякий одинокий человек, решивший для себя, что таким он навсегда и останется, Львович никогда не знал с кем, где и по какому поводу заночует, а потому всю нехитрую холостяцкую наличку таскал с собой в паспорте в правом кармане потертого пиджака. Помимо очевидных достоинств по организации мужского быта, а именно: сооружение закуски из ничего; взятие спиртного у соседей или в магазине в долг; нахождение в пепельницах и кустах вполне пригодных для пары затяжек бычков от сигарет, - Бандуренко неплохо владел игрой на фортепиано, даже сочинял изредка, а также перед авансом и получкой много читал. Читал все подряд: газеты, журналы, книги, афиши, объявления, вывески - и запоминал прочитанное в том же порядке, в каком тексты попадали в его поле зрения. Еще он писал пейзажи и натюрморты школьной акварелью, слагал слегка рифмованную чушь на русском и тусовался везде, где происходило любое шевеление в полусонных рядах творческой интеллигенции города. Ростом он был высок, обликом - сер и кудлат. Носил рыженькие усики щеточкой. На солидном носу между пропадающих в ямах глазниц желтых белков горбинка была вскользь перебита еще в молодости. А в правой штанине с недавнего времени всюду волочил он за собой вывалившуюся паховую грыжу, которая часто приводила в смущение не знакомых с ним женщин. По сему в белых штанах и светлых туфлях в октябре Марк Львович выглядел весьма импозантно.


- Привет, Пи, я к тебе с новостью!


И через полчаса, после чайных возлияний и бестолковых разговоров, согревшись до цветущего румянца у скул, он выложил на стол ностальгически зеленую пачку сигарет «Новость», поделившись открытием, что их-то и курил покойный Леонид Ильич тридцать лет назад.


- Ты попробуй, Пи, не табак - чистый мед!


Я отказался от угощения.


На этот случай в кармане у него была припасена еще и початая бутылка пива. Зная, что после хорошего чая без последствий перейти на местное пиво может только его закаленный организм, Марк Львович сделал обиженное лицо и глотнул из горлышка, не предложив мне выпить.


- Как хочешь, - сказал он. - Но тут ты принципиально не прав. К власти трепетно относиться нужно. Даже с восторгом. Я вот недавно гимн создал. Жалко инструмент у тебя расстроен, держи кассету, на досуге послушаешь... И подумай о тексте: чтобы просто, запоминаемо и бессмысленно... Чтобы звучало как одно общее место...


- Типа сортир, - подсказал я.


- Не ёрничай!.. Такое большое, как сама Россия! Та, еще!.. Помнишь?


Бандуренко посмотрел мне прямо в глаза, выискивая в них гармонические созвучия, и здесь же начисто забыл, что его отец был первой скрипкой в симфоническом оркестре, а мой всю жизнь проработал в шахте крепильщиком.


- Плохо помню, - отвечал я. - У меня та Совдепия в памяти осталась, как битком набитый людьми автобус: старый, лязгающий, вонючий. Прёт он меня по ухабам, а вокруг - спины, воротники и затылки. Окон - не видно, водителя - тем паче, кондуктор где-то орет; позади - пыль клубами, впереди - грязь непролазная. Сядешь: сразу - «уступите место»; встанешь: «не мешайся, что раскорячился?»; захочешь выйти: к двери не продерешься - надо по головам лезть. Потому стоишь молча и скрипишь зубами, ждешь своей очереди... Очередь помнишь?


- Очередь была местом и средством общения! Она объединяла как бесплатный клуб по интересам! - возмущался Марк Львович, которому тогда хватало преподавательской зарплаты на месяц. - Не хочешь - не стой!.. Кто заставлял?.. И потом: причем здесь материальное?! Я о духовном единстве нации, о причастности к великой державе музыку пишу, а у тебя все сводится к пыли да грязи!


Бандуренко отвернулся. Но и в профиль на автора нового гимна он не тянул.
Пока я заваривал свежий чай, он, наконец-то, перешел к главной теме разговора:


- Как у тебя с деньгами?
- Никак, - честно ответил я. - Одни долги.
- И ста рублей нет? - сказал он, аргументируя показательной для него суммой.
- Сто есть.
- Дай до завтра. Вечером пойду мимо - отдам.
- Зачем? - поинтересовался я. - Все равно у меня заночуешь. Утром - на работу. Вечером - где будешь? Не знаешь?.. Значит, завтра не отдашь.
- У меня дома есть, - соврал Бандуренко.
- Вот их и береги, - посоветовал я. - Не бери никогда с собой на работу, не дай Бог - в магазин... Кончиться могут. Лучше занять по мелочи и отдать через год-полтора. Здесь существование от количества знакомых зависит. Лучший вариант: иметь ровно триста шестьдесят пять кредиторов. Занимаешь сотню баксов, на пятьдесят живешь, пятьдесят отдаешь предыдущему. Потом занимаешь сто пятьдесят, на пятьдесят живешь, сотню - следующему, и так далее. Понял?


Бандуренко посмотрел на меня с любопытством.


