Молодость

Сложноцветный
Предуведомление.

Это не книга воспоминаний. Она просто так построена. Это роман. О том, как функционирует память. По крайней мере, моя собственная. Я не знаю, каким он получился. Может, я бы мог вспомнить больше. И местами не нарушать хронологию. Но я ручаюсь, что всё, до чего у меня была возможность хоть как-то дотянуться, навсегда останется здесь. Потому что память, как и многое, уходит. Но что-то всегда остаётся.

Дом.

Всё началось здесь. В большом, тогда ещё зелёном, доме (отдалённо похожем на дом наших родственников, окружённый внутри и снаружи бесконечным садом и вызывающий во мне приятное воспоминание о моей далекой дворянской крови) жил мальчик с зелёными глазами, который помнил всё и одновременно не помнил ничего.
Конечно, всё началось с тебя. Ты ведь ждал меня, да? Ты был первым, что я помнил и знал. Теперь, когда я погружаюсь глубоко внутрь себя, я вижу тебя. А вокруг всё белое и больше нет ничего. Я смотрю туда и вижу твою машину. Тоже белую. Как ты сам. Как твоё нутро. Я мало что о ней помню, но точно помню, что чувствовал, будто мне уже семь лет, хотя было около трёх. Неужели уже тогда была магия чисел? Всё было слишком ясно. Я смотрю вокруг и вижу тебя поющим. Когда я думаю об этом, до меня откуда-то долетает эхо. И только тогда я понимаю, что сам я тоже пою и что мы как будто на корабле, на воде, качаемся на волнах. Оттуда веет спокойствием и теплом. Попутно вспоминаю свою фотографию на капоте той же машины. Почему-то холодную, как будто сделанную зимой, хотя это неправда. Кажется, ты её видел. Наверное, я там так улыбаюсь, как не бывает на самом деле. Во всяком случае, сейчас я точно так улыбаюсь, думая о тебе.
Бабушка говорила, что и я водил ту машину. Сидел на твоих коленях и рулил. И даже умудрился кого-то подвезти. Но чаще она рассказывала о том, как мы уехали и снова не замечали время. Все ведь говорили, что мы были чем-то особенным. Все это знали. И потому я думаю, что ты был мне настоящим отцом. Отец моего отца. Так вот. Мы совсем не заметили, как у нас задымился двигатель. И даже не слышали, как крестный выбежал и стал кричать, чтобы мы остановились. Наверное, это звучит не так забавно, как было на самом деле. Но мы смеялись, и не было ничего важнее, чем это. А когда мы были вынуждены продать её, не было ничего страшнее.
Так же сильно я полюбил ещё только одну машину в самых разных цветах. Каждый раз, когда я вижу её, моё сердце замирает. Не знаю, буду ли я водить, но если буду, то хотелось бы только её, пусть ей к тому времени и будет в несколько раз больше лет, чем мне. Как радостно от того, что что-то бывает на всю жизнь. Я всегда сомневался и сомневаюсь, но иногда из этой тёмной воронки, как солнце, вылетает секунда, когда я просто понимаю, что это так. Что мне это нужно, а это того не стоит. Удивительно, но я чувствую, что через всю свою жизнь, несмотря ни на что, я пронесу именно любовь.
Ещё бабуля рассказывала, что у нас был кот, на котором я катался. Она говорила, что, когда я родился, ты сказал ему, чтобы он меня не трогал. И он услышал. Удивительно, да? Я всегда мечтал о таком воспитанном и понимающем меня каком-нибудь шнауцере, лабрадоре, ретривере или даже коте. Но воспитывать его, мне кажется, я бы не смог. Я за собой-то не всегда могу уследить, куда мне кто-то другой. Скорее всего, это закончилось бы так же, как в тот раз с нашей немецкой овчаркой. Или на мне бы рвали одежду зубами, или я бы в страхе бегал по крышам. При этом мне так хочется, чтобы мои советы и слова слушали. Чтобы меня слушали. По-настоящему. У тебя бы точно всё получилось. Я почти не знал тебя, но это я знаю. Я чувствовал это, и потом это подтвердилось. У тебя ведь была собака. Расскажешь о ней, когда встретимся?
А сама бабушка катала меня на велосипеде. Однажды мы так спешили домой, что от волнения моя нога застряла в небольшой металлической решётке, прибитой зачем-то у колеса. И знаешь, мы всё-таки успели.
Говорили ещё, что мы играли в футбол во дворе. Я этого не помню, но, когда мне действительно было семь, я играл в футбол с братом бабушки на том же месте. И было такое чувство, что всё это было раньше. Теперь всё в моей голове смешалось настолько, что я понимаю, что это был не ты, но всегда представляю только тебя. В детстве, когда мы уже переехали, я играл и с отцом. Но это совсем другое.
А как я любил все твои вещи. Да и до сих пор люблю, что уж там. Когда-то мне казалось, что я даже помнил твой запах дома. Он мог остаться на том зелёном диване. В нём правда было что-то только твоё. Или на том ковре с коричневыми узорами. В детстве я думал, что это ты выжег их сигаретами, и мне хотелось плакать.
Я еле узнал тебя молодым. В моей голове ты навсегда отпечатался если не сном, в котором ты зовёшь меня к себе, то фотографией с могильного камня. Или твоим танцем, записанным со спины на свадьбе родителей. Отец еще нес маму на руках и сказал: "Бей посуду, я плачу;". Так иногда и теряется то самое ценное, что можно никогда не заметить.
Как жаль, что я не помню твоего голоса. У меня часто так: я помню, что что-то было, но не помню, как именно это было. Поэтому у меня каждый поцелуй как первый. И с голосом твоим то же самое: я помню его, но не помню, какой он. Я так хотел бы его услышать. Ещё хоть раз. Не знаю, смог бы я спросить что-нибудь. И вообще сказать. Не знаю, что бы я делал. Одно время я то ли придумал, то ли мне начало сниться, что мы говорим с тобой по телефону. Потом я очень часто это представлял. И теперь тоже. Я бы так звонил тебе. Отдельно от всех. И, наверное, не боялся бы сказать всё. И плакать. И смеяться. И кричать. Вместе. Это то, чего очень не хватает. Боюсь сказать, что именно этого не хватает больше всего. Ты же понимаешь меня, да? Так не хочется искать эти мелкие слова, которыми объясняют. Они как будто всё портят. А хочется говорить так, чтобы объяснения не были нужны. Чтобы можно было посмотреть в глаза и всё понять. Я тебя сейчас не вижу (в житейском смысле), но я уверен, что я всё знаю и ты можешь не говорить. Думаю, у тебя то же самое и даже больше.
Самое важное всё ещё со мной, не волнуйся. Если бы что-то случилось, я бы себя не простил. Знаешь, я бы вообще ничего не менял после твоего ухода. Ведь всё как будто остановилось. А у меня, наверное, меняется даже манера речи, когда я говорю о тебе. Разве можно сказать о тебе ещё больше, чем три таких простых, но таких прекрасных слова? Я тебя люблю. Тебя не хватает. И это навсегда.
Я перечитал это несколько раз и понял две вещи. Во-первых, мне показалось, что во мне сидит дьявол, и почему-то он появился именно в главе о тебе. Это пугает меня. Прости, пожалуйста. Я не знаю, что делать, но надеюсь, что всё пройдёт. Пожалуйста, спаси меня снова.
Маме снилось, что ты мой ангел-хранитель. Представь себе: ты и Лев Толстой. Я в это так верю. Наверное, с того дня, когда мы с бабушкой пришли на кладбище и она сказала, что сегодня небо открыто и ты меня слышишь. Я не помню, что тогда сказал тебе, но в душе; я плакал.
Во-вторых (да, я опять отвлёкся), я, конечно, хотел написать это иначе, и в плане у меня написано другое, но теперь я чувствую, что не зря написал о нарушениях хронологии. Но ведь это не главное, правда?
После осени было утро. Утро моей маленькой жизни. Помню его солнечным, ранним и немного морозным. Хотя наверняка все было не так. А мне так нравилось подниматься. Пускай было семь утра или восемь, но ведь было солнце, и так хотелось идти туда, где поезда, где я катался на велосипеде ещё когда не умел говорить. Я даже помню какие-то серые лужи. И себя в их отражениях. Сейчас там всё почти так же. И бабушка совершенно та же. Так странно. Когда я думаю о своём первом настоящем друге, таком близком, что уже не страшно, то представляю её. Как мы сидели вместе на её работе. Как поливали арбузы, и я вроде заправлял водой лейки, как на работе, и потом из маленьких арбузиков вырастали большие и сладкие. Как смотрели на пух каждое лето. И как потом я не видел его лет десять и всё это время скучал. Как спали в одной комнате под звуки телевизора. Я утыкался лицом в ковёр на стене и растворялся. Как она давала нам с сестрой специальные задания для секретных агентов, а через пару лет читала наши сценарии. Как мы ездили в поездах и слушали мою музыку, которую я по-настоящему никому больше не показал. И как она её приняла. Это же так важно, особенно когда тебе лет двенадцать, хотя ты и чувствуешь себя лет на десять. Эти качели совершенно бесконечны. Когда мне было семь или восемь, я ходил в школу и думал, что я гораздо старше. И думал о чём-то таком, о чём, мне казалось, думают взрослые. Когда я писал диплом, мне казалось, что вместо меня его пишет пятилетний ребёнок. В этом вся суть.
А как мы с бабулей ходили. Этими летними вечерами. С пакетом семечек. И всё круги, круги, слова. Совершенная скука, если почитать, но поверьте, почувствуйте. В этом действительно было много. И мы всегда возвращались к её жёлтым ромашкам. Поэтому у меня до сих пор нет более любимых цветов.
Эта её нежность, которая есть до сих пор, так меня обезоруживает. Ну чем я заслужил такое счастье? Мне иногда кажется, что на это совсем нечем ответить, потому что, наверное, нет таких слов, что могли бы сказать всё, что я к ней чувствую. Мне жаль только, что я по-настоящему заметил это только теперь. И как прекрасно, что ещё можно столько всего сделать. И для неё, и для всех, и для всех родственников. Многих я в детстве боялся, они были настолько старше меня, что мне казалось, что между нами стена, которая заставляет меня повиноваться. А чему именно – я до конца не понимаю. Тут и страх, и мысли о том, что общение между нами вообще невозможно, и, наверное, мой возраст. В этом была правда для всех нас. Хорошо, что теперь всё иначе. Теперь можно всё изменить.
Уже тогда, кстати, я стал впервые писать. Это было что-то совершенно бессмысленное, но я так старательно этим занимался, что, может быть, так и родилась эта моя странная работоспособность по вдохновению. Это когда ты долго-долго будто бы ничего не делаешь, но на самом деле ходишь, спишь и ешь, продумывая всё до мелочей и иногда срываясь к телефону или бумаге, стараясь не расплескать мысль по пути. А потом ты садишься и за неделю пишешь то, на что потратил бы полтора месяца или больше. По странности самого физического ощущения это можно сравнить с тем, как я в первом классе в какой-то момент смог спускаться и подниматься по лестнице, не держась за перила. Я так собой гордился тогда. Наверное, думал, что смог сделать что-то действительно стоящее.
А рисовать я никогда не умел, даже если рядом была копировальная бумага. Хотя у меня есть фотография в берете. С таким немного хулиганским лицом. В этом всё и есть: не то художник, не то дьявол, не то француз. Впрочем, я отвлёкся. Из моих рисунков всегда получалось что-то такое странное, неестественное. Как моё актёрство. И всегда выходило так, что в голове всё представлялось гораздо лучше, чем получалось в итоге. Наверное, в какой-то момент это тоже стало принципом. И я с удивлением обнаружил, что некоторые вещи совсем не такие, какими я их представлял. Оказалось, что и я сам полон чего-то такого, о чём никто никогда не знал. Говоря исключительно о себе, я всё думаю, что; человек может по-настоящему знать о другом, если говорить честно? А если и может, то для меня это, наверное, больше похоже на «чувствовать», нежели именно «знать». И это мы ещё не говорили о заблуждениях. Да и всегда ли нужно думать и говорить? Иногда ведь всё говорит о том, что надо действовать. Безрассудно. Может быть, сумасбродно. Но так честно, что, наверное, это простится. И потом, всегда ведь есть длинные зимние ночи, когда можно вернуться и подумать что-то вроде: «Какого черта ты это сделал? О чём ты думал?». Или: «Боже мой, как я мог это упустить?». Я так часто думаю о Париже. Тогда я не прокатился на колесе обозрения, потому что боюсь высоты. Теперь мне хочется сделать это трижды, но я никак не могу. И в этом вся жизнь. Видно, всё рано или поздно возвращается, как в фильме Киры Муратовой.
И всегда, когда я возвращаюсь туда, где всё началось, мне всё кажется таким светлым. И там всегда так тепло. И всё такое родное. С этими парками, памятниками, детьми, магазинами, солнцем, легким ветром, друзьями, запахами, звуками, поездами и страхами. Там всё такое, как ты.

Квартира.

