Четыре рецензии от Созидающего мира

Любовь Колесник
Я получила Специальный приз Большого жюри конкурса «Созидающий мир» (Санкт-Петербург) за сборник стихов «Музыка и мазут». Как написано в релизе, моя книга стала лидером голосования Большого жюри, набрав наибольшее количество положительных рецензий от профессионального сообщества.

Пруф

+++

Ритмико-мелодический аспект делает поэтическую речь Колесник оригинальной и достопамятной. Узнаваемость голоса, с одной стороны, есть феномен почти необъяснимый, с другой — непреложное свидетельство покорения определённых языковых вершин.
Категория Невыразимого трансформируется у Колесник в категорию Невыносимого. Поэт — тот, кто осознаёт тотальную невыносимость бытия, однако, учится справляться с ней — без пафоса и без страха.
Спрошу его, как не бояться
невыносимое нести. [с. 8]
Колесник — поэт бесстрашный, поэт бытийственной доблести. В книге «Музыка и мазут» автор пытается уяснить, постичь формулу противостояния Невыносимому — и ею оказывается формула поэтического существования.
Но ты, на час доверив шагу
тверские синие края,
садишься с ручкой за бумагу.
И я. [с. 13]
Книга «Музыка и мазут» композиционно выверена: она состоит из трёх частей, уравновешивающих и дополняющих друг друга. Одним из ключевых стихотворений всей книги (а может, и всего творчества Колесник, если позволить себе говорить о «программных» текстах) является стихотворение «Вот сумеречный сад, в котором выть да пить» [с. 17]. В роли интертекста здесь выступает «вечный образ» сада, где лирическая героиня ложится «молчать по горлышко в стихах».
Колесник — виртуозный стилист и безжалостный пересмешник; поэту подвластен звук в разножанровых сферах. Важные темы для автора: город, природа, одиночество, безысходность, назначения поэтического творчества. Среди персонажей лирики Колесник может встретиться как Карамзин, плачущий в Твери [с. 23], так и Константин Кинчев, бьющий «из танка по своим» [с. 31]. Отчётливый голос может принадлежать как мужчине, так и женщине. Лирический герой книги часто — «сумасшедший», блуждающий «меж Питером и Москвой» [с. 22], в чистилище Твери. «“Постиндустриальный” мир», о котором упоминается в связи с поэзией Колесник, конечно, есть первый, очевидный план, который, однако, неумолимо углубляется, разрастается, являя реципиенту новые, подчас эсхатологические смыслы.

Кира Османова. Поэт, переводчик, эссеист, преподаватель кафедры зарубежной литературы РГПУ имени А. И. Герцена.