- И если в конце года найдется дурак, который даст тебе двадцать тысяч баксов и умрет, считай, что прожил год бесплатно в клубе по интересам. Без очереди.
- Считал?
- На бумаге. Все точно. Но сначала найди дурака, который на это пойдет.
- Никто не пойдет.
- Уже есть. Одно нехорошо - умирать не собирается. Не поможешь?
У Львовича что-то екнуло внутри, и он отставил бутылку.
- Нет, убивать не надо, - успокоил я его. - С женщиной надо познакомить. Она знает, что делать.
- А сам - никак?
- Мне - зачем? Деньги тебе нужны.
- Давай в деталях, - взор Бандуренко стал ясен и остер.


- Уже - дело... Знакомая у меня в банке работает, на кредитах сидит. Тебе, мне - не дадут, доходы не потянут. А у него – производство расширяется, оборудование надо закупать, а свои тратить он не привык. Даст она ему, сколько тот попросит под какой-нибудь договор с поставщиком, тендер выигранный покажет. Она проценты по счету застрахует. И пока он оборудование частями выкупать будет да кредит возвращать, она те проценты на другой счет переведет, накопительный. Там уже проценты на проценты побегут, с плюсом от банка. Вот под этот счет ты себе счет и откроешь. Положишь на него для начала получку, скажем, а она тебе туда от банка сама добавлять будет. К концу года, глядишь, и перепадет тысяч двадцать, чтобы долги покрыть.


- И больше ничего делать не надо? - засомневался Марк Львович.
- Ничего. Ты клиента ей приведи и счет открой. Дальше - сама разберется. Ты у нее, думаешь, один такой?
- И как же я их сведу?
- Музыку они любят. Возьми билеты на концерт, пригласи даму. А я вам того мужика поставлю. Сядем рядом, познакомим. Они сами друг за друга зацепятся. Только не тяни. А то он другой банк найдет.
- Послушай, Пи, - сказал Бандуренко после долгой паузы. - Я, пожалуй, точно у тебя заночую...


Я постелил ему в комнате младшего сына.

---------------------------------

Дома, как и люди, помимо внешнего вида, отличаются, что не секрет, внутренним содержанием. И если они схожи типовым фасадом (в меру запущенности), нутро их может сообщить о владельце вещи весьма неожиданные. Причем самому хозяину особенно.


Лет десять назад я заходил в освещенный дом, спотыкаясь о детскую обувь. Навстречу с визгом летела собака, за ней - вторая. По углам жались кошки, пахло варевом. Из комнат слышались обрывки разговоров, смех, музыка. Незамеченным можно было пройти к себе в комнату, переодеться и выйти в сад. До меня никому не было дела, все были заняты собой. Мое существование было направлено на жизнеобеспечение, а потому нужда во мне возникала обычно тогда, когда кончались деньги или что-то в доме выпадало из общего порядка, возникала необходимость разбираться, ремонтировать, добывать. У меня никогда не спрашивали, могу ли я, и вообще нравится ли мне, кем я работаю, где живу, во что меня одевают, чем кормят, чему мне хочется посвящать время, чему - нет; - и когда я немного сдавал, всё заканчивалось разговорами о здоровье: выпей то, съешь это, не спи на левом боку. Спать удавалось все реже, чаще - после хорошего стакана водки. Состоявшееся одиночество устаканивалось во сне прочно и безнадежно. Жизнь приобретала оттенок выцветшей занавески. Смерть пахла жухлыми листьями и полупустым погребом. К лету что-то просыпалось внутри, но с осенью отмирало больше, чем успевало нарастать, превращаясь в неорганическое: камни, песок, пепел.


Дети разъехались, ушли женщины, оставили этот мир собаки, кошки и попугаи. Зарос огород. Обветшал забор и сад.


Дом оставался таким же.


Опять незамеченным я проходил к себе в комнату. И теперь уже некому было спрашивать: могу ли я. Но когда я сам себе задавал этот вопрос, отвечать на него выходило жутковато. Срывалось с языка: а для кого? Потому что делать что-то для себя - уже разучился. Одиночество было распределено по настоящему и будущему тусклым равномерным слоем, без ям и кочек. Видимость и слышимость собственной жизни вкрадывались в сознание иллюзорно. Прошлое становилось понятнее и насыщеннее, чем реальность, с той лишь разницей, что прошедшее представлялось ярко фрагментарным, а сегодняшнее - длительно-вязким, трясинно-болотистым, никаким. Хотелось, как прежде, чтобы решение о действии принимал не я, а кто-нибудь другой, все равно кто. И когда все равно уже стало, что это будет за решение, дом начал рушиться.


Сначала потекла крыша. Ни с того, ни с сего. И дождя-то не было. Следом по осени упал деревянный забор и к утру вмерз в лужу. По ночам самопроизвольно начали открываться и закрываться двери внутри дома. Половицы перестали скрипеть, но прогибались с таким тяжелым стоном, что казалось, будто ты проходишь по телам смертельно раненых. А газовый котел на отопление мог загораться и гаснуть вообще, как ему заблагорассудится.