Через три наполовину состоящих из тьмы года после моего рождения я очнулся в нашей квартире. До сих пор помню её запах. Здесь пахло моей собакой. Да, этот с годами выветривающийся запах собачьей мочи преследовал меня много лет и приветствовал каждый раз, когда я возвращался домой.
Здесь всегда было хорошо. Настолько, что, наверное, именно здесь, на нашей кухне, я научился медитировать. У нас были такого странного, лазурного, наверное, цвета обои с узорами из квадратов, нарисованных тонкой линией. И долгое время за обедом я пожирал глазами узоры вместо того, чтобы просто есть суп. Иногда это длилось часами, и меня начинали торопить. С тех пор я не могу медленно есть и иногда не чувствую из-за этого вкуса еды, так что приходится себя останавливать, чтобы снова научиться чувствовать.
Там я во второй раз научился ходить. В школе меня спрашивали, почему я так странно хожу, и я не знал, что ответить. Потом мне сделали операцию, и это закончилось. И одновременно всё началось заново. Сначала я несколько недель ползал и прыгал, потому что мне нельзя было наступать на больную ногу. А если я это делал, то она хрустела так, что это казалось безобидным, но всё равно было страшно. И мне не хотелось расстраивать этим маму. Когда наступил Новый год, она сказала, что уступит мне компьютер, если я дважды пройду по коридору. И я прошёл. Не думаю, что из-за компьютера. Там точно было что-то более светлое и менее осязаемое. Не помню, как это было, держался ли я за стены, но мне почему-то кажется, что это было гораздо легче, чем тот день, когда в пятнадцатилетнем возрасте (мне тогда было четырнадцать, но мне так нравится, как звучит это предложение) я очнулся после операции, связанной с гайморитом, решил пойти в туалет и упал за несколько шагов до конца. Пришлось пользоваться чем-то, что напоминало мне античную вазу, и это было так стыдно.
Немного странно быть человеком, который половину жизни провел в больнице. Хотя бы потому, что я не помню первые семь лет своей жизни. Есть только несколько вспышек. Первую я уже описал, там мне три и всё хорошо. Дальше я помню себя лет в пять или шесть. Я сидел на улице и смотрел на линии на асфальте спортивной площадки. Вокруг меня кто-то играл, но я не помню, как звучало то время. Я помню только чувство бесконечного одиночества, которое теперь превратилось в привычку. Потом я всегда вспоминаю то, что наверняка было между тремя и пятью. Но всегда вспоминаю так. Я лежу в какой-то комнате, наверное, палате или перевязочной. Меня держат шестеро. Я барахтаюсь и кричу, потому что мне что-то колют. А рядом стоит мама и просит меня успокоиться. Страшно, правда? Вот и мне тоже. Я столько раз вспоминал это, но только сейчас почувствовал, какой это ужас. Наверное, из-за этого мой мозг многое забыл и стал работать как-то иначе. Гораздо позже, когда я пришёл в университет, мне было трудно работать с книгами, потому что я читал и чувствовал, что в них есть что-то такое глубокое, до чего мой мозг не позволяет мне добраться. Он просто блокирует это. Когда-то это меня обижало. Потом я просто смирился и стал пытаться выжить, просто закончить и всё. Я всегда читал по-особенному, и, когда в университете мне говорили, что стихи нужно читать с учётом контекста эпохи, мне становилось не по себе, и я всегда делал наоборот. Может, это досталось мне от мамы. Обычно я совсем не такой. Я просто чувствовал страшную несвободу из-за этого. Тогда университет казался мне разочарованием, хоть я и знал, что со временем станет лучше. Всегда ведь остаётся самое лучшее. Когда-то я проклинал своё решение пойти в старшую школу из-за высшей математики, которую мы терпеть не могли, а потом, лет через пять, я смотрел на то время и плакал от того, каким оно было свободным.
А эти врачи потом превратились в странных участников моих снов. Я вообще засыпал тогда очень плохо, и почти каждую ночь мне казалось, что меня крутят на операционном столе. Странно, но семи- или восьмилетнему мне это помогало заснуть. Наверное, из-за того, что в этом кружении было что-то гипнотическое. Как воронка. Особенно забавно это звучит, потому что чуть позже эти врачи превратились в каких-то людей в чёрных масках, которые всегда окружали меня и, положив, не знаю, на землю ли, резали и резали огромными острыми ножами. Я просыпался около четырёх утра (интересно, что меня клали в девять вечера, и потом я часто тоже спал около семи часов очень долгое время), садился, опираясь спиной на стену, и о чём-то думал. Так прошло несколько лет. Это повторялось не каждый день, но, когда повторялось, повторялось в точности так, как было в первый раз. Я многого не помню. Как и твою смерть, которую от меня долго скрывали. Я даже не помню, как узнал о ней. Мне сначала говорили, что ты уехал в командировку, и, когда я приехал, чтобы увидеть тебя, и не нашёл, то бегал по дому, не переставая искать, и плакал. И помню, что тогда я вышел на улицу (наверное, мы только приехали), и она была абсолютно пуста. Не было ни звуков, ни людей, ничего. Только я. Только мои глаза. Наверное, тогда я впервые понял, что такое одиночество. Прошло семнадцать лет, и я всё узнал. Узнал тебя заново. Узнал то, что чувствовал все эти годы, но в чём не был уверен. Это всё оказалось правдой. И я думаю, что только ты и знаешь, чего стоит узнать такое. Храни тебя Бог, где бы ты сейчас ни был. А если ты сейчас смотришь, то вот тебе мои слёзы. Конечно же слёзы счастья. Знаешь, если тебе кажется, что тебя столько лет не было, то ты был. Ты был тем, кто был мне так нужен. И кто остаётся нужен. И тебя не будет только тогда, когда не будет меня.
Я многого не помню. Но эти сны и этих врачей я помню точно. Может быть, поэтому у меня не очень хорошая память. Мозг всё ещё меня бережёт. Мама говорит, что в этом моё счастье. Я не знаю, что бы было, если бы я помнил всё, что было тогда (хотя долгое время потом я помнил всё, что происходило, и потребовалось почти десять лет, чтобы это хоть немного стало стираться. Мне тогда казалось таким прекрасным, что я могу столько помнить. Тогда я ещё не знал, что это мне пригодится), но мне хватило и этого. Потом это вылилось в то, что я долгие годы представлял себе перед сном и на прогулках, когда уходил в себя, как мою школу захватывают террористы, мой класс берут в заложники и я выхожу к человеку, который направляет на меня автомат, и говорю ему, что хочу отдать жизнь в обмен на то, чтобы всех отпустили. И я каждый раз не знал, чем эта история заканчивалась. Я так хотел быть героем. Быть сильнее и смелее себя. Но, наверное, так и не смог. Хотя однажды спас нашу кошку из пожара, который случайно устроила мама. Она хотела пожарить овощи и после пойти на маникюр. Пошла. А плиту выключить забыла. Позвонила мне. Я пришёл домой. Дым почему-то был так похож на туман. Выключил плиту. На подоконнике кухни совершенно спокойно стояла кошка. Наверное, мы поняли друг друга. Через много лет был ещё один пожар. Тогда я, как, наверное, многие, кто тоже не спал, спасал скорее свой почти законченный диплом, чем шкуру. Что удивило меня больше всего, так это то, что во время пожара я совсем не растерялся, хотя и забыл документы. Страха не было. Я просто собрался, оделся и пошёл стучать во все двери, до которых смог дотянуться. Я бы не назвал себя за это героем, но мне было очень приятно, что я что-то сделал, а не решил спасти только себя. Это всё мои книги и старое кино о гражданской войне. А, и ещё детективные сериалы. Было ли что-то лучше, светлее, чем эта мечта? Наверное, только любовь, которая осталась со мной, несмотря на то, что от этих мечтаний пришлось отказаться, и которая до сих пор здесь.
Так много в этом связано со смертью. Все эти ножи и маньяки. Рассказы мамы о том, как её ко мне не пускали и говорили, что если я проживу неделю, то это чудо. Я, семимесячный ребёнок, родившийся седьмого числа седьмого месяца, потерявший половину мозга и половину способности двигаться. И какую? Левую, которую я так люблю. Мне так жаль, что я не родился левшой. Видимо, мы столько сил потратили, чтобы я снова мог двигаться, что мне стало казаться, что меня переучили. А что я получил? Разделённую на две половины вероятность: я либо буду жить нормально, либо всю жизнь проведу в инвалидной коляске. И знаете, что я сделал? Лёжа там, фиолетовый, как марганцовка, я положил ногу на ногу и, наверное, улыбнулся. Я не знаю, хотел ли я тогда жить. Я и сейчас не знаю, хочу ли. Но я знаю, что я почему-то не хотел умирать. Может, потому что ты ещё был здесь. А почему я тогда не пошёл к тебе в детстве, когда ты звал меня к себе в том сне? Один раз за всю жизнь. Наверное, ещё рано, и потом я буду готов. О, как бы я хотел, чтобы тот сон повторился, когда придёт моё время. А пока ты меня бережёшь. Значит, я ещё нужен. Хотя бы затем, чтобы рассказать о тебе ещё больше. Я уже забыл, сколько раз мог просто умереть. Но один я до сих пор помню. Я расскажу тебе. Тогда была зима, и я захотел покататься на коньках. Разумеется, я этого не умел. Но разве это преграда? Мы с твоим сыном, моим крестным отцом, покатались, и всё было так хорошо, что я захотел показать это бабушке. Мы её привезли. Я вышел на лёд (жаль, что не как Левин, как это было бы красиво). Поехал. Схватился за бортик. А дальше – тьма. И ничего больше. Ни боли, ни страха, ни красивых картинок, ни вечного сна. Просто пустота, которой я даже не помню. А после – меня поднимают, ведут и везут куда-то в больницу. Я лежу на откинутом переднем сиденье и хочу закрыть глаза. Но все просят не делать этого. И это так раздражает. В больнице меня кладут на кушетку, разрезают мне шишку и вытирают кровь. Кладут большую повязку. Я выхожу, и крестный говорит мне:
– Привет, Кутузов!
Мы едем домой. Позже я узнаю, что если бы я упал парой сантиметров левее, то ударился бы виском. И всё бы закончилось. Или нет? Долгое время я думал, что там действительно ничего, кроме тихой пустоты. А теперь мне так хочется, чтобы там был ты, пусть я и до сих пор не знаю, как мне себя вести, если я тебя увижу. Просто так хочется в это верить. И теперь как будто всё, все книги, которых я пока не читал, говорят мне об этом. О том, что что-то будет. Но я всё равно боюсь. И потому всегда помню о смерти. Даже чужой. Потому что смерть всегда смерть. Так, когда в возрасте примерно шестнадцати лет умерла моя одноклассница, умерла от сильнейшей, не заканчивающейся головной боли, и даже скорая не успела доехать, я снова вспомнил о смерти. Мы пошли на её похороны, и тогда, пока мой мозг ещё не бросился меня защищать от бесконечного надгробного плача её матери, я впервые подумал и сказал, что смерть всегда смерть и она всегда тебя касается, даже если умирает кто-то, с кем ты не был очень близок, или кто-то, кого ты совсем не знаешь. Слыша весть о смерти, можно ли испытывать что-то, кроме щемящей тоски?
Ещё об одном случае я узнал совсем недавно. Меня конечно же повезли в больницу. Машина была твоя (я не знаю, так ли это на самом деле, но так мне это представляется). За рулём был отец. Мы ехали по какой-то трассе. Нас занесло, и машина несколько раз перевернулась. Мы все выжили, и родители страшно поссорились. Тогда ты был жив. И почему-то я думаю, что это именно ты нас спас. Может быть, потому, что машина была твоя. Я не знаю. Но в любом случае спасибо тебе за всё.
И что мне после этого думать о смерти, когда так не хочется расставаться с жизнью? И вообще расставаться. Господи, мы могли бы прожить столько прекрасных жизней и сделать столько людей счастливыми.
И всё было бы спокойно и солнечно, как в той прекрасной квартире с оранжевыми обоями и звёздным небом на потолке. Ко мне бы снова приходила моя собака, когда ей становилось страшно от того, что мама её ругала. Такая же больная, как и я, она просто приходила ко мне и ложилась на мой живот или ноги. И так смотрела, так смотрела. Всегда молча. Но мы понимали друг друга. Восемь лет, пока не пришлось уехать. А я даже не помню, как мы прощались. Но теперь, кажется, понимаю, почему. По той же причине мне следующие три с половиной года не удавалось любить кого-то ещё. Я слышал, что она сломала лапу и носила какую-то штуку, которая помогала ей бегать. Только этого не хватало. Больше я о ней не слышал.
А до неё ведь была ещё кошка. Наверное, я не люблю котов. Может, потому, что я сам внутри всё же собака, которая когда-то мечтала быть кошкой. На мою у меня была аллергия. Но кому это помешает? Ночами она приходила ко мне, пролезая, через щель в двери, и ложилась на верхушку спинки дивана. И я всегда просыпался и чувствовал странный запах, который потом оказался запахом сигарет, прилипшим к маминому халату. Он мне так нравился. А однажды днём я смотрел мультики, и моя кошка, тогда ещё котёнок, на которого у меня не было аллергии, залезла ко мне на колени. Я стал её гладить, и в какой-то момент она уснула. И я так и сидел, пока она не проснулась. Это такая редкость. Обычно кошки на меня шипят, и я их боюсь. Только один раз после этого случая, когда я сидел в кресле-качалке, кошка пришла ко мне снова. Она улеглась и стала смотреть на меня своими глазами разного цвета и, может, даже мурчать. Это такая редкость.
Кроме этого запаха, там всегда было светло. Не только из-за солнца, но и из-за того, какими были мы сами. А это, мне кажется, как раз то, что редко серьёзно меняется. Я не помню, чтобы в этой квартире смеялись. Там скорее была лёгкая улыбка. Как тогда, когда в гости приехала бабушка, а я решил похвастаться, что научился заваривать чай. Я всё приготовил, нужно было только добавить сахар. А мне и в голову не пришло, что нужно на всякий случай попробовать перед тем, как сыпать. Так что я добавил две ложки соли и с довольным видом принёс это бабушке. Мы отделались лёгким испугом, улыбкой и этим взглядом, которым по-доброму смотрят на идиотов и который бросил свою мягкую тень на всю мою странную жизнь.

