О Фоме Дидиме. Отрывок из Швейцара

Геннадий Руднев
...Из-за повреждённой руки Фому после восьми классов даже в сельскохозяйственное ПТУ на механизатора не взяли. А в десятилетку он сам не пошёл. Рассуждал так: а зачем ещё что-то учить, если я и того, чему учили, не помню? И оно надо? Восемь-то классов с тройки на тройку переползал. Пропадал на речке, рыбу удил. Нехотя помогал матери на ферме зимой: воду таскал, навоз убирал. Летом и до осени ходил с отцом по шабашкам: копал колодцы, срубы ставил, печи клал. Но так ничему и не научился. И уже не верил, что научится. Если бы не случай.

Появились в колхозе бригады строителей. Одни газопровод «Дружба» тянули. Вторые – бетонную автотрассу на Волгоград. Столовались строители по домам, что на краях деревни стояли. И технику новую, которую тут в глаза никто не видел, рядом с домами оставляли. Комацу, Тойота – это были первые иностранные слова, выученные Фомой. А управляли ими молодые ребята, они не против были посадить рядом лихого парня Фому, который всё на лету схватывал и за самогоночкой готов был сбегать, и огурчик с огорода принести. А то и за рычаги сесть, если кто с похмелья встать не мог. Научили за год-полтора всему.


И дождался Фома. Как только ему паспорт выдали, рванул на стройки пятилетки. Комсомол? Верую в комсомол! В партию? Верую и в неё. Удостоверениями оброс, разряды заработал, в общественной жизни участие принимал. Происхождение – рабоче-крестьянское. И в армию не берут.

Кого в Монголию? Фому. Кого на Асуан, в Египет? Фому. В Карачи, в Пакистан? Фому. И, наконец, в Бхилаи, в Индию. Его же!


Я, когда из Сибири в соседний с ним дом переехал, ребята мои малышами были, а Фома уже в молодых пенсионерах ходил. Но экскаватор-погрузчик «Кобелко» на улице между нашими калитками уже ночевал, наспех отмытый от грязи очередной «шабашки», а его новая чистая «Волга» прохлаждалась в бетонном гараже.

Неугомонный Фома всё что-то пристраивал к родительскому дому в любимом восточном стиле и довёл родное гнездо до неузнаваемости. Из каждой загранкомандировки он привозил не только деньги, но вещи и знания несколько необычного порядка. Он искал в жизни других народов суеверия и обычаи, отличные от православных, и как знаток мог сообщить о них то, что я не считал нужным знать, по крайней мере - мне, но Фома был настойчив, даже требователен именно к моим ушам. А так как и этого ему было мало, он зазывал меня к себе и часто предъявлял диковинки «в натуре». Чтобы я мог пощупать руками и убедится, что рассказы его не беспочвенны.


Вот те три индийских ковра, что лежали теперь на веранде перед баней, висели раньше на стенах в его доме. И Фома мог сказать, не сломав язык, из какого они штата, и что за мастер каждый ковер ткал, и каков мотив рисунка, и что за школа, и сколько сотен лет существует, и как отличить от подделки, сосчитав, скажем, количество узелков на квадратный дюйм.

Фома знал все позиции из Камасутры и как они правильно звучат на языке оригинала, тыча пальцем в альбом с репродукциями. Он мог определить процент содержания золота и серебра в ювелирном украшении, погрузив его в полный стакан с водой и взвесив потом вылившуюся воду на аптекарских весах. Он проверял натуральность шёлковой ткани на запах от сожженной с неё нитки.

Для Фомы Восток был внеземной цивилизацией, достичь качества жизненной мудрости которой, нам, грешным, было не дано. Фома прощал индийцам всё: и то, что они бесстыдно ссали и срали на грязной улице, заваленной отходами; и пускали трупы родственников, беременных и детей в свободное плавание по Гангу, из которого здесь же и пили, и стирали в этой жуткой мути свою вонючую одежду; и кремацию - когда сын факелом сжигает волосы на трупе матери, а мертвого отца бреет и стрижет, и уже на погребальном костре, который сам же и зажигает, бамбуковой палкой расшибает голову предку, чтобы из расколотого черепа душа с дымом от костра быстрее выбралась к небу. И всё это с песнями, да в белоснежных одеждах, в цветах. Эх, не забывали бы ещё родственники кости не догоревшие собрать и в Ганг бросить, чтобы бродячие собаки не растащили!