Перед тем, как отыскать нужную вещь в пяти пустых комнатах, я долго сидел на диване, стараясь в подробностях восстановить пути ее перемещения по дому. Как-то хотел пришить пуговицу и не нашел нитку с иголкой.


Вспомнил, что последний раз пользовался ими после того, как в гостях побывал Лука, художник, делавший иллюстрации к моей книге. Кстати, о книге: она так и не родилась, не выродилась за четыре года работы, перебродила, прогоркла, шлепнулась мозговым сгустком на бумагу и валяется до сих пор где-то, попахивая, скисая отдельно от меня, от читателя, превращаясь в слежавшуюся до полена целлюлозу. Иллюстрации вышли у Луки сомнительные. Он не то чтобы не понял сути (ее там и не было), а вывернул все наоборот - просто прокомментировал моим текстом свои нехитрые фантазии, бывшие у него еще до прочтения рукописи. Возможно, он ее и не читал: полистал, да увлекся собой. Но зарисовок принес много. Выполнены они были на засвеченной фотографической бумаге путём соскрёбывания с неё лезвием и иголкой верхнего черного слоя, в манере «графитаж», кое-где подретушированные лаком для ногтей. Водоросли, улитки, плавники рыб, лепестки цветов, дождь, тучи, звезды и чьи-то гривы. Людей за этим почти не угадывалось, не считая нескольких отражений лиц на сильно обволненной поверхности луж или на плащанице. Я еще подумал тогда: попадись мне эти рисунки раньше, я бы сумел к ним подобрать газетные заголовки из «Коммерсанта». Но причем здесь книга?

Мы беседовали об этом с Лукой за домашним вином двое суток кряду, так и не придя к общему мнению. За это время я прочитал ему книгу вслух, а он сделал еще не меньше сотни иллюстраций, которые и развесил по всему дому на нитках и иголках, втыкая их прямо в обои. Коллаж из «сохнущих фотографий с натуры» болтался у меня перед носом дня три, пока я, отчаявшись что-то понять, не позвал на помощь соседа-пенсионера, Фому, бывшего бульдозериста. Тот, войдя, поводил глазами вслед за трепетавшими рисунками, пощупал бумагу, понюхал пальцы и вынес вердикт: «Высохли уже. Снимай». Я оборвал нитки и торжественно вложил иллюстрации соседу в руки. Сказал, что это работы известного художника и каждая из них стоит не меньше его пенсии. Экс-бульдозерист с сомнением поморщился, но дар принял. А через полгода, когда я узнал, что выставка Луки прошла с невиданным успехом в одном из парижских салонов, спросил у соседа, куда он подевал подаренные мною каракули. «Продал, - невозмутимо ответил Фома. - Зятю машину купил, дочке - киоск. Там еще осталось... А что?» - «Так. Поинтересовался. Спасибо», - ответил я. Фома пожал плечами и прошагал к своему новому забору, вихляя коленками в обвисшем трико. А я пошел в магазин за иголками...


Да и не только деньги не задерживались в этом доме. Проходили дом насквозь люди, мертвые и живые; снашивались тряпки на них, на окнах и на полу; менялись лица, привычки, вкусы; в сотый раз переставлялась траченая молью старая мебель; даже запахи изменяли себе - и то, что некогда веяло съедобным, становилось приторным до тошноты, а то, что считалось водой, могло обратиться в вино и наоборот.

 Каждая вещь, обойдя углы и стены дома по третьему, четвертому кругу, разваливалась под действием центробежных сил, мертвея, просясь на свалку, прихватывая за собой и новые вещи. Реставрации, как витаминов, просил весь его обветшавший под бременем семейных неразберих, безденежья и явлений природы нестойкий организм. Мне казалось иногда, что ко мне дом испытывает чувство жалости, смешанное с легким презрением и снисхождением даже: мол, постою еще зиму, а дальше-то что будешь делать? А я только смущенно отводил глаза в сторону, обещая ему про себя, что вот на следующий год - точно, подкоплю немного, выберу время, соберу людей, материалы - починю, подмажу, подклею, прибью, выправлю, отремонтирую и переделаю. Он мне не верил. Держался из последних сил, тужась, выкатывая, как глаза, окна, изогнув, как спину, крышу, ощерившись прикушенной наискось дверью. С недавних пор дом надеялся только на самого себя. И если я приходил в него, то приходил не к себе, а к нему в гости.
Он не переставал удивлять. Отбирая людей по своему, только ему ведомому, образцу, дом выделял им конкретное место, в котором у тех проявлялись качества, вне его людям не присущие. Так в комнате младшего сына улегшиеся на его кровать гости вряд ли могли предполагать, что очнутся лишь к вечеру следующего дня, увидев во сне всё, что могло бы сними случиться за эти часы, проснись они вовремя. Потому, отправляя туда на ночь Бандуренко, я был уверен: дом за ночь довершит начатое мной мероприятие, уложив в его музыкальных мозгах по нотам чисто коммерческие дела, и, встав утром, на работу я его будить не стал...