***

Именно отсюда я вышел в мир. И сразу же убежал от всего, чтобы спрятаться на самом видном месте, прямо на скамейке центральной улицы (я не знаю, как по-человечески объяснить это так, чтобы было ещё и красиво. Доверьтесь мне, ладно?). Мама была жутко напугана, и, по справедливости, в садике, когда я уже совсем забыл об этом случае, человек с соседней кровати очень долго мешал мне спать. Мне это не нравилось, но я ничего не делал. Даже не потому, что боялся, хотя и боялся тоже, а, наверное, потому, что не видел смысла мстить, давать сдачи, отвечать злобой на злобу. И до сих пор не вижу. А вот что-то сверху всё же решило за меня заступиться, и летом батареи, возле которых он спал, работали на полную мощность.
Это вообще было забавное время. Чуть раньше (где-то за год или два до всего этого) у меня был день рождения, и в садике мне подарили надувной молоток. Не знаю, что на меня нашло, но я стал бегать и бить всех по головам. Так что молоток у меня забрали, и я со своим небольшим ростом прыгал, пытаясь его достать, и бесился. Как в старых мультфильмах про Тасманского дьявола или бедного койота-неудачника.
А вообще я был ничего. Когда мы в садике рисовали, все просили меня подписывать им что-то на рисунках, потому что я уже тогда каким-то чудом научился писать печатными буквами. А потом ещё и умудрился долго спорить с моим одногруппником о том, как правильно произносить МЧС. Я был прав, но кто бы меня послушал. Хотя он был хороший и очень смелый человек. Как-то нам сказали, что если родители напишут бумагу о том, что могут посидеть с нами, то можно будет не идти в садик. Мои и его родители такого написать не смогли, потому что работали. Так что мы вдвоём оказались в большой-большой комнате, где обычно все играли. И вроде всё хорошо, столько всего вокруг, бери и делай что хочешь. Но эта комната была такая пустая и тихая, что меня это напугало. Мы почему-то сидели там без взрослых, и я забился в угол от страха, а он меня успокоил. Это действительно было похоже на фильм ужасов. Во многом, наверное, из-за того, как падал свет. Но эта тишина. Как в больнице. Тогда я об этом не думал, но теперь это кажется довольно точным. Тем более что у нянечки был белый халат.
Этого мальчика хвалил и наш учитель танцев. Теперь так замечательно думать о том, что тогда нам преподавали хореографию и игру в оркестре. Может быть, именно там, пока нас учили танцевать менуэт, у меня появились мои вторые манеры. Про первые мама как-то рассказывала, что, когда мне было три, я уступал места в автобусе. А потом я помню, что почему-то очень любил длинные автобусы, называл их большими и часто расстраивался, потому что к нам домой всегда ходили только маленькие. А наш учитель, которому тогда было за восемьдесят, так забавно показывал нам, как правильно двигаться приставным шагом. Получилось так, что мы стояли кругом, а он скакал по всему залу вокруг нас. И потом, когда он ушёл, я стал думать, что он очень напоминает мне тебя.
Позже нас расставляли полукругом, чтобы мы пели, и теперь я удивляюсь тому, что, даже не понимая до конца смысла той песни, которую нам дали (а это был «Майский вальс»), я стоял там перед горой родителей или на репетиции и каждый раз хотел просто разрыдаться от того, какая она красивая.
Какая она красивая. Какая она красивая. Да, она правда очень красивая. Но полюбил я её не только за это. А за что? Так просто не объяснить. В ней будто бы было всё. Когда я увидел её впервые, было раннее утро и она ещё спала. Я испытал умиление и сочувствие, потому что подумал, что она, наверное, ночует в садике и у неё какие-то проблемы. Так, в общем, и оказалось. Но мы об этом не говорили. Мы общались немного иначе. Когда был тихий час, нам хватало взглядов и жестов. И всё было понятно. И совсем не мешало то, что наши кровати были максимально далеко друг от друга. Можно даже считать, что мы целовались. У нас была дудочка с таким складывающимся язычком, какие бывают обычно на дне рождения, и мы по очереди дудели, и все нам говорили, что изо рта в вот получаются микробы, но нам не было до этого дела. А потом как-то снова настал тихий час. Мы не разговаривали, но я не спал. Я не смотрел в её сторону, но слышал, что пришли её родители и забрали её. Когда она уходила, я не повернулся, потому что держался, чтобы не закричать, и плакал. Мне было семь. Больше я её никогда не видел. И всё, что у меня от неё осталось, – только эти воспоминания и потрясающей красоты фотография в выпускном альбоме. Мне даже жаль, что она ничем не пахла. Как-то в детстве я услышал один из этих волшебных запахов женских духов, от которого просто некуда было спрятаться. Он был из тех, в которых будто бы спрятано что-то, что мне так трудно объяснить: если коротко, то это такая магнитная и пьянящая сладость, которой невозможно насытиться. Или же это просто феромоны. Я не знаю. Но однажды я по этому запаху нашёл на улице человека. Раньше я всем рассказывал, что это была моя родственница, но теперь я не уверен, хотя я точно знал, что это был её запах. Я так его полюбил, что захотел собрать коллекцию женских духов. Но этого до сих пор не случилось. Возможно, стоит уже просто сходить в магазин. Тем более что я даже еду выбираю по запаху до сих пор, начиная с самого раннего детства, когда мне приносили огромные коробки конфет и я их сортировал.
Ещё я играл в оркестре. А чем ещё спасаться от неразделенной любви, кроме работы? Передаю себе привет сразу в несколько отрезков времени. И тем не менее это каждый раз в каждом конкретном случае было искусство. Тогда, в период с семи до десяти лет, я даже умудрился сделать карьеру в нашем оркестре. Нас ставили на сцене в несколько рядов: дальше всех стояли люди с бубнами, маракасами (даже вспомнил ту дурацкую старую рекламу) и треугольниками. По негласному кодексу, туда ставили не самых приятных и не самых надёжных людей. Тех, кто был хуже всех в классе. В основной массе. Я начал именно там. Через какое-то время я стал играть на металлофоне. Таких людей, кажется, было больше всех. В основном это были самые обычные ребята. Дальше я так и не пробился. Ещё чуть выше стояли те, кто играл на больших деревянных металлофонах (их было два или вообще один, и туда ставили только девочек). Отсюда мало-помалу начинались люди, которых все уважали. Ещё выше стоял один мальчик, который играл на аккордеоне. И выше всех стояли те двое, которых сажали за рояль. Это было что-то совершенно недостижимое. Он так блестел, что от него невозможно было оторвать взгляда. Однако надпись «Красный октябрь» всегда заставляла меня думать о конфетах. Так странно теперь думать об этой расстановке как о чём-то, напоминающем пелевинскую «Жёлтую стрелу».
Так продолжалось до четвёртого класса. Тогда на выпускном мы, кажется, должны были давать большой концерт, состоящий, наверное, вообще из всего, что мы умели, потому что мы танцевали, и пели, и играли на инструментах, и наверняка делали что-то ещё, чего я не помню, только что не давали психологических консультаций. Хотя стоп, что-то такое было. Но об этом чуть ниже. В какой-то момент подготовки к выпускному нас начала преследовать видеокамера. У нас брали какие-то интервью, которые, конечно, мало что значили, потому что, наверное, многим из нас было просто страшно от того, что тебе в лицо постоянно смотрит камера. За нами наблюдали на оркестровых репетициях. Там был один забавный случай, который попал в финальный монтаж. На тарелках у нас играл очень тучный (и правда чем-то похожий на тучу) и стеснительный мальчик. Однажды во время репетиции он стоял на сцене, и в каждой руке у него было по большой-большой тарелке. Оператор или кто он там был стал тыкать этому бедняге камерой прямо в лицо. И тот от смущения, наверное, не нашёл ничего лучше, чем просто закрыть лицо огромной тарелкой. Мой отец на этом моменте очень смеялся, когда смотрел запись выпускного, а я совсем не понимал, что в этом может быть смешного. Прошло много лет, и я просто понял, что со стороны это действительно могло выглядеть забавно. Но так ни разу и не посмеялся.
Я гораздо чаще смеялся, когда зимой катался с горки, которая была совсем рядом со школой. Удивительно, но я катался даже тогда, когда мне нельзя было ходить. И в этом было столько счастья, что полностью я осознал его далеко не сразу. Меня особенно восхищали те смельчаки, которые съезжали просто стоя, на своих ботинках. А мы с друзьями брались за руки, ложились на спины на наших ледянках и катались вниз, глядя в бесконечное небо. И после остановки ещё долго лежали, продолжая смотреть. Мне тогда казалось, что время останавливается или что его вообще нет. И что тогда, что сейчас хочется плакать, думая об этом. Ах, какое это было время. Если тогда вообще было время.
Что ж, если оно было, то оно многому меня научило. Правда, как это обычно бывает, я понял это совсем не сразу. Да и понял, на самом деле, не всё. Тогда моя мама была счастлива, и мы жили вчетвером: двое взрослых и двое детей. Тогда я ещё не мог это осознать, но жить с кем-то мне было сложно уже тогда. Я не скажу, что совсем не могу жить с кем-то, но некоторые вещи мне очень сложно принять. И позднее, когда мы стали жить впятером и с двумя животными, я в этом только убедился. Видимо, я настолько сильно нуждался в личном пространстве, насколько не мог его отстоять. Себя я тоже очень долго не умел защищать. Для меня совершенно нормально было ставить каждого человека выше, чем себя, во всём. Доходило даже до того, что мне любой разговор о себе (вплоть до того, что я не делал выбор, если мне предлагали выбрать, а соглашался на то, что предлагают) казался проявлением эгоизма. Я долго не осознавал, что я вообще чувствую по многим поводам. Не могу сказать, что у меня не было чувств. Но я никогда не обижался. И вот только сейчас, когда я пишу эти слова, я начинаю задумываться о том, что на многие вещи стоило бы обидеться в свое время, потому что они до сих пор болят, как открытая рана. Не из-за самой обиды, а чтобы прожить это и понять, каково это. А я ведь настолько глубоко это закопал тогда, что мне это казалось нормальным. Я имею в виду не то, что они меня жрут, а то, что я их так закопал. А теперь единственное, что я чувствую по этому поводу, – это несправедливость. Как пелось в песне, «всё всегда начинается с малого». Так было и в этот раз. Когда-то давно мне раз или два из-за какого-то проступка (так хочется назвать его мелочью, но я не уверен, хотя и чувствую. А иногда так достаёт останавливать себя) мне сказали, что я веду себя эгоистично и не думаю о других. Этого мне хватило, чтобы лет на десять перестать думать о себе и, едучи из больницы после того, как мне пробили стенку носа, чтобы откачать гной, уговаривать свою любовь не злиться на меня и не бросать за то, что мы редко видимся, а чуть позже ещё и за то, что после того, как мне откачали этот проклятый гной, мне нужна была операция, и я должен был лечь в больницу ещё раз. Я ни слова не сказал о том, как мне было больно. Я просто хотел, чтобы ссора скорее закончилась. Я брал на себя вину, когда не был виноват. Я прощал, когда не должен был. Вот настолько я не мог защитить себя. Но тогда я не чувствовал ни всей странности и ненормальности того, что было, ни того, что в этом есть какая-то несправедливость по отношению ко мне или вообще. Это просто было нормально. Это просто было. Десять долгих лет. Прямо как в другой песне.
Но вообще мы жили хорошо и весело. Это в каком-то смысле было похоже на знакомство с новой культурой (сейчас подобные чувства у меня возникают, когда я думаю о Японии), и это вызывало неподдельное восхищение. Восхищение человеческой культурой и такой сдержанной, вежливой, а потому возвышенной манерой держать себя. Меня это до сих пор восхищает. Наверное, в этом и заключается сила культуры: на всё отвечать добром.
У нас в доме эта культура тогда выражалась не только в том, что нас учили договариваться и, таким образом, вести себя вообще, но и в том, что нам пытались подарить полезные привычки, и мы читали по часу в день. Правда, это не спасло меня от того, что час в день я читал плохие книги просто для того, чтобы от меня отстали. Но потом, через несколько лет, я действительно начал читать, и это определило всю мою жизнь. Хочется, конечно, думать, что это я сам начал читать через время, да я, как всегда, не уверен. Что до нашего поведения, то мы, разумеется, всё делали ровно наоборот, как это всегда бывает. И мне хочется думать, что это постоянное противление, растущее, быть может, на почве непредсказуемости человеческой души, создано лишь для того, чтобы потом можно было всё понять и поступать правильно. И вроде бы без очевидной связи со всем этим, но с чувством того, что какая-то связь всё же есть, я всё чаще, думая о том времени, вспоминаю один случай, произошедший за ужином. Мы уже пили чай и просто разговаривали. Я сидел напротив мужчины, который, может быть, что-то рассказывал. Я не помню, что стало тому причиной, но то, что произошло дальше, кажется мне сценой из смешного старого мультфильма. Сделав глоток, я услышал что-то настолько смешное, что не смог удержаться, засмеялся, и весь чай, который я хотел проглотить, ровной струёй разлился по всему столу и забрызгал бедного мужчину. Теперь этот случай связывается в моей голове с бесконечной шуткой моих друзей о том, что главный персонаж всех фильмов Вуди Аллена – это я.
Не знаю, как это объяснить, но в те годы вокруг меня было столько психологии, что мне теперь кажется, будто она витала в воздухе. Потому что нам преподавали её даже в начальной школе, в третьем и четвёртом классах. Тогда же, в четвёртом классе, случилось это. На уроке физкультуры весной сцепились два мальчика. Один из них был волк-одиночка, воспитанный улицей. Он недавно пришёл к нам в класс. После этой стычки он перемахнул через забор и убежал, видимо, просто не зная, что ему ещё делать. Мы (а нас было шестнадцать человек) вместе с учителем (женщиной уже в годах, но довольно активной) совершенно рефлекторно перепрыгнули тот же забор и принялись догонять этого беднягу. Дальше всё было как в кино. Он заперся в подъезде, мы побежали за ключами, открыли двери, вернулись на территорию школы и стали ждать прямо у забора, не сводя с него глаз. Он медленно шёл в нашу сторону, и некоторым из нас всё сильнее хотелось просто догнать его и схватить. И вот, когда он почти пришёл, один из нас не выдержал и рванул за ним. Тот, конечно, испугался и побежал в лес. Туда же отправили ещё двоих. Через некоторое время один из них вернулся и рассказал, что беглеца скоро приведут. Как говорили, в какой-то момент этот испуганный мальчик встретил собак, испугался ещё сильнее, и тут его схватили и привели под руки прямо на урок психологии, который больше напоминал суд Линча, потому что все обсуждали то, что случилось. Было ощущение, что людей в классе стало даже больше, чем было всегда, и не потому, что пришли ещё несколько взрослых. Наверное, это просто было ощущение отсутствия воздуха из-за криков толпы, борющейся против одного. И теперь от этого просто грустно.
Вместе с этой историей я всё время вспоминаю другую, будоражащую кровь, как огромная чёрная вдова, которую я увидел на школьной выставке. Теперь это заставляет меня думать о первом фильме из трилогии о Человеке-пауке, снятой Сэмом Рэйми, с тем лишь исключением, что я тогда ещё не носил очков. Наверное, моя история больше похожа на фильм ужасов. Возле здания нашей школы был небольшой лес. Однажды мы с моим другом пошли туда, чтобы поиграть в какую-то игру или что-то увидеть. Нашими умами тогда владела серия игр Resident Evil, так что у каждого был с собой игрушечный пистолет, заряженный шестью пластиковыми пульками. Мы были готовы ко всему. Кроме, наверное, того, что увидели в тот день. Там, где заканчивалась тропа, стояли двое, мужчина и женщина. Я не могу сказать, какого они были возраста. Я помню только, что не видел их зрачков. Мы не стали подходить слишком близко, потому что испугались. И не зря. Мужчина стоял к нам спиной, обнимая дерево, а женщина - лицом. Когда они нас увидели, мужчина что-то схватил (я думаю, что топор) и пошёл в нашу сторону. Мы испугались и без оглядки побежали оттуда. Что с ними случилось дальше, я до сих пор не знаю. Позже поползли слухи о том, что где-то рядом орудовали маньяки, так что я какое-то время боялся гулять один. А ещё на первом этаже нашего дома жил какой-то человек, который часто стоял на балконе и просто смотрел на нас, наверное, даже не моргая. Его мы тоже боялись. Позже, когда я стал уже гораздо старше, я слышал только женские крики, которые звучали не откуда-то конкретно, а просто из нашего дома. Не знаю, что там творилось, но у меня это всегда вызывало дрожь и сочувствие к кричащей. Такая же дрожь прошла по моей спине однажды, когда я, спускаясь по лестнице в нашем подъезде, услышал странные звуки, которые по необъяснимой причине напугали меня настолько, что мне стало казаться, что меня лишат жизни, если услышат, что я иду. Так что я прошёл мимо очень медленно и бесшумно. Так, наверное, двигаются только ленивцы. Не знаю, как именно, но я почувствовал, что это было связано с наркотиками. Я не знаю, правда ли это, но моё чутье ещё ни разу меня не подвело. А лестничная площадка того третьего этажа до сих пор вспоминается мне полной непроглядной тьмы.
От неё меня всегда спасал солнечный свет на школьной игровой площадке с большими деревьями. Теперь я даже представить не могу, как мы тогда умудрялись залезать на эти деревья или, что ещё веселее и опаснее, на наши турники. Мы цеплялись одновременно и руками, и ногами, а потом каким-то чудом могли сделать так, что одна нога была перекинута через перекладину. В этот момент мы, наверное, просто висели в воздухе. Потом мы подтягивались и усаживались на перекладине. Доставали семена клёна, который тогда цвел, наклеивали их себе на носы и улыбались. Взрослыми мы так забирались на крыши гаражей, где нас никто не видел. Это было настоящее чудо. Как тогда, когда в детстве я засыпал перед днём рождения в обычной квартире, а с утра просыпался среди воздушных шариков и поздравительных плакатов и не понимал, как же так могло получиться.

Город.

Таким же чудом были для меня первые прогулки по городу. Но началось всё с вопроса, который, как мне тогда казалось, мог совершенно изменить мою жизнь. Мы с мамой шли на остановку, и я, долго перед этим готовя себя, спросил у неё, придётся ли мне рожать. Тот (по крайней мере, внутренний) вздох облегчения, который я испустил, когда услышал отрицательный ответ, был совершенно неповторим. И до сих пор (а прошло, наверное, лет пятнадцать или даже больше) чего-то даже близко прохожего со мной не случилось.
И вот мы пошли гулять. Я не помню, сколько мне тогда было лет, но, наверное, даже меньше шести, потому что в шесть я уже немного умел читать, только не знал, что такое мягкий и твёрдый знаки, и фраза «стоимость проезда» каждый раз вызывала у меня вопрос, что же это за мост такой. Помню, что мы ходили по центру, и теперь все эти воспоминания почему-то обретают в моей голове рамку, похожую на иней. Там стоял до сих пор загадочный для меня торговый центр «Россия» (наверное, такой же загадочный, как и сама страна, особенно для иностранца). Загадочный потому, что я столько раз проходил мимо него, столько раз о нём слышал, но ни разу его не видел и до сих пор не знаю, как он выглядит, потому что на его месте уже давно построен совсем другой торговый центр, очень высокий и стеклянный. Кажется, это самое высокое здание в городе. В нём было тридцать пять этажей. Мне посчастливилось быть на его открытии. Каким-то чудом мы зимой (наверное, именно поэтому всё в инее) попали на крышу этого тридцать пятого этажа (слава богу, там не было лестниц, иначе я бы опять, как это было позже, побежал наперегонки с лифтом). Я смотрел оттуда вниз, на город, полный машин и автобусов, и всё было такое маленькое и совершенно игрушечное. Может быть, отсюда и выросло моё ощущение себя великаном, который вечно не помещается на спальных местах поездов.
Так началось это открытие. Потом я немного вырос и оказался на том же месте уже не с мамой, а с моим другом. Кажется, он этого не помнит, но это точно было. Мы тогда добрались до вокзала, это была конечная остановка автобуса, который ходил возле наших домов. И мне долгое время казалось, что город непременно заканчивается здесь, потому что автобус дальше не ходит. А весь тот пейзаж, который открывался, казался мне очень красивой декорацией, фантастически скрывающей пустоту.
Потом я стал выбираться в другие районы и, наверное, именно поэтому тот архитектурный хаос, которым наш город полнится, не вызывал у меня никакого раздражения. Я спокойно смотрел на то, как дом, на котором висела табличка с надписью вроде «объект культурного наследия, в этом доме в такие-то годы бывал Лев Толстой» и обязательно было какое-нибудь граффити, соседствует с советской застройкой или какой-нибудь полуразрушенной избой.
У меня была череда любимых улиц и любимая дорога от школы до автобусной остановки. И оказалось, что узнал я о ней гораздо раньше, чем полюбил её. Когда-то я занимался большим теннисом, и то место, где мы тренировались, было очень недалеко от той самой остановки. Тогда я быстро бегал, у меня был напарник, и я не любил ездить на переднем сидении автомобиля. Потом это переросло в то, что я очень редко стал садиться на переднее сидение в такси, потому что для меня это стало признаком большого доверия к водителю. Да и вообще с этой дорогой у меня ничего, кроме весны и солнца, не связано. Всегда, когда я об этом вспоминаю, вижу себя в брюках и белой рубашке с коротким рукавом и красным галстуком. Единственное, наверное, что я сразу понял, пока учился в школе, - это то, что я очень сильно люблю костюмы. Дело даже не в фильмах о Джеймсе Бонде или трех частях «Перевозчика» (хотя именно благодаря ей я как-то посреди ночи научился завязывать галстук, потому что увидел, как Джейсон Стэйтем дерётся, используя галстук, и подумал, что время пришло). Понимание остального пришло гораздо позже, и как я счастлив, что я успел поблагодарить тех, кого нужно было поблагодарить, именно за то, что они мне подарили в те времена.
Конечно, я ходил по этому пути не один (кстати, я ни разу, наверное, не ходил там один, и теперь это кажется мне забавным). Мы конечно были влюблены, и она каждый раз провожала меня и сажала в автобус, потому что жила совсем недалеко. Я теперь думаю, что это была такая странная и, кажется мне, устаревшая (разумеется, исключительно в хорошем смысле, мы же оба читали Ремарка, так что кем ещё мы тогда могли быть, как не какими-нибудь из его героев) форма свиданий. Так приятно просто от того, что это было. Такое разное. И солнечное, и зелёное, и серое, пасмурное, и какое-нибудь ещё. И всегда тёплое. Мы часто шутили про то, что поженимся в ЗАГСе, находившемся возле её дома, потому что ходили там почти каждый день. И наш первый, странный, как первое объятие и первое признание в любви, поцелуй случился на той остановке. Я собирался заходить в автобус, повернулся, чтобы обнять её (да, мы целый месяц просто ходили, держась за руки, разговаривали и только обнимались (для нас вообще было удивительно, что в какой-то момент можно было спокойно начать обнимать друг друга), понимая, что нам обоим нужно привыкнуть друг к другу), и, когда поворачивал голову, встретил её губы своими. Я не стал смущать её и быстро уехал. Всё закончилось хорошо. Тогда в школе нас учили предмету, который назывался «Искусство», и мне кажется, что, хоть из меня и не вышло Пикассо, я точно знал, что такое искусство (в очень-очень широком смысле) просто потому, что существовали наши свидания.
Я так любил городскую набережную, что однажды решил привести её туда. Она была из другого города, так что мне хотелось показать ей что-то очень красивое. Всё свидание она героически молчала о том, что уже была здесь со своей подругой. Тогда я это не оценил, но сейчас очень благодарен ей за это. Хотя, быть может, меня спасло то, что я привёл её туда одной из самых необычных дорог. Мы спускались к воде по широкой проезжей части. Машин не было. И мы шли так, будто были подхвачены ветром. И смеялись. Я не знаю, почему, над чем. Но в этом было столько света, что я удивляюсь, как время на этом не остановилось. Помню, что я волновался за неё, потому что боялся, что она упадёт. Как оказалось, не зря. Когда мы подошли к воде, она едва не упала прямо туда, потому что случился наш первый «официальный», «настоящий», «канонический» поцелуй. Как в кино: вокруг нас были люди, но мы перестали их замечать. И мне хватило смелости (хотя бы раз, потом с этим было сложнее) сделать первый шаг. Я вообще с трудом помню, что я чувствую от поцелуев или объятий, но всегда точно помню, что это было. Что я тогда чувствовал, я тоже не помню. Гораздо позже, как раз когда мы гуляли и я провожал её домой, у нас был такой поцелуй, который я почувствовал. Не знаю, от чего это зависит. Хотя я и думаю, что у меня каждый поцелуй как первый ввиду такой моей особенности, всё же, к моему великому сожалению, это никак нельзя сравнить с самым первым поцелуем в моей жизни. Тогда я буквально задрожал от неожиданности. А теперь это чувство каждый раз разное. И трогает оно совершенно по-разному. Иногда нежностью. Иногда жгучей страстью. Иногда простой заботой. И во всём этом всегда есть волшебство, которое не укладывается в слова, но каждый раз чувствуется.