+++

Пронзительная книга – правдивые, колкие, обжигающие стихи. Автор расположил их в трёх разделах, не дав им названий, просто обозначив эти разделы цифрами. По доминирующей тематике их можно было бы назвать: Город. Завод. Лирика. Но это очень условное разделение, потому что темы города и завода проходят от первых и до последних строк. Отмечу: собственно нет стихов о стихах, что так любят поэты, и это отрадно. Поэтессу волнует, тревожит, доводит до отчаяния жизнь провинции: её родного Ржева – «сирого городка» и соседской Твери – проезжего города между двух столиц: государственной и культурной. Любовь Колесник живёт, как все живут, в её заштатном городе: сажает картошку, которую «выкапывать не пришлось» – выкопали до неё, каждое утро спешит на завод: «Наступает труба. Заводская труба наступает <…> гамельнский альт трудового гудка…» «Я варила заборы, чифирь и джинсы / и хранила ваучер под замком», а ещё в девяностые: «На бумажках множились нули, / видики картинками манили. / Погранцы Володьку привезли / и в закрытом гробе хоронили». Всё как у всех, все это видят, понимают, переживают и… забывают. Просто они не умеют так сказать о своей жизни. И даже больше – у них нет такой потребности. Нет потребности и в её стихах: «Иди пинать свою балладу о злую поросль арматур». Ответ: «И я ложусь молчать / по горлышко в стихах».
В краткой аннотации к книге (всего два предложения) поэзия Любови Колесник определена как «презентующая индустриальные образы», «постиндустриальный мир». Справедливо. Жизнь в городе, в том числе лирической героини (прозрачно ясно – автора) подчинена заводу, вряд ли процветающему и перспективному, но кормящему, обеспечивающему полунищенское существование.
* * *
С утра в эфире марганец горчит,
исходит паром утлая теплушка.
Окоченев от холода, торчит
трава, как металлическая стружка.
С трубы кирпичной сплюнутый, с губы
дым улетает слиться с облаками.
Я собираю лом своей судьбы:
на месте сердца абразивный камень,
в спецовке тело, в голове кредит,
свобода в частоколе обрешёток.
И асинхронный двигатель гудит
усталой медью раненых обмоток.
Индустриализация сказывается на человеческом образе как роботизация:
Оставившие пробы
на сталях всех мастей,
идут рядами робы,
одетые в людей.
Спасение от рабства «промзоны» в следующей строке:
Лишь ты и водка-дура
Трагической «водки-дуры» в книге немало, впрочем, не больше, чем в жизни. А вот что такое «ты», т.е. я-автор? Неужели её кругозор, тематика и словарь ограничены? Об этом в стихотворении, которое, почти как все, без названия, но могло бы быть озаглавлено «Монолог редактора»:
* * *
Люба, давайте без мата, смертей, стаканов
водки, поменьше Сталина и войны.
Больше пейзажей, не надо быть слишком странной,
ходит молва, что вы пьёте или больны.
Женщине в сорок не стоит носить лосины,
штанги с гантелями тоже вам ни к чему.
Верно подайте лирику и Россию,
нужно красивое, не про суму/тюрьму,
не про вот это ваше – завод, работу,
трубы промзоны, мрак, безысходность, тлен.
Чтобы читатель, преодолев зевоту,
понял – поэзия нас подняла с колен.
Кто из молодых поэтов похожего не слышал?
Кстати, мата в книге, конечно, нет. А стихи о войне, в том числе цикл «Ржевская битва», написанный по воспоминаниям родных, всё переживших на этом легендарном плацдарме 1941–1943 годов, проникнуты такой болью, такими сострадательной памятью и преклонённым поминовением, что хочется сказать: так надо писать о войне не знавшим её, если смогут, конечно.
Теперь о ширине кругозора и интонации. Да, первое для меня безоговорочно светлое стихотворение встретилось на с. 63, то есть в середине книги – «Суббота. Солнце. Старый сад».
Люблю, любима. Дочь и мать.
Хожу под Богом. Верю в чудо.
И веточку хочу сломать,
и не ломаю почему-то…
Но сколько нужно доброты и чуткости, чтобы заметить и понять такое, мимо чего проходят все:
* * *
Не к пивняку, не к магазину
седой, растративший цвета,
идёт старик, несёт корзину –
в корзине стынет пустота.
И, остановленная жутью,
смотрю ему вдогонку я:
там, на сплетеньи мёртвых прутьев –
ни яблока и ни белья,
ни воздуха и ни пространства,
ни даже смерти взаперти.
Спрошу его, как не бояться
невыносимое нести.
«Спрошу» – она живая и неравнодушная – а он ответит? Ведь это драма и не только старости, одиночества, нищеты, а ещё опустошенности, сознания тупиковости жизни.
Также без ответа, только с просьбой, остаётся авторский монолог, обращённый, как читатель понимает, к Юрию Гагарину – народному любимцу, которому и по прошествии более, чем полувека, социальных, в том числе судьбоносных перемен, люди не перестали верить:
Юра, мы все поехали, зря ты на нас махнул –
не двоеперстно, рабоче-крестьянски, горстью.
Тебе хорошо, ты умер, а мы тут коптим страну
одну шестую – шестёрки, шестерни, гвозди.
На нас забивают, чтоб нас забивать в гробы, –
ты видел? Горы лысеют, леса редеют.
Юра, мы рассчитаны на если бы да кабы,
на работу за хлеб и радение за идею. <…>
Юра, ты правда видел – нет же там никого?
Юра, ты должен знать, тебя тоже, по сути, нету!
Но почему так погано, страшно так – отчего?
Юр, у тебя там блат. Попроси тормознуть планету.
А вот природа человеку уже не верит, и безголосый карась выговаривает богу за человеческие мерзости, за «затонувшие звонницы к северу от Шексны».
я уходил на дно ты вынул меня из мглы
я колебался в иле меркнущей чешуёй
и улетел за леской за ледяной шлеёй
господи я карась жабры мои красны
бой затонувших звонниц к северу от шексны
я проплывал сквозь воды глядя на облака
где оставляли люди бога без языка
тина моя рутина серый небесный снег
что же наворотил он этот твой человек
рыбья моя хребтина хрустнет такая страсть
я говорю спасибо господи я карась
Как тут не вспомнить «Прощание с Матёрой» Валентина Распутина. Автор вообще очень начитан, имена Пушкина, Радищева, Карамзина, Блока, Цветаевой, явные и скрытые цитаты из них искусно и осмысленно вплетены и в сюжетику, и в метрику её стихотворений.
Раз уж мы затронули тему бога и веры, стоит кратко сказать и об этом в приложении к книге. В современной поэзии и вообще интеллектуальной жизни эта тема достаточно дискуссионна и не проста, способна навсегда развести инакомыслящих людей.
У Колесник Бог, Господь (со строчной или прописной буквы) упоминается всего лишь несколько раз в символическом значении высшего начала, к которому обращены скорее философско-риторические вопросы, а ангелов, которых так много в книгах, представленных на этот конкурс другими поэтами, порою даже вынесенных в заглавия их книг, практически у Колесник нет. Есть категорическое заявление:
Атеист я, бабушка, аметист.
Но сегодня, кажется, помолюсь.
Сегодня – это день памяти Ржевской битвы.
Несколько наблюдений над поэтикой этой книги. Она яркая и органичная по содержанию. Стих классический в отношении метрики и графически подчас не выявленной пробелами строфики. Следование современной подаче стихотворной речи выявилось в нерегулярно проводимом отказе от знаков препинания и заглавных букв даже в начале стихотворения, что может подразумевать объяснение интонационное – продолжающийся монолог, поток сознания, но всё-таки знак, например, тире, тоже интонационно выразителен и пояснителен, стоит ли этим пренебрегать?
В целом же техника стиха так точна и красива, что хочется это показать хотя бы на нескольких приёмах автора.
Как мы уже писали выше, некоторые тексты насыщены скрытыми цитатами, порой легко узнаваемыми.
Выйду вон на станции Змеиной –
не шуршит в полях велосипед.
Некому нести букет повинный,
потому что виноватых нет.
Широка страна моя родная,
а улыбка – шире чем страна:
в каждой бане – голая Даная,
в каждом дне – цыганская струна.
Тут вам и Рубцов, и Лебедев-Кумач, и чуть ли не Аполлон Григорьев. Первая строфа – явный перепев Рубцова, но всё стихотворение пронизано такою болью и отчаянием, что даже перепев общеизвестного и опошленного становится не пародией, а плачем.
Удивительное мастерство Колесник: ставить рядом, сталкивать семантически далекие, порой контрастные, иногда созвучные слова: «столичная глушь», «креозотно кричит электричка», «и мне тихонечко смеркается / и мне смертеется совсем», «повинуясь законам случных случайных чисел» и мн. др. Играет она и прямым и переносным значением слова, омонимами: «А сейчас пойду за штопором / и стаканом по пути / Радио играет что-то там, / только б в штопор не войти», «чай вприкуску налей и согрейся / не отравишься чай не сократ», «завод – не в смысле предприятие, / а в смысле – кончился завод», «все люди страшные и разные / собой мою смыкают жизнь / флажки протягивают красные / и просят – красным распишись», «Красные с белыми примирились в „Красном и белом“».
Мысль автора остра и жгуча, всегда эмоционально и четко выражена, поэтесса не увлечена формальными новациями, словотворчеством, но временами, когда ей надо, появляются неологизмы: «проходят человекоразные», «я не жалею, я ележиву», «яжемать», «для телевизороголовых», «кораблещущие сосны нас вмещающие насмерть» и мн. др.
Так же виртуозно вкрапливаются устоявшиеся фразеологизмы и всем памятные цитаты: «Лыко, что вязали, было в строку, / говорила со звездой звезда», «не по сеньке шапка, не то пальто», «Вот бы спрыгнуть — а куда? / Вот сюда — и пальцем в небо, / где горит, горит звезда».
Говоря о композиции стихотворений, хочется отметить продуманную выстроенность. Часто композиция кольцевая: что было заявлено в зачине, отзовется, обыграется в финале.
Еще одна особенность этой лирической книги: несмотря на сильное личностное начало, она не угнетает «яканьем», хотя многие стихи написаны от первого лица и передают состояние героини, но есть место диалогу, портретам незаурядных людей, например, грека, прижившегося на Руси, в маленьком городе Старица:
запасает дровишки по осени, правит крышу,
расписал кораблями в доме большую печь,
а ещё сидит и пишет, не спит и пишет:
загогулины – кто бы понял, о чём там речь.
Не поймут никогда.
Москвичи покидают дачи.
Если встретите мужика с бородой, с сумой
и тетрадкой в руках – пожелайте ему удачи.
В шестидесятых годах прошлого века, анализируя поэзию Некрасова, литературовед Б. О. Корман ввёл в научный оборот термин «чужая речь», т. е. неавторская, характеризующая героя. Такая речь в стихах у Колесник есть: забористые реплики друзей и соседей, рассказы бабушки об оккупации и спасении от смерти в годы войны и др. Её волнуют чужие судьбы, особенно судьбы детей. В книге два стихотворения о подростках. Одно – о мальчике, живущем в Твери, измученном «спешкой, / снегом, работой. У мальчика счастья нет», а есть пустой дом. Он слушает диск Успенской: «На Дерибасовской лето, кабриолет / розовый едет». «Он засыпает. Спать – это ведь не спиться», «Мальчику снится стареющая певица. / Мальчику снится, что он не один опять». О чём это? О волшебной силе искусства или об одиночестве, которое в юности острее переживается, кажется, что ты никому не нужен и так может остаться навсегда. Чтобы так увидеть и написать, надо такое пережить самой. Другой герой – школьного возраста.
В московском лицее с парадным лицом,
растерянный мальчик с неставшим отцом,
оставшимся где-то за тридевять зим
(нарядная мама идёт за другим),
несёт гладиолусы красных мечей.
Ропочущим голосом детский ручей
втекает в пространства престижных дворов.
Готов ли ты, мальчик? К чему ты готов?
Поднялся за лето на целый вершок.
Придет эсемеска: – Учись хорошо.
На алгебре корни, в ботанике пни.
А двойку отхватишь – исправь, не тяни.
И вот ещё, парень, не будь-ка ослом,
не путайся с девками на выпускном.
Дошли алименты? Четыре пятьсот.
Картошку копаю, таскаю осот.
Ну, в общем, ты помни – мужик неплохой
далёкий и грустный твой папка бухой.
Сын без отца, отец без сына. Будут ли они когда-нибудь вместе? Ведь они уже сейчас такие разные. Чем не острая, не социальная проблема? И сколько тысяч таких семей в России?
Вот такая женская лирика.
О книге «Музыка и мазут» можно писать много, она захватывает, будоражит, заставляет думать о самом главном – о жизни, о том – зачем, ради чего живем.
При этом в ней никакой публицистики, никаких однолинейных суждений и выводов, прямых обличений чего бы то ни было. Картинки тяжелой повседневности, размышления о них. Очень кинематографичные, недлинные стихи, кадр за кадром. Кстати, о названии. Ну, с мазутом всё ясно, его предостаточно: «Вечно течёт мазутом чёрная речка»… А где же музыка? Осталась за кадром? В душе? Стих не напевный, говорной, не споёшь под гитару. Да, упомянуты шлягеры, некогда модные группы, но это приметы времени. Попробуем дать предположительный ответ: музыка – в самих порывах писать, в творчестве: «стихи вы все во мне живете».
Эта книга находится в сильном отрыве от всех, поданных на конкурс. Мне бы хотелось закончить рецензию усечённой строкой Бориса Пастернака, предложив её как оценку поэзии Любови Колесник: «дышит почва и судьба».