«Ну, понимаешь, - говаривал Фома. – Их, индийцев, конкретно, ну, о-очень много. А мужиков меньше, как и везде. Вот и строгают детишек, пока до мальчиков не добьют. До того сына, который родителей сжечь должен. И денег надо скопить на похороны, на дрова, на цветы, на брахмана. Вот на что миллиард людей всю свою жизнь тратит: на собственную, приличную по их меркам, смерть! Чтобы родственникам, когда подохнешь, не было за тебя неудобно перед соседями. А соседи помогут сыну камень поста-вить у дома, чтобы он его десять дней водой поливал. Так надо. Чтобы не сразу забыть. И через год соберутся на поминки всей деревней душу покойного провожать. Опять деньги нужны. А где им их взять столько?


Я как-то на подряд один нанялся. Богатенький индиец попросил дом большой построить, посовременней, как в Европе. Я с местными рабочими договорился. Аванс большой получил, всё им раздал. А тут мама, старушка, на родине умерла. Отпросился. Домой приезжаю, а её уже похоронили. Я с горя и загулял. Вернулся через три недели. Ни стройки, ни рабочих - никого. Что делать? Пошёл к жене этого раджи, его самого тоже не было, он на заседаниях очередных завис. Она меня хорошо приняла, угощала и всё расспрашивала: о судьбе моей горемычной, о жизни сиротской. И никак не могла понять, в чём же я грешен, что это за вера у меня такая? Я ей честно всё доложил: и о четырёх принципах демократического централизма, и о руководящей роли партии, о революции, о войне, о народе-победителе, готовом строить коммунистическое будущее. Помню, она прослезилась и спросила: а сын-то у меня есть? Ну, тот, который меня палкой, мертвого, по башке шлёпнет? А как узнала, что нет, жалеть принялась. Всю ночь её убеждал. И убедил.

 Наутро она мне столько денег дала, что я мог три дворца построить. Вернулся, новых рабочих нанял… Через два дня и эти разбежались. С деньгами, конечно. Я к жене раджи вернулся каяться. А она уже с подружкой меня встречает. Рассказывай, просит, и её убеждай. Я остался. И за ночь обеих убедил. Теперь уже подружка её денег мне дала. Но не успел я вновь развернуться. Помню, металлоконструкции, ещё горячие, с комбината местного разгружал, как раджа подъехал с охраной. Они меня голыми ногами на горячий металл поставили и начали вопросы задавать: где деньги, где дворец, почему жена радже перестала давать в посте-ли, что я ей такого наговорил, к какой вере склонял? И я тут понял: только чудо меня спасёт.

 Приказал бобину с гудроном на разогретый металлический профиль поставить, а сам потихоньку писаю в штаны, чтобы ноги не сжечь, и приплясываю. Гудрон начал плавиться и течь охране под ноги, а я возьми и скажи: «Не в деньгах ваших счастье, а в правде. Растапливаются ваши капиталистические идолы под взглядом строителя коммунизма! А вами порабощенный пролетариат сможет теперь сжечь себя после смерти достойно, не залезая в долги на десятилетия! Слава КПСС!»


- И что, отпустили тебя? – спрашивал я у Фомы.


- Какое там! – отвечал он. – Посадили. Жена этого раджи с подругой передачки мне носили. Месяц целый! Условия там, конечно, не ахти… Но не доказали ничего. Договора-то не было… Оснований никаких… Да ещё посольство наше вступилось, чтобы международный скандал замять…

Зато как я из кутузки выходил! Всю дорогу мне цветами люди усыпали. На век, говорили, меня запомнят. Пять стрел мне подарили. В форме красной звезды. За мужество. И выдворили в Россию. Жена раджи мне долго писала. Сын у неё родился. Потом болел долго. Я ей лекарства высылал. Ничего, выздоровел. Будет теперь кому на «чите» раджу по башке шандарахнуть!»


«Чита» на хинди – это погребальный костёр. Я всегда вспоминал об этом, когда представлял своих читателей.