***

Думая о чувстве, я чаще всего вспоминаю время, когда я занимался в театральной студии. И в этом конкретном случае воспоминания связываются с тем, как во время наших занятий менялось моё восприятие музыки. Конечно, там было гораздо больше, и я всё это со временем осознал и понял гораздо лучше, чем мог понять подросток тринадцати лет. Но те моменты, когда на тренингах нам включали самую разную музыку и говорили такое простое слово – живите, врезались мне в память сильнее всего. Думаю, потому, что благодаря этим занятиям я стал воспринимать музыку не только как вид искусства, заключённый сам в себе, но и как что-то, что совершенно органично можно вписать и в постановку, и в обычную жизненную ситуацию. Наверное, именно так и рождается это ощущение собственной прелести в моменты, когда идёшь по улице, слушая какую-то любимую и в совершенно индивидуальном для каждого смысле красивую музыку. В такие моменты я и сам порой жалею, что никто меня не снимает, потому что иногда встречаются неповторимые кадры.
Отсюда вырастает и всё остальное. И начинается, конечно, с попыток научиться управлять своим телом и расслаблять его, чтобы сделать более пластичным. Для этого мы садились на корточки, наклоняли головы в низ и упирались руками в пол. И постепенно, путём работы с дыханием и попыток прислушаться к себе и своему телу, мы поднимались, издавая длинный грудной звук м, который в финале, когда мы встаём на ноги и вытягиваем руки в стороны, полностью открываясь и будто расцветая, превращался в полным голосом тянущееся ма.
Затем нас учили тому, что называется памятью физического действия. Это упражнение направлено на то, чтобы научиться воспроизводить взаимодействие с различными предметами при отсутствии этих предметов. Тоже такая форма управления телом. И подавалось это, наверное, в самой правильной форме: мы сами придумывали этюды, договаривались, собирались, репетировали и показывали. И наш учитель, лицо которого было один в один похоже на одну из классических театральных масок (тогда я впервые понял, что такое призвание), в разной форме помогал нам. Иногда сводил всё к шутке, иногда говорил строго и серьёзно. Вообще удивительно было то, что при всей свободе нашего выражения себя в студии были совершенно чёткие и строгие правила, которые нисколько нам не мешали. Пропускать занятия очень не рекомендовалось. Однажды меня поругали за то, что я уехал в Африку в сентябре, когда начиналось рабочее время, и не принёс какие-то документы. Или другой случай, когда одну из наших пар (прекрасные люди, удивительной фактуры, молодой человек был похож на Луи Гарреля, так что как же они могли не пожениться) поймали в объятиях за территорией здания, где располагалась студия. Их, как школьников, привели в кабинет для преподавателей (хотя им было тогда года по двадцать два, я был самым младшим в группе и смотрел на них с большим восхищением просто потому, что они были старше и взрослее, а я понимал, что мне те вещи, о которых они говорили, уже были очень интересны), отчитали и запретили нам всем обниматься на территории студии. Конечно, мы не послушались. Но правила были таковы.
После того, как мы овладевали памятью (так и хочется остановиться на этой части фразы!) физического действия, нас учили разным видам наблюдений. Первым из них было, скорее всего, наблюдение за людьми. Это делается так же просто, как звучит. Мы смотрели вокруг нас в течение всей недели, пока не наступали занятия (они были, кажется, по средам и воскресеньям, и в разные дни мы занимались разной деятельностью, точнее не помню), репетировали дома, а затем показывали и слушали замечания и пожелания. Можно было показать что угодно, но я помню только как кто-то показывал чужую походку. Или это был я. Теперь это накрыто покрывалом времени. Нередко это было забавно и смешно, как и вообще многое на наших занятиях. Иногда это было немного страшно. У меня осталась фотография того, как я, помогая коллеге делать одно наблюдений, на секунду взлетел, потому что он показал на мне какой-то приём из каких-то единоборств. В объяснении моей роли он обошёлся без подробностей (видимо, у нас не было на них времени), так что я удивляюсь, как я не закричал, хоть это по ощущениям и длилось всего секунду. При этом он смог удержать меня и поставил на землю, как куклу. Всё было так. И я не помню ни разу, когда кто-то испытывал бы стыд или смущение от того, что он делает, или как-то внутренне ограничивал бы себя. В этом, наверное, и заключается настоящая творческая свобода. И всё же удивительно, как она соседствовала у нас с такими жёсткими правилами. Для нас их как будто не было. Поэтому от наблюдений за людьми мы играючи перешли к наблюдениям за животными. Именно здесь (по крайней мере, для меня) начался настоящий театр. Остальное со стороны для меня могло выглядеть странно, и, наверное, это было связано с тем, что многие из тех вещей, которые я узнаю, я по-настоящему понимаю только тогда, когда приходит какое-то, каждый раз разное, время. А в этих наблюдениях за животными я уже начал видеть что-то такое, что даже, наверное, не заставило, но сделало все так, что я поверил, поддался этой магии. Лучше всего помню, как самый высокий из всех нас молодой человек делал наблюдение за обезьяной. Кажется, он не использовал звукоподражаний, но в моей памяти его выступление, воздух во время выступления звучит, наполненный чем-то совершенно необъяснимым, но проникающим в самую глубину сердца.
Потом мы снова вернулись к музыке, потому что подобрались к наблюдениям за звёздами. Большинство выбрало самых разных музыкантов, так что мы устраивали самые настоящие концерты, очень похожие на «официальные», такие, какими их обычно устраивают. У нас был целый список с очерёдностью выступающих, был человек, который отвечал за музыку, и были фотографы. Мы видели Джареда Лето, Гару, Фредди Меркьюри, Курта Кобейна (это был номер с живой музыкой). Тогда я думал о двух вещах. О том, как я восхищаюсь своими коллегами, и о том, сколько вокруг меня прекрасной музыки, которую я позже буду очень сильно ценить (тем более что именно тогда, вместе с тем, как мама слушала певицу Zaz, я услышал песню на французском языке и влюбился в него (и во все французское) до такой степени, что до сих пор не могу даже начать его учить).
Сам я тогда выступил не очень и впервые задумался о том, что это, наверное, не моё. Я чувствовал себя совершенно деревянным и фальшивым на том выступлении. В конце концов я стал думать, что, наверное, я действительно не великий актёр, но иногда мне удаются комические роли (и это при всей моей серьёзности!) или какие-нибудь пародии, что потом переродилось в мои стихотворные забавы. Но сколько в этом было неосязаемого, но такого прекрасного. Или это моя память так всё украшает и верна мысль о том, что со временем всё плохое стирается, как узоры на песке, и остаётся только солнечный свет?
Последнее, чему нас учили перед тем, как мы начали репетировать спектакли, – это сценическая речь (упускаю сценическое движение, потому что ничего о нём не помню). Мы делали какие-то совершенно потрясающие упражнения, позволяющие лучше контролировать губы и язык. К сожалению, я ни одного из них не помню, но я помню, что сам процесс был очень слаженным и отточенным, как марш. Я теперь скорее чувствую их какой-то совсем глубокой мышечной памятью. Что-то внутри меня (не в теле, а в сознании, в душе, в солнечном сплетении) точно их повторяет, но физически повторить их я не могу. Я их просто вижу и чувствую. Видимо, это какая-то странная форма мышечной памяти. Тем не менее одно из таких упражнений я помню до сих пор, потому что тогда мы потратили около шести часов для того, чтобы делать его совершенно точно. Интересно, что для меня в нем теперь, спустя почти десять лет, совершенный автоматизм сочетается с совершенной индивидуальностью. Я воспроизвожу его мышечной памятью, без усилия, но передача энергии (самое главное) никогда не похожа на предыдущую. Это было упражнение на выговаривание скороговорок. Сначала они были простые. Например, такая: бык тупогуб, тупогубенький бычок, у быка бела губа была тупа. Потом были те, что чуть сложнее: сшит колпак не по-колпаковски; надо колпак переколпаковать, перевыколпаковать. Сшит колпак, вязан колпак, да не по-колпаковски. Вылит колокол, кован колокол, да не по-колоколовски. С ней я до сих пор не справился. Но больше всего времени мы потратили на то, чтобы, стоя в кругу, передать друг другу по одному слову поговорку про Карла и Клару. Мы говорили слово и указывали обеими руками на того, кому передаём следующий шаг. Вот вариант, который мы должны были передать без ошибок (привожу по памяти, не поглядывая): Карл у Клары украл кораллы. А Клара у Карла украла кларнет. Если бы Карл у Клары не крал кораллы, то Клара у Карла не крала б кларнет. На это мы и потратили шесть часов. Помню, что свет тогда горел долго-долго. И это определённо что-то значило.
Затем начались репетиции спектаклей. Сначала мы готовили новогоднее представление для детей. И многие из нас долго носили чёрное, потому что играли злых троллей и выбегали из глубин зала. Это была самая настоящая игра, которая потом почти не заканчивалась. Наверное, тогда за пропуски меня на какое-то время отстранили от спектакля. И, так как пропускать занятия, даже если ты не участвуешь, было нельзя, я приходил, садился в первом ряду и читал «Бойцовский клуб». Так продолжалось несколько недель, пока преподаватель не сдался и не разрешил мне вернуться. В моём поведении не было никакого вызова, но иногда мне казалось, что, если бы я приходил, садился, и открывал книгу более демонстриративно, было бы гораздо веселее. Однажды я случайно намочил страницу, и одно слово на ней совсем стёрлось. Я не придумал ничего лучше, чем просто взять ручку и вписать это слово обратно. Кто-то из коллег тогда сказал:
– Ну вот ты и переписал Паланика. Молодец.
И мы все дружно посмеялись.
Примерно тогда же мы стали репетировать «Вредные советы» Остера. Всё шло хорошо, пока я не сломал руку. Мне наложили гипс, и в школе я был королём, который сидел на уроках и просто слушал то, что нам рассказали. Совершенно не удивляюсь тому, что я думал возвращаться домой на автобусе, как и всегда. Разве могло быть иначе?
Я продолжал ходить на репетиции (не знаю, почему перелом никого не смущал, хотя я сам тоже не обращал на него особого внимания. Жаль только, что я так и не научился писать левой рукой. Сколько себя помню, ей я только чистил семечки, правой никак не получалось, а зубами тем более). Мы немного изменили сценарий. Теперь меня кто-то обижал, и самый высокий из нас приходил и заступался за меня. С тех самых пор я так и не научился естественно падать, когда это было нужно.
Премьера тоже была забавной. Я не знаю, как она прошла, потому что ровно в те часы, когда она началась, я был в травмпункте и избавлялся от гипса. Удивительно, но, кажется, моего отсутствия никто не заметил. По крайней мере, ничего плохого, когда я вернулся, мне не сказали.
К сожалению, мне пришлось уйти, чтобы заниматься спортом. Это было ушу. Но для меня это было скорее формой этикета, потому что нас располагали по старшинству поясов, мы особым образом отдавали и принимали дань уважения, участвовали в соревнованиях (тогда из нашей группы пришли всего три человека, и все получили медали. Перед выходом я порвал шнурок на ботинке, и бабушка сказала, что это хороший знак. Наверное, это был первый раз, когда я сознательно поверил в примету или какую-то случайность и придал ей большой смысл. Теперь эти маленькие вещи, которые случайно (или всё же не случайно?) происходят, играют очень большую роль в моей жизни, и я обращаю на них внимание, как и на то, что говорит мне моё чутье, которое меня ещё ни разу не подводило. Я даже книги выбираю с его помощью. И никогда не ошибаюсь.

