Райская, жизнь

Феликс Гойхман
…Не молился б человек,
Помнящий лицо калек...
В.Шаламов

Две интимные подробности хочу сообщить о себе, прежде чем начну: я родился через тринадцать лет после Второй Мировой, и другое, у меня с детства - плоскостопие. В отличие от мирового побоища, это - не смертельно. Что правда, иной раз намотаешься за день так, что онемение и боль в конечностях доползают до поясницы, и думаешь: когда-нибудь эта немочь тебя доконает. А война, это – совсем другая история, история о том, как железо превращается в кровь, кровь – снова в железо и снова в кровь, и так до бесконечности. В этом смысле, война не имеет конца, и пока железо в виде гемоглобина будет  выволакиваться в крови, в мире будет бряцать и царить окровавленное железо.
Но вернусь назад. Родители принуждали меня носить супинаторы, и я какое-то время их носил. Тогда, более полувека тому, чтобы встать на стельки, нужно было тащиться на протезный завод, с пересадками, снимать мерку, а потом еще раз - для окончательной подгонки, и я тяготился этим.
В те годы само название предприятия -  протезный завод, казалось мне загадочным. Оно ставило в тупик. И как знать, если бы не один случай, приоткрывший мне глаза на правильное понимание вещей, я бы мог до сих пор прозябать в неведении,  считая название завода художественным преувеличением.  Между прочим, мне было еще слишком мало лет, чтобы познавать мир в одиночку, но иной раз приходилось это делать. Короче, однажды я потерялся, заблудившись в безликих коридорах завода. Двери, похожие одна на другую, не поддавались. В пору было звать кого-то на помощь. И я уже открыл рот, чтобы подать голос, но тут заметил невдалеке приоткрытую дверь, и устремился к ней. Помещение за дверью оказалось примерочной, но не той, где возились со мной. В моей примерочной на белоснежных стенах красовались вырезки из детских журналов, на окне колыхалась беленькая занавеска, на которой играли друг с дружкой безобидные медвежата и зайчата. Там хозяйничал добрый доктор со странным, почти сказочным именем, дядя Ортопед. Зала, в которую я заглянул, представляла собой нечто совершенно другое: вместительная, плохо освещенная комната с серыми стенами, вдоль которых тянулись глубокие, похожие на каторжанские нары, полки. Это была примерочная для взрослых.  В комнате находилось сравнительно много народу, человек 30-40 взрослых мужчин-инвалидов, которые молча доставали с полок лежавшие там протезы, черные ноги и руки. Потом они неуклюже усаживались на скамьи и долго их примеряли. Но приладив, многие медлили, смотрели в одну точку, будто на что-то решаясь. В эту минуту, каждый из них, напоминал актера, который знает заранее, что оваций ему не сорвать, и он до одури вглядывается в мутное зеркало гримерки, пытаясь отыскать в своем отражении признаки соответствия навязанной ему роли.