***

Я ушёл от театра, но театр не ушёл от меня. Кажется, я был не очень общительным ребёнком, так что мама решила отправить меня в лагерь, чтобы это исправить. Я попал на театральную смену. И половина из тех, кто там был, была моими коллегами из студии. Так что знакомство было совершенно воздушным. Конечно, я тогда ещё не знал, чем всё это обернётся (тогда в этом заведении были более свободные правила), но об этом чуть позже. Вообще, это было закрытое заведение в нескольких километрах от города, и создано оно было для того, чтобы поддерживать умных и талантливых людей. Не знаю, были ли мы такими, но помню, что там мы тоже ставили какой-то странный спектакль. Он состоял из трех частей, по числу мастеров сцены, которые к нам приезжали. Первым, скорее всего, был человек, который преподавал нам сценическое движение. Мы даже умудрялись заниматься на улице, хотя была зима, и всё было совершенно белое. У меня осталась фотография нас, что-то около двадцати человек, лежащих на льду и пытавшихся сложить из наших тел солнце. Из этой практики мы сделали несколько сцен, наверное, составлявших такой сюжет: все мы куда-то едем на автобусе, потом что-то происходит, и вот десять-двенадцать тел уже валяются по всей сцене. Их начинают сгребать ещё несколько человек, потом приходит какой-то безумный доктор (наверное, с помощниками), мы все воскресаем, строимся полумесяцем и хором читаем Маяковского (что-то из его необычайного приключения). Это была часть, связанная с работой над сценической речью под руководством какого-то безумно талантливого человека, который на репетициях позволял нам читать из того же Маяковского что-то матерное. Особенно это удавалось, конечно, одному прекрасному человеку в тельняшке, который чем-то напоминал Михаила Ефремова. Чему нас учил третий человек и что из этого мы вставили в спектакль, я совсем не помню.
Совершенно особенно мы выбирались из этого места во внешний мир. Сначала нас водили в какой-то музей, и мы дружной толпой шли по пушкинской зиме и шутили. И ничего лучше не было. Самый воздух был полон нашим единством. Потом нас водили в какой-то театр, и это во многом напоминало старый литературный бал. Мы были страшно красивы, и почти все шли парами примерно так, как идут, когда танцуют менуэт. Наверное, кто-то из нас даже кланялся по всем правилам. Я тогда был рыцарем печального образа. Не специально, конечно, как и всегда. Мне просто не хотелось тревожить ту даму, с которой меня так усердно пытались свести наши добрые друзья. Я её совсем не помню, но я помню, что не тревожить её было правильно.
Так эта смена закончилась. Через год началась другая. На ней из всех нас (уже совсем других людей) пытались сделать лидеров. Разумеется, ничего не получилось. Но это ведь было весело. Мы с моими друзьями жили в комнате на пять человек, вечерами смотрели сериал «Острые козырьки» и были хорошей командой. Как-то там устроили что-то вроде экономической игры. Больше это, конечно, было похоже на казино, но разве это плохо? Я в первые два часа всё потерял, таинственная красавица поцеловала меня в щеку, и я навсегда ушёл в закат. Конечно, заката не было и ушёл я не навсегда, но ведь это так красиво.
Одним из заданий какого-то мастер-класса было сотворить свой шедевр за два или три часа. Я тогда уже писал, и мне посчастливилось ещё до приезда в лагерь написать прекрасные стихи (когда я через силу читал их на сцене, мои коллеги были искренне удивлены), так что те несколько часов я провел в совершенном астрале, из которого лишь редко давал небольшие рекомендации девушке, которая предложила сделать совместный поэтический номер.
А вообще я тогда был жутко влюблён. И, как водится, всё испортил своими благими намерениями. Но, пока этого не произошло, я был так счастлив. Мы играли вместе в небольшом фильме (как же мой друг там блистал, вы бы видели), и, пока снимались сцены без нашего участия, мы просто сидели и часами обнимались. Мы находили какие-то до невозможности странные позы, в которых нам было так удобно, будто мы были одним человеком. Тогда я впервые почувствовал, как мне не хватало простого человеческого тепла. Мы совершенно не замечали, что все нас видят, нам не было до этого дела, потому что между нами было это. Я, конечно, её боялся и млел каждый раз, когда видел её. Но между нами точно что-то было. Наверное, это было что-то гораздо более важное, чем возможность построить счастливые отношения. И, наверное, это тоже было правильно, хоть и очень больно.
Чтобы справиться с этой болью, я пошёл помогать четырём моим друзьям и руководству готовить место в лесу для пикника с несколькими кострами. Три дня мы по пять-шесть часов проводили в лесу. Разгребали мусор, таскали брёвна, рубили дрова. Хорошее было время. Особенно мне запомнился третий день. Весь лагерь тогда уже стоял на ушах, потому что смена заканчивалась, и мы полдня не ели, потому что уехали работать. К концу дня, когда все вот-вот должны были приехать, мы с товарищем голые по пояс сидели у пепелища, делали себе боевой раскрас и говорили о любви. Услышав звуки моторов, мы встали, поставили руки на пояс и стали смотреть вперёд и немного вверх, на небольшую горочку. Скоро на ней появились все наши. Надо было видеть, как красиво мы смотрелись на этом фоне. Она, тогда уже меня избегавшая, конечно, всё видела. И моя подруга потом сказала, что эта девушка очень много потеряла. Не знаю, так ли это на самом деле, но это меня утешило.
Прошёл ещё один год, и на следующей смене я встретил девушку, так похожую на тебя. Не знаю, говорил ли я тебе о ней, но думаю, вы бы точно поладили, потому что в ней было что-то только твоё. Мне достаточно было посмотреть на неё, чтоб понять абсолютно всё и быть уверенным, что она поняла всё точно так же. Я любил и люблю её так, как любил и люблю тебя. И знаешь, точно так же, как и с тобой, что бы ни случилось, я просто знаю, что мы друг у друга будем. И этому не помешают ни время, ни расстояние, ни паузы в общении, могущие длиться несколько лет, ни смена телефонных номеров или страниц в социальных сетях. Мы всегда найдём друг друга, потому что так всё и должно быть. Думаю, мы оба поняли это, когда впервые посмотрели друг другу в глаза. И можно было не говорить, потому что в ту первую секунду за нас всё сказали глаза.
Тогда же у меня появился друг. Наверное, первый в городе близкий мне человек совсем не из моего круга. Он был удивительный. Его отец был священником, и мне казалось, что это отразилось в сыне, даже в его внешности. Это был очень сдержанный высокий худощавый человек с приятными чертами лица и длинными волосами. Мы познакомились в странном месте довольно далеко от города, и это вылилось в несколько очень памятных прогулок и происшествий. Гуляя, мы просто разговаривали практически о чём угодно (потому что у нас всегда была тема, а это, кажется, такая редкость) и, наверное, были счастливы. К сожалению, это продлилось недолго, потому что он решил удалиться от мира. У меня не осталось контактов или наших прошлых диалогов. Я даже не помню его фамилию. Но помню, каким он был и что он для меня сделал просто своим присутствием. Чтобы показать, каким он был человеком и какое у нас было взаимопонимание, я расскажу один эпизод. Мы были на дне рождения общего знакомого, и он, когда мы договорили обо всём, что нужно было обсудить, чтобы охранять спокойствие гостей, взял со стены катану (квартира именинника была наполовину обставлена в японском стиле) и стал маршировать по периметру. К сожалению, происшествия избежать не удалось (совсем не по его вине), так что мы вместе убирали квартиру. И пили чай в семь утра, когда всё закончилось. Прекрасное было время. Жаль только, что испачкались мои белые джинсы, которые я тогда надел впервые.
Воспоминания о нём всегда пробуждают во мне воспоминания о церкви. Наверное, это неудивительно. Я не знаю, могу ли я назвать себя верующим человеком. Помню, когда в детстве меня приводили в церковь, я совсем не понимал, что там нужно делать, и чувствовал себя неуютно. В этом не было ничьей вины, просто это было так. Позже это породило во мне конфликт, потому что в девятом классе я очень увлекался биологией и хотел стать врачом. Я не знал, чему верить, потому что чувствовал, что в обеих идеях (научной и духовной) было что-то близкое мне. В конце концов это привело к тому, что объяснение всего мира с опорой только на научные факты стало казаться мне до ужаса скучным. Ещё позже я подумал, что вообще в жизни стоит избегать крайностей. В какой-то момент в школе я заметил, что мне стало казаться, что вся моя жизнь идёт по какому-то пути. Сначала я думал, что это стандартный путь из учёбы, работы, семьи и смерти. Но потом я стал замечать, что это больше похоже на фатализм (как раз тогда мы изучали «Героя нашего времени»), потому что я обращал внимание на какие-то мелочи, которые со мной происходили и тем самым создавали путь, по которому я иду. Я замечаю их до сих пор. Со временем к ним присоединились сны (мои физически страшные кошмары переродились в психологически страшные, полные душевных мук, например, из-за того, что я обещал проводить человека на поезд, но сумел добежать до вагона только тогда, когда поезд уже тронулся) и видения, которые время от времени приходят ко мне, когда я закрываю глаза. Мне нравится духовность, меня очень к этому тянет, но честнее всего будет сказать, что я, наверное, верю в судьбу. Это, конечно, не мешает мне страшно нервничать практически по любому поводу. Поэтому я много думал о том, что я бы чувствовал и как бы я жил, если бы знал, как сложится моя жизнь. Как изменился бы этот путь, если бы я вёл себя не так, как он мне предписывает, но не слишком от него отклонялся. А ещё я очень люблю смотреть на небо. И иногда мне кажется, что за ним действительно что-то есть.
В том же городе я впервые пошёл на работу и занялся облагораживанием города. С тех пор мне везёт на коллективы. На первой работе у меня была целая команда: первый человек был копия Джейсона Стэйтема, второй своим поведением напоминал басиста группы «Red Hot Chili Peppers», а третий работал барменом. Мы вместе чистили одну большую улицу и болтали обо всём. До обеденного часа была ужасная погода со страшным снегом, хотя уже, кажется, была весна. Как только мы зашли в здание и сели обедать, вышло солнце. Мы дружно выругались и продолжили есть. К счастью, солнце не обиделось и грело нас до самого конца смены.
Другой коллектив ждал меня на геологическом предприятии. Тогда приятно было думать, что я хоть в чём-то повторяю судьбу Иосифа Бродского. Там обо мне заботились ещё больше. Да и работа была легче. Нужно было заколачивать ящики с породами и относить их. В каком-то смысле я воспринимаю эту работу как личный потерянный рай, потому что мне очень хотелось там остаться, но начальство было против, так как мне ещё не было восемнадцати. Жаль, что тогда я ещё не умел защищать себя.
Но я ушёл не в пустоту. Каким-то чудом возле меня образовалась рукопись мемуаров (ради шутки спрошу у вас, читатель, совпадение ли это, если думать о том, что я теперь пишу), которую нужно было подготовить к публикации. Тогда моё окружение уже знало, что я собираюсь идти на филологический, так что просто звёзды сошлись. Я часами сидел за ноутбуком (так и не понял, моим или не моим), стучал по клавиатуре и пытался разобрать почерк. Как пелось в одной известной песне, «возможно, в этом что-то было». Хоть я тогда об этом и не догадывался.
На том же ноутбуке я стал собирать свою первую коллекцию фильмов. Не могу сказать, что я обладал хоть каким-то знанием или чувством вкуса. Скорее мне просто было интересно, и, даже таким странным образом, я пытался прислушаться к себе и понять себя. Хотя началось всё, конечно, ещё в детстве, когда мы купили первый DVD-плеер и диск с пятьюдесятью шестью сериями «Тома и Джерри». На этом я и вырос. Конечно, я мало что понимал в годы начальной школы (я вообще, кажется, рос довольно медленно, хотя мне и казалось год от года, что я думаю не о том, о чём, как мне казалось, могут думать дети), но я помню, что, глядя на то, как эти герои лежат на гамаке под солнцем (именно здесь зародилась моя бесконечно длящаяся мечта об Америке), я впервые почувствовал, что такое свобода. Потом, когда я стал старше и осознал это, я поймал себя на том, что мне очень этого не хватает, что я испытываю ностальгию по этому чувству. Может быть, потому, что время детского сада я воспринимал как время абсолютной свободы. А может быть, потому, что тогда мне стало казаться, что я попал в плен давления (которого, может быть, на самом деле и не было, не забывайте, что я большой выдумщик) со стороны мира вообще, потому что я был на пороге конца школы, нужно было определиться с тем, что будет дальше, и все чего-то ждали, что-то советовали, что-то во мне видели, а я даже не знал, кто я и на что я способен. От этого состояния вообще трудно избавиться. Мне потребовалось много лет, чтобы понять, кто я на самом деле. И эта история оказалась так проста и естественна, что именно поэтому я долго её не замечал.
Когда я вырос, эти мультфильмы сменились старыми советскими фильмами. Вообще, тогда кино было для меня не столько искусством, сколько способом находить что-то своё, не прибегая к разного рода секциям или выходам в свет. Первоначально, конечно, я смотрел очень лирические фильмы вроде «Вам и не снилось...», и это в очередной раз убедило меня в том, что я с детства знал такую любовь, которую трудно передать в реальности, потому что даже этот фильм воспринимается скорее как романтическая мечта, чем как живая реальность (при том, наверное, что в глубине души все люди хотели бы именно такой реальности, пусть это и может казаться скучным). Я знал это и пытался говорить об этом и жить этим. При всех моих страхах я пытался оставаться искренним, потому что не мог иначе, ведь совесть никто не отменял. Поэтому в то время случилось некоторое количество неловких ситуаций. Из-за того, что на всяких семейных посиделках за мной был глаз да глаз и мне делали замечания за грустное лицо или странную манеру сидеть за столом (я осознал это в себе не сразу, но изначально совершенно естественно выбирал то, что не вписывалось в какой-то принятый стандарт и не всем могло понравиться. Так было и в искусстве (говорю так, подразумевая все его виды), и в жизни, потому что тогда за столом я пил чай из винного бокала и совершенно искренне считал, что всем, кроме одного человека, который всегда за мной следил, было совершенно всё равно, из чего я там пью), я часто чувствовал внутреннее противоречие. Я знал, что веду себя совершенно искренне и по отношению к себе, и по отношению к окружающим. Мне казалось, что так это и должно быть, что это как раз и ценится. Но оказалось, что в мире всё по-другому. Поэтому я натягивал улыбку и учился отшучиваться, чтобы не сделать хуже. При этом я совершенно отчётливо понимал, что мы, допустим, в гостях, что вокруг меня люди. Я никогда не стремился привлечь к себе внимание. Я просто пытался быть собой. И это, видимо, не вписывалось в какой-нибудь этикет. В этом не было ничьей вины, просто мне это казалось странным. Чуть позже, когда я в одном из фильмов Вуди Аллена увидел прекрасную сцену застолья, в которой люди сидели, пили вино и болтали о том, как завтра пойдут играть в теннис, я окончательно понял, что с семнадцати лет я старею. И сейчас, переломанный жизненными бурями, я чувствую это ещё более отчётливо.
Думаю, наше с мистером Алленом знакомство произошло не случайно, хоть мне и кажется, что я нашёл его фильм совершенно случайно. Это была «Энни Холл», и меня тогда, перед просмотром, позабавил примерно такой комментарий: «Ну как же ЭТО выиграло Оскар у "Звёздных войн"»? Я посмотрел и понял.  Его кино не для всех, хоть это и звучит избито (воспользуюсь тут мыслью Германа Гессе о том, что, когда мы говорим всем своим любимым одними и теми же словами, что никогда в жизни не были так счастливы, это правда так, потому что, хоть слова и одинаковы, чувства неодинаковы никогда. Думаю, тот же принцип применим и здесь). Дело даже не в том, каков его герой или каковы его темы. Мне кажется, что это просто один из миллиардов способов видеть мир. И совершенно естественно, что не всем это по душе. И, наверное, даже среди тех, кому это по душе, не найдётся точной копии. Не бог весть какая мысль, конечно, но что-то в этом всё равно есть. Хотя, конечно, объяснять магию кино – та ещё затея. Примерно как отправиться на поиски правды.
До сих пор даже воспоминания о его старых фильмах чему-то меня учат. Я, конечно, потом это забываю, как и многое, но оно всегда приходит само, когда это нужно. Мы совсем не идеальная пара. Мы давно прошли эту стадию совершенного отражения друг в друге. Мы прошли через страшную ненависть. Но всё же сохранили то, с чего всё начинается и чем, наверное, заканчивается. И я думаю, что так это и должно быть. Да. Так и должно быть.

***

Когда я, будучи студентом второго курса, вернулся, я будто снова увидел город впервые. Я совсем не ожидал, что это случится. Уезжая, я думал, что мы прощаемся навсегда. Даже сделал памятную фотографию на вокзале. Если бы я знал!
Раньше, в те школьные времена, когда мы вроде бы уже были взрослыми, но на самом деле оставались глупыми детьми (седьмой или восьмой класс), нам, конечно, рассказывали о том, что в нашем городе родились Бунин или Платонов. Но разве тогда мы могли это понять?! Да что там понять, хотя бы просто почувствовать. Нет, конечно, нет. Всё это прошло даже мимо меня (говорю «даже» только потому, что теперь трудно себе представить более литературного персонажа).
Но годы никогда не проходят мимо. Рано или поздно всегда приходит такая минута, когда начинаешь их чувствовать. Не могу сказать точно, когда такая минута случилась в моей жизни, но точно знаю, что любовь между мной и городом, которая никак не рождалась около половины моих школьных лет, случилась, когда мне исполнилось девятнадцать.
Все началось с одного мимолетного взгляда. Как и всегда. И вот однажды я уже гулял с Жуковским. Светило солнце, и был лёгкий ветер. Небо было чистое. Через пару дней я хлопал по плечу Бунина, глядя на его стершуюся фотографию на стене. До того приветствовал поднятием шляпы Платонова. А после, где-то через неделю, случайно забрёл в гости ко Льву Толстому. Как же здесь не влюбиться? И как потом перестать это замечать?
Я не думаю, что любовь может кончиться. Могут быть ужасные разногласия, ссоры, желание взорвать весь мир, стереть всё к чёрту из памяти, сбежать. Но это проходит. А любовь – никогда. Если это была любовь.
И здесь, кажется, так и случилось. Не вдаваясь в подробности, скажу, что теперь я не знаю, как мне туда возвращаться. Как, помнится, говорил Бродский, «..., но нельзя вернуться на место любви». Когда-то мне казалось, что это просто слова. Красивые, но пустые. Теперь я начинаю их понимать. Потому что тогда я почувствовал, что дома у меня больше нет. И что осталась только любовь.

Дорога.

Иногда мне кажется, что я родился в дороге. Наверное, потому, что моё первое воспоминание навсегда связано именно с ней.
С самого детства мне приходилось куда-то ездить, потому что я много болел. Так я полюбил просто сидеть в движущемся транспорте и смотреть в окно. Когда через много лет эта любовь встретилась с усталостью от моей тесной комнаты, я радостно улыбнулся и отправился в путь.
Теперь я люблю смотреть на небо и наблюдать за птицами. Но это совсем не значит, что я не боюсь летать. В первый раз это было настолько страшно, что Турция совсем стёрлась из моей памяти. Помню только, как мы ловили ящериц, чтобы посмотреть, как двигаются их хвосты. Да, было время, когда я не боялся всего на свете.
Гораздо больше я любил поезда. Несмотря на возможную тесноту, мне всегда было в них комфортно. Даже если ехать нужно было больше суток. Меня даже не смутило, что я однажды свалился с верхней полки, пока спал, когда мы ехали к очередному берегу моря. Я не замечал этого, но уже тогда моя жизнь была бесконечным чередованием взлётов и падений, потому что по приезде я со страховкой прыгал на батуте и покорял небо.
Может быть, мне неслучайно казалось, что в детстве я был взрослее других. Теперь, вспоминая свои детские шалости, я почему-то думаю, что тогда во мне было гораздо больше чего-то мужского. Однажды я даже управлял катером, пока капитан разматывал бесконечную леску. Сейчас я бы трижды подумал, прежде чем согласиться. А тогда я просто делал, хотя мне и было страшно. Иногда мне так не хватает этого восхитительного первобытного бесстрашия, что хочется плакать. Есть в этом что-то притягательное, магнетическое. Это как смотреть на Джима Моррисона. Сердце замирает, и вот у тебя в голове уже играет «My wild love», и ты танцуешь странные шаманские танцы.
А ещё позже я прыгал с пирса. На дне была куча кораллов, но кого это волновало. Тогда я любил купаться. Да и сама страна – Черногория – могла предложить только две бесконечности: моря и пива. Тогда мне это казалось странным и скучным, а теперь мне хочется просто похлопать старого (хотя я был гораздо моложе, чем теперь) себя по плечу и снисходительно улыбнуться.
Там же мы поехали в горы на каком-то очень мощном скутере. Каждую секунду я боялся упасть, но это стоило пережить, потому что с высоты море оказалось ещё красивее.
Вообще наш приезд туда вспоминается мне как какой-то сон, как что-то, чего не бывает в реальности. Представьте. Первый или второй вечер. Уже темнеет. В окнах зажигается свет. С нашего балкона на весь мир звучит песня «Жить в твоей голове», тогда невозможно новая. И люди подпевают! И в голове только одна мысль: всё хорошо.
Так хорошо, что даже тунисские медузы, которые жалили мне лицо, теперь вызывают только улыбку. Удивительно, как мама не боялась брать их в руки. И как она могла начать ими кидаться. Конечно, это было страшно. Но мне кажется, что в конце концов мы смеялись.
Такое же необъяснимое ощущение у меня было каждый раз, когда я играл в S.T.A.L.K.E.R. Меня так тянуло в Припять, что я даже некоторое время гордился собой, когда сам смог дойти до неё в игре. Это было что-то. Я просто ходил и смотрел. Пусть и через экран. Но это было оно. И мне так жаль было всех этих людей. Так жаль, что там больше никто не живёт. Я почему-то видел их улыбки. Слышал их весёлые голоса. Знал, что они были молоды. А потом всё закончилось.
Когда я слышу песню Игоря Корнелюка «Город, которого нет», у меня останавливается сердце. Я так хотел это всё увидеть. А теперь только слёзы, слёзы, слёзы.

***

Иногда мне кажется, что я вырос именно в этих поездках. Потому что дальше всё помнится гораздо яснее. Будто это было вчера. Может быть, это связано с тем, что тогда мне уже исполнилось семнадцать и я понял, что окончательно пришёл в сознание и с этого момента начал стареть. Может быть, это просто причуды памяти. Как бы то ни было, мы оказались на Кипре.
И всё действительно было другим. Да, добираясь до Черногории на самолёте, мы на протяжении всего полёта наслаждались кино. Больше такого не было никогда. Но я не помню, как именно мы добирались, даже не помню, сколько времени мы висели в воздухе и висели ли вообще. А здесь всё было совершенно иначе. Через стекло автобуса, пока мы добирались до отеля, я видел, что с обеих сторон от дороги абсолютно всё зелено. И это так меня успокоило, что теперь мне жаль, что я не знаю тамошних запахов. Наверное, там пахнет эвкалиптом. Скорее всего это не так, но картинке в моей голове не хватает именно его. Или в крайнем случае мяты.
Уже тогда я не любил море, потому что мы ездили к нему, чтобы ухаживать за моим здоровьем. Хотя мы и называли это отдыхом, в какой-то момент мне перестало нравиться по несколько часов сидеть в море просто потому, что это полезно для здоровья. В совсем юном возрасте я не замечал этого, потому что мне нравилось смотреть на подводный мир и ловить волну, когда случался шторм, но со временем это стало удручать. Да и просто что-то во мне изменилось. Гораздо приятнее стало просто смотреть на воду. Может быть, потому, что это меня тоже успокаивало.
Удивительно, но на Кипре я купался довольно мало. Гораздо меньше, чем до Кипра. Уже тогда я начал серьёзно задумываться о том, что мне больше подходит сухопутный, созерцательный отдых. Конечно, на каждом курорте, который мы посетили, была возможность отправиться на какую-нибудь экскурсию, но я это даже не рассматривал. Не потому, что мне не было интересно (хотя в том возрасте это конечно интересовало меня гораздо меньше, чем теперь), но потому, что у нас никогда не было лишних денег, чтобы что-то себе позволить.
Одним словом, я был искренне счастлив, потому что тем летом я просто лежал и целыми днями читал записные книжки Довлатова. Оказывается, вот как мало нужно для счастья. Иногда я делал нам специальные коктейли, чтобы не сгореть на палящем солнце. Тогда я убедился, что всё гениальное действительно может быть просто. Нужно было смешать сорок миллилитров холодного Jagermeister'а с холодным же 7Up. Для любителей сладкого оставлю ещё один свой рецепт, придуманный года через три или четыре. Смешайте холодный Байкал с холодным ликёром Amaretto (пропорций в этом случае не назову, потому что делал его тогда просто из того, что осталось, в кружке объёмом чуть больше американской пинты).
Из той поездки у меня осталась всего одна фотография. На ней я выгляжу как нечто среднее между молодым Владимиром Набоковым и персонажем Тони Сервилло из фильма «Великая красота». И в моей памяти она блестит на солнце.
А через пару лет в Москве была зима. Нам с невестой было по двадцать. Я приехал сюда впервые, и город, весь украшенный карамельной молочной пеной, кажется, существовал в те дни только для нас.
Она была красива, но... словно выдавала себя за кого-то ещё. В те дни меня часто преследовало чувство, будто я смотрю не на неё, а на её отражение. Так аквариумная рыбка, наверное, смотрит на человеческий мир.
При этом я не хочу сказать, что в ней не было ничего хорошего. Разумеется, было, и многие скажут о её достоинствах гораздо лучше меня. Из чувства благодарности мне хочется лишь сказать, что то, что было между нами в ту новогоднюю ночь, было истинным волшебством. Как первый поцелуй женщины, в которую ты влюблён. Ноги немеют, глаза закрыты, и кажется, что ничего, кроме этого, не было, нет и уже не будет.
Тогда мы были едины. Тогда я верил, что это вообще возможно. Теперь, когда всё расставлено по местам, я иногда скучаю по тем старым временам. Но чаще – по совсем далёким, таким, когда мы ещё не знали о существовании друг друга. От тех времен у меня остались только фотографии, кадры старого кино, слезы и замирание сердца. Когда я вспоминаю те старые времена, в моей голове всегда звучат одни и те же слова: «Сменяются кадры со скоростью бешеной. Я на что-то надеюсь по-прежнему». И так хочется продолжить.
Моя жизнь очень часто говорит мне о том, что не стоит давать второй шанс. И я её никогда не слушаю. И потом какое-то время жалею об этом. Это, наверное, очень гуманно и, может быть, благородно, хоть и может казаться наивным. Но иногда это очень больно. Так больно, что никакие слова о том, что ты бы не знал этого, если бы не попробовал, не утешают. Так было и с ней. Прошло время, и я, страдая от нескончаемых дел, зашёл узнать, как у неё дела. К сожалению, всё стало гораздо хуже. Не знаю, может быть, это такая ловушка разума или психики, но я часто замечаю, что после расставания на настоящее второго я смотрю с бесконечной грустью. Так было и здесь. И страшнее всего было то, что я больше не видел её души. Или это моя душа навечно отдана Петербургу?
С тем странным летом мы простились у моря, в котором прошлое и настоящее постоянно превращались друг в друга. Так было с самого начала. Запах немного душной теплоты, цветов и морской соли. Я знал его много лет назад. Так всегда пахло, когда мы приезжали на море. Запах шашлыка, кукурузы и пирожков. Чебуреки. Горячий песок. Шум моря. Остановившееся десять лет назад время.
Так и рождаются дежавю. Я никогда не был именно здесь, но здесь я был множество раз. Теперь здесь был именно я.
Потому что только я мог в озере глубиной по щиколотку наступить в грязевую яму и провалиться по пояс. А ведь это был первый шаг. Только я мог катать её на спине. Только я мог носить её на руках. Посвящать ей стихи. Приносить ей цветы по ночам. И варить ей куриный бульон, чтоб она не болела. Каждый день желать доброго утра. И сказочных снов. Любоваться, пока она спит. И прощать. Потому что люблю.
Пусть я и чувствовал себя тогда на несколько лет моложе, я всё ещё не любил море. И поддался ему только раз. Это был удивительно тёплый, спокойный вечер. Моя любовь была неотделима от воды. Солнце касалось линии горизонта. Она улыбнулась мне, и я не смог устоять.
Однажды ночью я видел, как в её глазах отражались звезды. Они медленно-медленно падали, плавая в небе. Мы ходили у воды, и волны слегка касались её ступней. Это и было прощание.
Приморский город встретил нас голосом статуи командора. Я снова вспомнил о прошлом. Не знаю, был ли тот город призраком, но воздух в нём был тяжёлый. И каждые две минуты, слыша призывы заботиться о здоровье, я думал о том, что случилось когда-то в апреле.

Первый Петербург.

Мы вернулись домой. В этот город, знакомый до слез. Остановившись посреди вокзала, я закрываю глаза, с облегчением выдыхаю и просыпаюсь здесь в первый раз. Этот сон никогда не повторяется в точности. Но он всегда о любви.
Теперь он начинается с шума поезда и почти бессонной ночи. Спеша на ожидающий нас автобус, я делаю две фотографии вокзала: одну – на телефон, другую – глазами. Пройдёт три года, и моя память сделает так, что я больше никогда не узнаю, какая из них осталась со мной навсегда.
В ту ночь я снова не смог уснуть, потому что был рядом, пока засыпала та, которую я любил. Она позвонила мне со своего этажа и попросила прийти. Теперь мне кажется, что это был не просто звонок. В нём было что-то такое, что по-настоящему нас объединяло. Что заставило меня почувствовать себя нужным. Это так просто, правда? Страшно подумать, до какой степени всё на самом деле просто. Может быть, это была её интонация. Или сам жест, потому что звонки давно стали редкостью. Но та минута, пока мы говорили, была минутой спокойствия. По-настоящему тяжёлые времена ещё только подступали или уже были пройдены. На следующий день мы поссорились, и я постоянно оглядывался на неё в автобусе, пока мы ехали в какой-то музей. Потому что я любил её, несмотря ни на что. И всегда волновался за неё. Пройдёт ещё месяц, и всё окончательно замёрзнет. Она будет плакать, и я ей не поверю. Ещё через месяц мы расстанемся. Она пообещает мне дружбу и не исполнит обещания. Но всё это время, где бы я ни находился, я буду верить, что у нас всё получится. Пройдёт ещё много лет, и это чувство не повторится больше ни разу.
Да и можно ли относиться к ней иначе, зная, что, возможно, только благодаря ей эта поездка вообще состоялась. Мой классный руководитель как-то подошёл ко мне и, разумеется, соблюдая все правила приличия, попросил поговорить кое с кем, потому что нам не хватало буквально нескольких человек, чтобы ехать по школьному тарифу. Я встретил мою любовь в коридоре и предложил ехать вместе. Через несколько дней она согласилась и привела с собой одноклассницу. Позже она говорила мне, что в тот день не поверила в реальность происходящего. И это не потому, что она была очень счастлива. Но всё это было позже. От классного руководителя я возвращался со смехом, потому что о наших отношениях никто не говорил напрямую, хотя всё давно было известно, ведь мы особенно не скрывались. Один только раз это знание показали открыто. Как-то, когда я лежал в больнице в конце зимы, в её классе случился урок истории или обществознания. Оба этих предмета всегда вёл мой классный руководитель. Тогда был сезон болезней, и в её классе, наверное, было много отсутствующих. Мой учитель сказал, что у нас в классе отсутствую только я, потому что лежу в больнице. Когда мы встретились, моя любовь рассказала мне, что в тот момент абсолютно все обернулись и посмотрели на неё. После того случая о нас больше никогда не говорили публично. Так что весной я шёл на урок, посмеиваясь над атмосферой секретности. Проходя мимо учителей русского языка и литературы, я услышал, как кто-то из них спросил:
– Он плачет или смеётся?
И кто-то ответил обнадёживающим голосом:
– Смеётся.

Утро следующего дня началось не с кофе, потому что я жил с очень особенным человеком. Просто гением современности. Так вышло, что, пока я договаривался с любимой о поездке, все мои одноклассники успели выбрать себе соседей. А мне достался он. Человек, который, потеряв свой ключ от номера, умудрился потерять и мой. Человек, который в джинсах зашёл в озеро по пояс, чтобы впечатлить девушку, а затем сел прямо на песок, чтобы джинсы высохли. Этот человек был легендой, и в то утро я был абсолютно счастлив.
Днём я стоял в Петропавловской крепости и смотрел на Петра Великого. Причудливое несовпадение размеров его головы и тела вызывало во мне улыбку. Через много лет я вернулся, чтобы посмотреть ему в глаза и увидеть в них одиночество. Такое же, как тот леденящий ужас, который я испытал, когда вошёл в камеру Максима Горького. Когда я смотрю на единственную фотографию, которую успел там сделать, мне каждый раз кажется, что это картина, что это не может быть правдой. Мой мозг до сих пор отказывается это воспринимать. Всё замирает. Остаётся только эхо сердцебиения, которое путешествует по телу. Если я начинаю нервничать, появляется головная боль, всегда берущая начало в висках. Если же я просто чего-то не понимаю, то в том месте, где, наверное, находится мозг, что-то начинает раскачиваться на волнах. И я всегда начинаю острее чувствовать. И всё, что мне нужно знать, приходит так же, как песок движется в песочных часах. Где-то глубоко внутри. Там, где тела уже нет. Есть нечто, похожее на след от обведенного мелом трупа. Чёрное и белое. У него нет ни слуха, ни зрения. Но именно к нему приходит всё, что мне нужно знать. И я тут же просыпаюсь.
Наверное, прав был тот, кто сказал, что любовь приходит тогда, когда её совсем не ждёшь. Именно так я полюбил Исаакиевский собор. Я даже не знаю, как это объяснить. Я увидел мощи, которые там лежат, и почувствовал, что это что-то настолько редкое, далёкое и незнакомое (и именно потому ценное), что этим нельзя не восхититься. Думаю, что это было первым моим осознанным эстетическим впечатлением. Всё, с чем я столкнулся до этого, я мог воспринять только своей чувственной стороной. А здесь я впервые смог осознать, что я что-то чувствую, а не просто почувствовать.
Пока мы поднимались на колоннаду, я совершенно точно успел понять, что имел в виду кунг-фу панда, когда говорил, что лестница - его заклятый враг. Оттуда мы видели такой Петербург, каким его обычно описывают. Было пасмурно и немного темно, но не было ни дождя, ни ветра. На нас смотрели грустные ангелы. И всё было хорошо. Нам тогда вообще очень повезло. Это был конец мая, и я помню, что в тот год было удивительно много солнца. Когда в городе солнечно, мама любит шутить, что это мы привезли сюда солнце. Ей, кстати, тогда тоже повезло. Для неё эта поездка была бесплатной. А мои сборы закончились объяснением того, почему мне придётся жить именно с гением современности. Видите ли, с мамой мне нельзя было жить потому, что это разрушило бы коллектив. О моей ненаглядной сказали только одно:
– Ты же сам понимаешь, почему вам нельзя жить вместе.
И я, как ни странно, понял.