Вообще, инвалидов я видел не впервые, на улицах города они попадались на каждом шагу, жалкие, сварливые, свирепые в пьяном угаре, и я, по молодости лет, их побаивался. Тут, казалось, все были трезвы, особо не разговаривали, и никто права не качал, но такое количество обнаженных культей в одном помещении подействовало на меня угнетающе. Я смотрел на них, не в силах двинуться с места.  О чем я думал в тот момент? Не помню. Возможно, об отце, который тоже побывал на той мясорубке, и вышел с перемолотым нутром, но с  руками и ногами. Речь о временах, когда всей этой геройской братии не было еще и пятидесяти. Геройской, потому что иначе назвать людей, переломивших "хребет нацистской гадине", у меня не получается. Нет подходящего слова. Вспоминаю в числе прочего, как отец рассказывал мне о своих мечтах накануне победоносной развязки. Он говорил, мы думали, что после победы настанет райская жизнь. Полагаю, он говорил о себе, не имея в виду поколение, но он мог так сказать от имени всех, поскольку подобные надежды и мечтания – вещь обыкновенная для людей, забывших, что такое рай. Отец не рассказывал о том, кто и каким образом обманул их надежды, но общий тон его рассказов наталкивал на саркастический лад. Разумеется, тогда я не рассуждал столь масштабно. Не помню, рассуждал ли я вообще. И все же, поистине родной человек, отец приблизился к черте, на которой искалечило этих людей и опалило его, и я не мог не понимать, что связь между моим папой и ими очевидна. Не столь очевидна моя связь с ними. Помню, однажды ночью, возможно,  через несколько дней после, столь впечатлившего меня, видения, мне таки приснилось, что он - безногий инвалид, и что передвигается на четырехколёсной, замызганной тележке, пьяный, свирепый, неуемный. Этот сон меня так взбудоражил, что я проснулся и ринулся в комнату родителей. Хотелось неотложно проверить, все ли папины ноги в порядке. Объяснялось просто, тогда, в 5 лет я не мыслил своей жизни без папы или мамы. Они были разными, но были при этом неразрывным целым в моем представлении. И когда они ссорились, я плакал, чувствуя, что трещина между ними проходит через меня. Примерно то же самое могу сказать о моих руках и ногах. В пять лет они мало что умели, но были не представимы отлученными от моего маленького тела. За полвека мои конечности многому научились. Увы, сейчас, когда силы на исходе, мне порой кажется, что взаимосвязь между частями моего тела и мной ослабевает. Так бывает, когда много лет используешь какую-то незаменимую вещь. Ты привыкаешь к ней, не замечаешь, фактически она становится чем-то большим, чем вещь, много большим, и в то же время, чем-то неизмеримо меньшим, чем твоя жизнь. Подумал сейчас, со Второй Мировой или Великой Отечественной, что привычнее для русского уха, примерно та же история. Она всю жизнь где-то под боком, рядом, настолько рядом, что почти внутри, сроднилась со мной, не оторвешь. Да и зачем? И мое нынешнее к ней отношение, мои скорбь и ужас - невыразимы, если не вспомнить, что было прежде. В детстве, впитав ее горечь с молоком матери, я воспринимал её, как семейные предания, как сказку с заведомо счастливым концом. Позже, в школьные годы война с фашистами сделалось второстепенной дисциплиной из школьной программы,  чем-то необязательным, вроде уроков пения. Потом, после школы и армии, когда комсорги ходили по пятам и дышали в спину по поводу неуплаченных членских взносов, вся советская идея включавшая и память о Великой Войне стала напоминать пятна Генриха Роршаха, не только внешне, но и по сути. Правильно угадаешь, что нарисовано – иди с миром, а не угадаешь, пеняй на себя. Я всегда угадывал правильно, и не только потому, что хотел подладиться. Для меня всегда не было большой проблемы говорить то, что от меня ждут. Вы трубите: никто не забыт, и я вам вторю, ничто не забыто, такая вот мантра-пароль. В конце концов, весь этот ужас стал вещью в себе. Но только сейчас, когда память уже не та, сердце мое научилось с этим справляться.
Иногда, во сне я вижу себя в той примерочной. Не знаю, как передвигаюсь, как переставляю предметы с места на место, может быть, взглядом, потому что нет у меня во сне ни рук, ни ног. На полках лежат протезы, они не черные, из картона. Другой материал, похожий на человеческую кожу облекает их. Я знаю, что среди этой груды затерялись мои собственные, живые руки и ноги, и пытаюсь их отыскать. Они где-то здесь, - думаю я, и чувствую, как паника медленно охватывает меня. Покрываюсь потом, дыхание сбивается. Я не могу их найти. Достаю из груды одно изделие за другим. Нет, это - не то. Ощущение, что время поджимает, близится точка невозврата, паника усиливается. Наконец, кажется, чудом я их нахожу. Вот они, мои родненькие! Я усаживаюсь на скамейку и начинаю их ладить к своим изнуренным культям. Это отнимает время, но я больше не спешу, чувствую, что впереди долгая и счастливая, райская жизнь, и я счастлив.