Той ночью мы впервые увидели разводные мосты. Наверное, этого не должно было случиться. Утром мы должны были ехать в Петергоф, а после прогулки планировали отправиться на вокзал, так что нужно было собрать вещи и рано проснуться. Большинство решило, что лучше было бы выспаться и никуда не ходить. Но мы пошли. Потому что нельзя было разделиться. И в конце концов нельзя было не пойти. Тогда мы, конечно, думали, что это неразумно и совсем не стоит того. Как в одной старой шутке, когда все счастливые бегут среди ночи по какому-то знаковому парижскому месту, а ты бежишь со всеми и не понимаешь, что вообще происходит. Но из этого получается замечательная история. Именно это случилось с нами в ту ночь. По пути мы увидели небольшую кофейню, которая пряталась в подвале. Когда мы вошли, в ней не осталось свободного места. Не знаю, что чувствовали те двое, которым тут же пришлось делать около двадцати разных кофе, но внешнее спокойствие не нарушилось. Никто не заметил ничего странного, хотя странно было буквально всё. Может, это и была магия Петербурга. Я действительно не помню ничего, кроме тишины и спокойствия. И того, что, когда мы пришли, моя любовь была счастлива.
Тогда никто так и не уснул. Утром мы кое-как добрались до автобуса и провалились во мрак, как только он тронулся. Мне было жаль нашего экскурсовода. Всё утро она светилась от желания несколько часов рассказывать нам историю Петербурга. Но этому, как видно, не суждено было случиться. Даже я, человек, который обычно приходит, когда никто не приходит, и остаётся, когда никто не остаётся, в то утро был не в силах её слушать. Так что, пока я не сомкнул глаз, я мог только благодарить её за то, что она нас всех поняла.
Петергоф был точно такой, каким его можно увидеть на фотографиях. Было жарко и зелено, повсюду бегали и попадали под воду дети, а за ними, как всегда, не успевали родители. Первое время нас окружали толпы, но суматоха была приятной. Золото блестело на солнце. Наверное, так и выглядит улыбка природы. Мы медленно шли вперёд, разглядывая фонтаны и слушая рассказы экскурсовода. Никто, разумеется, ничего из них не запомнил. Как это часто бывает, я не сразу смог найти глазами «Шахматную гору». Примерно так же однажды в детстве я устроил переполох в комнате в поисках телефона, который всё это время лежал у меня в кармане. Я, разумеется, сделал вид, что внимательно слушаю, но это не помогло избавиться от чувства собственной глупости. Позже именно эти воспоминания подтолкнули меня к принятию мысли, которую я много лет не хотел принять. Стоит время от времени перечитывать книги. Сложность здесь заключается в том, что мне тяжело принимать советы. Я понимаю, что очень часто люди желают мне добра и не советуют ничего плохого. Но я всё равно скорее просто послушаю, поблагодарю и сделаю всё по-своему. По какой-то причине мне очень важно, чтобы к тому или иному выводу я приходил сам, а не с чьей-то помощью. Думаю, это связано с тем, что если я начну копаться в себе, то с трудом найду что-то, что не было бы мне кем-то подсказано или где-то у кого-то услышано, и в результате не буду понимать, что из того, что составляет меня как личность, является по-настоящему моим. Другая сложность, с которой я каждый раз сталкиваюсь, заключается в том, что, когда я слышу какое-то утверждение, в котором есть слова «надо» или «должен», что-то во мне всегда начинает протестовать. При этом я искренне считаю, что и правила, и тем более их соблюдение делают всё на свете гораздо проще. Да и вообще, мне кажется, что это просто очень красиво. Но эти формулировки меня убивают. Когда я сталкиваюсь с ними, мне инстинктивно хочется сделать всё совершенно наоборот. Просто потому, что меня просят совсем не по-человечески. Наверное, это мне досталось от мамы. Да, это нерационально и, может быть, глупо. Но я человек. Я не могу быть идеальным. Хоть и очень хочу. Я не могу и не хочу больше прятаться. Забывать о себе. Менять других. Я устал. У меня полно тараканов. Они буквально везде. И мне бы очень хотелось, чтобы они были приняты. Как мною будут приняты ваши. Потому что без взаимности никогда ничего не будет. Ещё позже эти воспоминания привели меня к осознанию того, насколько важно во всём стараться найти подходящий момент. Когда нам о чем-то рассказывали во время прогулки, нас это совершенно не волновало. Не потому, что мы были глупыми или какими-то неправильными. Просто ещё не настало нужное время. У меня так часто бывает с книгами или фильмами. Так что я их просто откладываю. Потому что так велит сердце. А потом, возвращаясь, каждый раз удивляюсь, как же мне могло не понравиться. Поверьте. Тот самый момент придёт. Он всегда приходит. Важно только услышать его шаги. И помните. Ни тела, ни души не замолкают. Так что слушайте, слушайте, слушайте.
Когда экскурсия кончилась, мы разбежались на все четыре стороны. Кто-то купался в фонтанах вместе с детьми, кто-то смеялся, кто-то просто смотрел вокруг. И только я, именно я невольно вспоминал детство, бегая, как тайный агент, между памятниками «Адам» и «Ева» в поисках гения современности, который, пытаясь впечатлить девушку, добился только того, что обмочил собственные штаны.
Перед отъездом домой мама подарила нам с любимой парный сувенир. Моя любовь забрала себе красную половинку сердца, а я – синюю. Она ещё долго висела на одном кольце с моими ключами. Через несколько месяцев мы расстались, а она всё висела. Я не придавал этому значения, потому что в те времена мне приходилось видеть мою ненаглядную почти каждый день, и этого было достаточно, чтобы не думать о каком-то там сердце. Наверное, можно было его вернуть, но я об этом не думал. Да и сама традиция возвращать подарки и письма жива до сих пор, кажется, только в старых романах, которые уже давно никто не читает. Выбросить я его не мог, потому что это не в моих правилах. Как дети не виноваты в грехах родителей, так подарки не виноваты в грехах тех, кто их дарит. Так что я делал то, что умею лучше всего. Ждал. И вот однажды, кажется, весной, это случилось. Был самый обычный день. Настолько обычный, что, возвращаясь домой, я всё время смотрел на асфальт и считал шаги до дверей. Затем доставал ключи. А что-то медленно падало. Касалось земли. Звенело в ушах. Это было то самое сердце. Наверное, тогда всё по-настоящему и закончилось. И я ещё раз проснулся.

Париж

Париж. Как много в этом слове для сердца моего сбылось. Трясясь от страха в самолёте, направлявшемся из Парижа в Петербург, я впервые без шуток подумал о том, что теперь, когда это уже случилось, не так страшно и умереть.
Впервые я подумал об этой поездке в своём кипрском номере. Тогда я ещё не знал, чем всё это обернётся, но ясно чувствовал, что больше не могу отдыхать на море. Нужно было что-то менять. В один из дней я решился.
Не знаю, почему я выбрал именно Париж. Иногда мне кажется, что это он меня выбрал. Задолго до поездки я посмотрел «Полночь в Париже». Это, наверное, был мой первый шаг. Тогда я, как обычно, мало что понял, но всё почувствовал. Потом была «Франкофония». Теперь я точно могу сказать, что этот фильм определил всё. Пока я смотрел его, во мне родилась тоска. Находясь во мне дольше минуты, она была способна разорвать сердце. Наверное, так всегда происходит, когда любишь по-настоящему. Ты можешь не помнить деталей. Можешь не уметь это объяснить. Но тебе кажется, что так всегда и было. Может, поэтому я и боюсь его пересматривать. Как все любимые фильмы.
Как всякий порядочный влюблённый, я никак не мог поверить своему счастью. Даже когда я сидел в самолёте. Наверное, это был первый полёт в моей жизни, когда мне казалось, что мы не двигались, а скорее висели в воздухе. И я никогда не чувствовал себя более спокойно. Целый час я провел на вокзале в поисках выхода. А с влюблёнными разве бывает иначе? Но вот я его нашёл. Время на секунду остановилось. И я сделал первый шаг. Как это было? Как первое касание рук. Как переплетение мизинцев. Как безумство, которое ты совершаешь ради любви, будто зная, а если и не зная, то веря, что всё будет хорошо. Это был один из тех редких моментов, когда я понял, что не ошибся. Да, это была любовь. Большая. Страшная. Почти невозможная. Необъяснимая и не нуждающаяся в объяснении. Одним словом, самая настоящая.
Город принял меня. Об этом говорила даже погода: мне всё время светило солнце. Мы поселились в часе ходьбы от Лувра в уютном месте с лепниной на потолке, узорами на перилах и волшебным видом, который меня каждый день успокаивал. Если бы меня попросили описать Париж одним словом, я бы сказал, что он успокаивающий. Ведь он успокаивает даже тем, как он выстроен. Об остальном и говорить нечего. Потому что получается только влюблённо улыбаться.
У нас были замечательные соседи. Мать с тремя взрослыми дочерьми, которые у меня в голове превратились в «Трёх сестёр» Чехова. Связано это было с тем, что однажды ночью я, человек, которого до утра не разбудить даже ядерным взрывом, проснулся от крика такой силы, что мне показалось, будто где-то началась забастовка, как в фильме «Мечтатели». При этом мама, которая всегда спит очень чутко, не шелохнулась. Иногда я думаю, что мне это приснилось. Потом думаю ещё раз и говорю:
– Приснится же такое.

В обеденные часы я любил сидеть на балконе и наблюдать за женщиной, которая каждый день в одно и то же время выходила на перекрёсток, становилась посередине дороги и курила. Вечерами изучал французское телевидение. Однажды мне попался какой-то из фильмов Сэма Рэйми о Человеке-пауке. Я улыбнулся и досмотрел его до конца, потому что знал все реплики наизусть.
Если бы у меня было больше времени, я бы обошёл весь город пешком. Тогда я ещё не читал Пруста, но теперь, вспоминая наши прогулки, я испытываю то же, что испытывал герой его романа, когда чувствовал вкус печенья. Я скучаю по светофорам. Они будто прячутся от тебя. С виду они не толще нескольких листов бумаги, сложенных вместе. Наверное, они любят солнце, потому что, когда оно появляется, их очень трудно заметить. Я скучаю по чёртовому колесу, которого испугался. По табличкам с названиями улиц. По вывескам магазинов, плакатам и ещё тысяче мелочей, которые только я мог заметить и полюбить. И после плакать о них, как о живых.
Мы были бы не мы, если бы не смеялись сквозь слёзы. Тогда это случилось у Лувра. Мы гуляли, и наши глаза разбегались настолько, что мы не заметили, как добрались до музея. Увидев его, мама сказала:
– Смотри, какой там красивый замок!
Я спокойно ответил, что это Лувр.
– Да ты гонишь, – сказала она.
Потом зашла в Гугл и узнала, что это и правда Лувр.
Пройдя чуть дальше, мы увидели, что возле стеклянной пирамиды стоит человек с гитарой и по-русски поёт какую-то песню Цоя. Мне тут же вспомнилось, что первыми людьми, которых мы встретили в отеле, были какие-то русские, которые предлагали нам поехать с ними в Нормандию. Но это было только начало. Позже мы встретили в магазине человека по имени Владимир. Он рассказал нам на каком-нибудь праславянском языке, что бежал сюда из какой-то своей славянской страны. Это вообще довольно забавный случай, потому что кассир, услышав, что мы с мамой говорили по-русски, попросил нас немного подождать его и на несколько минут убежал, крича имя этого беженца. На секунду я даже испугался. Ещё позже я встретил человека, который приехал в Париж, кажется, с Кавказа и продавал потрясающие блинчики. Но самая весёлая история произошла в Лувре. Была страшная жара. Такая же страшная, как очередь из желающих увидеть Джоконду. Солнце отражалось от стеклянной крыши и било по головам. Кто-то стоял под зонтом. Кто-то спал где придётся. Кто-то держал спящих детей на руках. Мы долго бродили по музею, надеясь, что очередь, которая начиналась почти у самого входа, хоть немного сдвинется. Но всё было тщетно. Она была такая одна, остальные залы были почти пусты, и поэтому мне удалось сделать прекрасную фотографию статуи Венеры Милосской. Я подумал, что всё в этом мире не зря и не просто так. В конце концов мы решили бороться до конца, хотя очень хотелось сдаться, ведь воды у нас почти не было. Очередь была настолько большая, что тем беднягам, которые шли к выходу, приходилось вжиматься в стены. Прошло несколько часов, и мы, пройдя через несколько залов, увешанных большущими картинами, бывшими, к сожалению, не в моём вкусе (что было очень грустно, ведь мне так хотелось их полюбить!), добрались до самого главного сокровища. К картине пускали небольшими группами, открывая заграждение, сделанное из ленты. Такими же лентами на третьем этаже был указан путь. Как бывает в аэропортах. Кстати, здесь я впервые увидел в аэропорту охранников с автоматами, которые стояли в каком-то длинном помещении, где мы шли, через каждые несколько метров. Меня это напугало. Весь зал с Джокондой напоминал Вавилонское столпотворение. Кто-то случайно толкнул меня, и я задел девушку, которая стояла сзади. Мне стало неловко, и я приготовился просить извинения по-английски. Но не сделал этого, потому что мне стало ещё более неловко и в то же время радостно от того, что из её уст выскочил такой родной русский мат. Я был так счастлив. Но всё же стоило попросить прощения.
Всё это заставило меня думать, что Париж – очень русский город. Это, может быть, звучит глупо, но тогда это меня удивило. Теперь мне кажется, что мы не встречали там никого, кроме русских, хотя это, конечно, не так. Наверное, это тоже была магия. Магия города. Такая, как в Петербурге. Чуть позже мне стало казаться, что Париж и Петербург – это один город. Это случилось во время прогулки по Сене. Мы смотрели по сторонам и, увидев какой-то мост, тут же представили на его месте Аничков мост, потому что они были похожи. И всё было как родное. Тихое и спокойное. Это странно, но я должен заметить, что ни одна поездка по воде в Петербурге не была такой. При всей моей любви к городу и к воде, в петербургских прогулках всегда было что-то не то.
Гуляя как-то вечером по по неизвестной причине дорогой моему сердцу рю Лафайет, я сделал одну фотографию. И уже в тот момент, когда я её делал, я чувствовал, что два этих города похожи даже цветовой гаммой. Наверное, это была судьба.
Эйфелеву башню я видел издалека. Подняться на неё мы не смогли, хотя нам казалось, что специальный музейный билет должен был это позволить. Я стоял совсем рядом с ней, как будто внутри неё, но почти этого не помню. Помню только какие-то детали: толпу, дневной свет, зелень травы и деревьев, цвета, голоса охраны у входа. Они проносятся в памяти, как вспышки в темноте. Похожим образом я вспоминаю первые годы своей жизни. Так что иногда я думаю, что именно здесь, в Париже, я и появился на свет. Наверное, поэтому в какой-то момент я окончательно почувствовал этот город как родной, хотя долго боялся себе в этом признаться. Забавно, но этому не предшествовало какое-либо особенное событие. Наоборот, это случилось совершенно обыденно и, может, даже случайно. Во время одной из прогулок я стал замечать, что город становится всё круглее. Как позже выяснилось, это было связано с тем, что многие места были перекрыты полицией из-за приезда еврейской делегации. Кажется, проводились какие-то переговоры. Перебрав в голове кучу старых семейных шуток, мы обрадовались тому, что Париж выделил нам такое количество личной охраны, и пошли делать фотографии.
Тогда я делал особенно много фотографий. Меня трудно назвать фотографом. Я совсем не Ман Рэй и не Питер Паркер. Наверное, фотографий, которыми я горжусь, не больше пары десятков. И они не всегда сделаны по правилам. Вернее, почти всегда они сделаны не по правилам. Но в этом и смысл. В каком-нибудь странном ракурсе. В заваленном горизонте. В случайном или специальном размытии. В деталях, которые замечаешь только после щелчка и в которые тут же влюбляешься, ведь тебе удалось поймать мгновение за хвост. От этого и плачется так же, как от счастливой любви. Иногда это похоже на ностальгию. Когда деталь поглощает тебя настолько, что, дрожа, замираешь и внутри возникает такое странное щемящее чувство, от которого хочется плакать, потому что думаешь о чём-то невыразимо родном. О том, что уже было. Или могло бы быть, но не случилось. В Париже это чувство я испытал, когда, переходя широкую дорогу не по правилам, остановился посередине и сделал фото, на котором она уходила в бесконечную даль. От моих ног, как змеи, во всю её длину ползли две сплошные полосы. Фото получилось таким, что по дороге хотелось пойти. И это заставило меня вспомнить, как во время какого-то праздника много лет назад я ходил по проезжей части в моём родном городе. Помню, как вышел на середину большого перекрёстка, посмотрел вокруг и подумал, что мир стал совсем другим. Наверное, это была какая-то особенная форма свободы, потому что я вдруг почувствовал, что всё это широкое пространство дороги, которое в тот момент было у меня под ногами, будто говорит мне, что возможно нечто большее, чем я способен представить. Что-то похожее я испытываю каждый раз, когда мне случается выходить на большую дорогу. Мне редко удаётся запомнить какое-то своё ощущение (видимо, это особенность психики), я гораздо чаще помню, что было, а не как было. Так что могу смело сказать, что у меня каждый раз как первый.
В Париже мне впервые захотелось фотографировать граффити. Я не уверен, что могу это рационально объяснить, но я помню, что я собирался в поездку с очень сильным желанием собрать небольшую коллекцию. Вообще, я тогда был в таком возрасте и состоянии духа, что заимствовал привычки других, пытаясь себя найти. Теперь я думаю, что это всё же того стоило. Конечно, многое из того, что я собрал, было либо не совсем моим, либо совсем не моим. Это скорее было своего рода данью уважения. И возможностью понять, что, если что-то не нравится тебе лично, это не всегда значит, что это что-то плохое. Так я впервые почувствовал, что весь мой внешний мир всё же появляется изнутри. Из тебя. Из моих воспоминаний. Осознал я это гораздо, гораздо позже. И стал учиться. Как говорится, у стертых ногами придорожных камней. Даже если то, что я сказал, – всего лишь пошлая истина, я не постесняюсь сказать, что нелегко смотреть на себя прежде, чем смотреть на других. И чудо здесь в том, что рано или поздно это всё равно происходит. Такими же чудесами были два рисунка, которые мне удалось найти. На первом лежала тень, и под острым углом на него падал солнечный свет, из которого, как Афродита из пены, рождалось слово «мир». Он убедил меня в том, что я на верном пути. На втором были изображены потрясающие глаза старика. С тех пор я заметил, что, чтобы узнать человека, я просто смотрю в глаза.
Последний день мы провели на Монмартре. На вершине нас ждали обрывки воспоминаний, похожие на осенние листья, поэтому я, следуя за поэтом, скажу, что иногда дорога бывает интереснее точки назначения. Монмартр прекрасен тем, что он предлагает две: фуникулер и обычную лестницу. Но я был бы не я, если бы не нашёл третью и не пошёл прямо по склону рядом с лестницей. После фильма «Полночь в Париже» этот холм почему-то стал мне дорог. Может быть, это как-то связано с Хемингуэем, хотя я не могу сказать, что его книги мне нравятся. Помню, что в тот момент, когда я узнал, что стою возле Монмартра, мне просто захотелось прикоснуться к нему. Не к лестнице, а именно к земле. Это было очень важно, потому что для меня это было прикосновением к культуре через что-то вещественное. Эта земля и была культурой, потому что эта земля впитала в себя культуру. Так твои часы стали для меня возможностью всегда быть с тобой, потому что ты их когда-то носил.
К сожалению, я не смог увидеть всё, что хотел. Не только и не столько потому, что времени не хватило. Что-то было закрыто, чего-то я испугался, что-то просто не успел. Но главное всё же случилось. Я понял, что хочу вернуться. И спрятал здесь более десяти причин почему. И кто знает, сколько ещё я смогу найти. Но я должен приехать один. Потому что таким, наверное, нельзя поделиться. Меня, конечно, пугает языковой барьер. Но всё же любовь сильнее. И я верю, что смогу вернуться ещё хотя бы раз. Ещё хотя бы раз.

Петербург: навсегда.

Как было сказано в одном чудесном романе, «От судьбы вы нигде не уйдете, Александр: и там, где вы теперь, она все будет преследовать вас...». Когда мне исполнилось восемнадцать, она действительно стала меня преследовать. Чувствовать её знаки и думать о них я стал немного раньше, но осознал всё гораздо позже. Впереди было поступление, и мне предстояло радищевское путешествие с документами. Разумеется, для меня выбор города был очевиден, хотя меня и пугало то, что, возможно, придётся сдавать вступительные экзамены или снова сдавать ЕГЭ. Наверное, в глубине души я был готов к этому и в конце концов, конечно, справился бы со всем, ибо любовь открывает в нас то, чего мы сами не видим. И всё же мама предложила послать копии и в Москву. Теперь я понимаю, зачем это было нужно, но тогда мне это казалось излишеством. Внутри меня было что-то, что знало, наверное, всё на свете, так что мне было достаточно фразы:
– Это же Петербург.
Наверное, это как-то связано с тем, что ещё в школе я почувствовал в себе эту странную смесь фатализма, видимо, написанного мне на судьбе Лермонтовым, с каким-то существующим в голове как видение чувством, что сначала я закончу школу, потом – университет, а потом пойду на работу. О семье оно, как ни странно, молчало. Да и о смерти тоже. Только мне почему-то казалось, что это ощущение не совсем моё, что оно прилетело извне, из какого-то разговора, которого даже не было (а мог ли я его не заметить?). И в то же время я чувствовал, что оно было всегда.
В общем, я, как обычно, не спорил, и мы начали готовить электронную подпись, без которой в Москву было не попасть. И вот тут (снова тот же чудесный роман) был намёк судьбы, потому что готовая подпись в Москву совсем не хотела. Компьютер просто отказался принять её. Тогда-то мама всё поняла, и мы повезли документы туда, где через пару лет я почувствовал себя дома.
Наше второе свидание с городом было таким же странным, как первая картина, которую я увидел, когда мы поселились здесь насовсем. Представьте себе тихий осенний вечер. Уже темнело, а я только возвращался домой. И вдруг – медленный, будто сонный, стук копыт. В седле какая-то девушка. А из старого, еле живого дома, как тени, выходят бездомные. За ними – ещё одна лошадь. Мужчина. И будто ведут их на каторгу. То ли Ремарк, то ли Достоевский.
Всё тогда было наполнено воздухом. Даже учёба. Курсовых работ ещё не было, я не совсем понимал, что здесь делаю, литературы было немного, к тому же нам столько читали на парах, что я не помню, читал ли я до весны хоть что-то. Наверное, я просто летал. А осознал всё, как водится, позже.
А как ещё я бы оказался в Пскове, а тем более – в той деревне, которая носит мою фамилию, встречает меня однажды утром ударом петушиного клюва в ногу и дарит вдохновение на кладбище? Это была наша практика. Не столько даже научная, сколько жизненная. И действительно, было что-то в том, что я спал на маленькой раскладушке, ходил в баню лишь раз в неделю и целыми днями работал. Это как раз был тот возраст, когда я увлёкся буддизмом и, видимо, пытался примирить его с толстовством. Хорошее было время.
Как бы я оказался в Царском селе, добираясь туда на всех возможных видах транспорта и влюбляясь по дороге в ползущий, как улитка, трамвай? Как бы встретил на пути туда и на пути обратно одних и тех же китайцев, которые сначала не могли попасть в Царское село, а потом выбраться из него? Как бы узнал, что старославянские окончания на согласный появились потому, что Адам познавал мир?
Как бы попал на концерт «Аквариума», даже не представляя, что это вообще возможно, а потом ходил несколько дней со светом в душе и три года слушал только их песни?
Как бы я всё же попал в полторы комнаты Бродского и увидел, куря на его балконе и смотря вниз, как из ниоткуда с любовью надцатого мартобря появляется чёрный зонт с его портретом, а потом вспоминал, как до этого перепутал адрес и пришёл к дому художника с той же фамилией?
Как бы я влюбился в БДТ с его расписанными стенами, в манящий тронный зал Эрмитажа и потом удивлялся, что там кто-то когда-то жил, в весь без исключения Русский музей, потому что иначе и не могло быть, а также в кинотеатр «Художественный», который однажды посветил мне своим логотипом, напоминая о мафии, и больше это не повторилось?
Когда ещё случились бы все эти ночные прогулки свидания и возвращения домой, когда я, как Безухов, смотрел на луну и хоть минуту ничего не боялся?
Когда бы я бежал у Финского залива и жалел, что не взял с собой камеру, а потом вернулся, чтобы увидеть, что ничего из того, что я видел уже не осталось?
Когда бы увидел огни в Севкабель Порту, Петроградскую сторону, так похожую на Париж, и ниоткуда появившиеся, но самые красивые в моей жизни Британские пекарни? Когда бы нашёл свой любимый ресторан, похожий на лодку, и увидел там, как Одри Хепберн плачет без звука?
Когда бы я читал на улице под солнцем? Когда бы нашёл такую книгу, в которой мне впервые в жизни захотелось подчеркнуть почти всё? Когда бы без стеснения ходил по улице, танцуя или читая стихи, потому что что-то действительно изменилось и нет ничего плохого? Когда бы в третий раз смотрел любимое кино и останавливался каждую минуту, чтобы обсудить всё на свете?
Когда бы смог увидеть памятник Вольтеру в РНБ, который так улыбается?
Когда бы понял, что искусство – это когда что-то настолько сильно на тебя влияет, что ты просто не замечаешь недостатков, хотя прекрасно их видишь и знаешь, что бесконечность мнений – это нормально?
Когда бы окончательно убедился, что не буду плохим человеком?
Когда бы заболел ветрянкой и целыми днями чувствовал себя прекрасно и жалел, что не могу быть на лекции, а вечерами валялся с температурой?
Когда бы радовался, как ребёнок, тому, что у меня просто есть время, чтобы ходить в магазин и выбирать продукты, слушая что-то с таким удовольствием, будто я сам – часть того, что я слушаю?
И, наконец, когда ещё я мог так влюбиться?
Когда я встретил её впервые, за ней по пятам шла тайна. Тогда я ещё не знал, насколько этот запретный плод будет сладок. И чего это будет стоить. Так что я просто любил. И вот наступило лето. Я ездил к ней через день и, возвращаясь домой под утро, чувствовал себя самым счастливым рыцарем на планете. Я совсем ничего не ждал. И, как обычно, был рядом. Однажды она забежала на пару минут, чтобы сделать мне перевязку, и больше мы не расставались, потому что стали совершенно едины. По утрам я смотрел, как мило она спала. Ловил глазами её ужимки (они всё ещё сводят меня с ума). Каждый день возвращался домой, зная, что она меня ждёт.
Конечно, мы были счастливы. Настолько, что временами мира вообще не существовало. Я был уверен, что это судьба. Об этом говорила каждая мелочь. А я не замечал мелочей. Прощал. Находил оправдания. Молчал. Потому что любил. Потому что дождался. Потому что думал, что знаю её. И я её правда знал. Она мне всё показала. Это я ничего не заметил, считая, что она шутит или ещё передумает. Потому что любит меня. И она любила. Я знаю это. Потому что, если бы её не было, я бы, быть может, не жил, а остался бездомной собакой с большими слезами в глазах и трясущимся сердцем. Так что это была судьба. И она, как всегда, берегла меня. Поэтому я ушёл. Я, который больше всего на свете хотел сделать её счастливой. Я, который сделал ей предложение почти сразу, потому что мне было видение о нашей свадьбе. Я, который в любом состоянии каждую секунду думал о ней. Я, который вернулся к ней, потому что даю второй шанс. Я, который своим уходом, наверное, спас себе жизнь.
Когда-то я думал, что тем, кто уходит, легче, чем тем, от кого уходят. Тогда я и представить не мог, что я, который всегда был тем, от кого уходят, когда-нибудь стану тем, кто уйдёт. А тем более тем, кто уйдёт не потому, что не любит. О, я до последнего верил в лучшее. Надеялся, что мы справимся. Что это пройдёт. Что всё будет как раньше. Я так этого хотел. Но, как шутят иногда об альбоме с названием «Morrison Hotel», да мало ли, что он там хотел. Так что в какой-то момент у меня не осталось другого выхода. И я так счастлив, что с той самой минуты, когда эта история кончилась, я чаще всего испытываю чувство благодарности, когда о ней думаю.
Иногда я жалел о своём решении. Иногда и теперь жалею, когда будто всё забываю. А потом вспоминается детство. Я где-то на море, и я совсем не умею плавать. И появляется девушка, которая учит меня, держит за руку и всегда находится рядом. И я делаю ей больно. По глупости. Потому что ещё не умею смягчать удар. Больше мы никогда не виделись. И я очень часто думаю, что хотел бы повернуть время вспять и не допустить этого. Или каких-нибудь лишних поцелуев. Потому что не в моих правилах целовать без любви. Но я могу только сделать так, чтобы это не повторилось. И, наверное, это много.
Так как мне не везёт ни в любви, ни в смерти, мне очень повезло в дружбе. Наверное, время действительно движется по кругу, потому всех моих новых и самых близких друзей я знал ещё очень давно. Эта бесконечность тем интереснее, что моими новыми друзьями стали и те, кого я даже не мог себе представить такими. Разве может школьник дружить с учителем? Оказывается, может, и для этого нужны только время и любовь.
Каким-то вещам, наверное, просто не суждено случиться. Или суждено, но гораздо позже. Так было с отцом невесты. Я очень хотел дружить с ним, но чувствовал, что что-то не позволяет. Возможно, я просто не был к такому готов. Но я всегда смотрел на него и думал, что есть ещё люди и вещи, которые восхищают настолько, что хочется к облакам.
С самого детства я не любил перечитывать книги. Я просто не понимал, для чего это нужно, и довольно неплохо их помнил. Но всё изменилось, когда через много лет наступил сентябрь. В мою жизнь опять пришёл он. Герой, которого я всё детство воспринимал как отца. Герой, которого я понимал, наверное, так же, как он бы понял меня. Герой, которым я всегда хотел быть, но не мог. Это птица? Это самолёт? Это ваш дружелюбный сосед Человек-паук. Сказать, что я его очень ждал, - это не сказать ничего. Сначала я и представить не мог, что когда-то смогу прикоснуться к его новой истории, словно пришедшей из самых лучших времен. Потом я подумал, что всё-таки через тысячу лет, когда я выйду на пенсию, я смогу позволить себе консоль и одну игру. Через три года мир решил улыбнуться мне. Конечно, я уже был знаком с сюжетом. Но, когда я коснулся его своими руками, я понял, что ни капли не знал его. И я смог узнать его потому, что сам его проживал. Я был таким же травмированным неряхой, только я положил свою жизнь на алтарь искусства. Я точно так же не мог себя защитить. Уступал. Брал вину на себя. Боготворил. Ошибался. Это впечатление было настолько сильным, что я всё ещё к нему возвращаюсь. Теперь я смотрю на него иначе. Мне очень жаль этого беднягу, который всё сделал правильно. Я всё пытаюсь его понять. А он мне всё говорит, что любовь – это двойственное число. И никак не единственное. И каждый раз, когда этот сюжет заканчивается, я плачу как в первый раз.
Тогда же я стал мужчиной. А всё благодаря ей. И вот я сижу у психолога, потому что однажды, вернувшись домой очень злым на весь мир (какие-то раны заживают гораздо дольше, чем нам бы хотелось), я увидел сломанную дверь вместо того, чтобы забиться в угол и плакать, починил её, а теперь не знаю, что с этим делать, потому что есть ещё порох и я боюсь всё взорвать. Мой психолог сказал мне, что я богатырь и что мне будет легче с оружием. Я спросил:
– Ты что, хочешь сделать меня террористом?
Он рассказал мне про путь самурая, добавив, что выбор за мной. Я понял, что попал в ситуацию, когда психолог записывает что-то в блокноте вместо того, чтобы посмеяться над шуткой. Сказал ему это, и мы посмеялись. На следующем кадре я в магазине. Играет песня «Say it» группы Blue October. В моей корзине лежит складной нож, окружённый двумя шоколадками. Вот так я стал самураем.
У самурая нет цели. Есть только путь. И мой путь был не только путём художника, но и путём студента-работника. Днём я сидел на лекциях, а ночью писал диплом. Где-то между читал и работал. И страшно скучал по школе. Я-то, наивный, думал, что в университете я буду вечно свободен. Я ведь так люблю книги, а любовь разве может быть сложной? Если б я только знал, что я три года, как Пруст, буду сидеть дома. Так что приятно было снова оказаться в школе и узнать, что как учитель я лучше справляюсь с преподаванием языка, потому что в нём больше правил. Примерно тогда же я понял, что трудно будет всегда и я всегда буду вспоминать старые времена с любовью, потому что всегда со всем справлюсь, даже если не верю в это. Так что в конце будет только любовь. Такая же, как та, которую я испытываю к своей первой работе. Конечно, я нашёл её не сразу. Ей предшествовало волшебное одноминутное собеседование в Волгограде с последующим отказом. Но я знаю, что так было нужно. Чтобы потом я нашёл место, где мог бы быть свободным художником. И разве может быть лучше?
Детки, если вы когда-нибудь это прочтёте, знайте, что это история о великой любви. Когда я наконец-таки встретил вашу маму (надеюсь, вы меня понимаете), я был счастлив как никогда. Я с самого начала знал, что так всё и кончится. Я знал, что сделал бы так же. Только бы она поняла.
Я почувствовал, что с чем-то пора прощаться, когда там, где я жил, разгорелся пожар. Я уже собирался спать, но мне всё время что-то мешало. И вот половина третьего ночи. Я закрываю глаза и слышу звуки сирены. Злюсь и встаю. Надвигаются крики людей. Выхожу посмотреть. За углом открывается дверь. Все горит. Я бегу и спасаю диплом, а не эту обычную жизнь. И стучу. И кричу. И за мной уже кто-то идёт. Мы выходим курить и смеяться ещё два часа. А потом, возвращаясь домой, окунаемся в страх. Повторю. Я совсем не герой. Я всего лишь старался помочь. Я не знаю, что значит гордиться собой, но тогда я подумал, что если чем-то и можно в моей жизни гордиться, то только этим. Я мог бы просто спасать себя. Но дело в том, что я не мог пройти мимо. Впервые в жизни мне хватило чего-то, чтобы не закрывать глаза, не думать о своей безопасности и не испытывать потом муки совести. Видимо, судьба намекала, что переезд совсем близко. В конце концов всё дошло до того, что я уехал прямиком в неизвестность. Я не знаю, что будет дальше. Временами мне очень страшно. Но я думаю, что я справлюсь.