Татьяна Сергеевна Царькова. Поэт, литературовед, архивист. Доктор филологических наук. Заведующая Рукописным отделом Института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук.

+++

Очень точное название для этой книги. Сочетание несочетаемого? Может быть. Но иногда радужные переливы мазута в простой луже вызывают ассоциацию с музыкальными аккордами. И тогда исчезает несочетаемость, как в книге Любови Колесник «Музыка и мазут».
Любовь Колесник пишет не стихи о провинции, не благостные «письма из…», а рисует жестокую и правдивую Провинциаду. Там:
Цех притихший обесточен,
пропуска сданы.
В магазинах люд рабочий
покупает сны.
Там по дороге из Петербурга в Москву едет вечный Радищев:
Шаверма, шаурма... Бордюр, поребрик...
Радищев спит, кивая головой —
он так войдёт в нечитаный учебник.
Всё тот же мост, и там опять ремонт,
как в тысяча семьсот бог весть каком-то,
и бригадир пьянчуга, идиот,
мерзавец, вор; и тянется раскопка.
Здесь экскаватор водит крепостной,
и барин наземь харкает из «прадо».
Радищев, милый, выпейте со мной,
не откажите, нам обоим надо!
Там в этой «исчезающей провинциаде» страшно жить, но живут ведь.
Исчезающая провинциада,
ожидание ржавых пружин.
Не держи мою руку, не надо,
и добра на меня не держи.
Прямо некуда, слева помойка,
справа голубь сидит на вожде.
Одиночество, вечная стойка
ржавой стрелки в недвижной воде.
И там:
Некому нести букет повинный,
потому что виноватых нет.
Кто-то скажет, что автор, ужасаясь провинциальной жизни, почти любуется ею. Но истинную боль не замаскируешь, не спрячешь. И если из разводов мазута возникает музыка («Когда б вы знали из какого сора… Да, и музыка тоже!), это свойство настоящего таланта.
Провинциада-Атлантида Любови Колесник крепко сколочена, построена на точных, но, казалось бы, не на поэтических деталях. То есть на тех, каковые не принято считать «поэтическими». Здесь слышится и «далёкий гул станка стотонного», и кранам, козловому и мостовому, находится место. И как-то они уживаются с размышлениями о поэзии.
стихи не область подчиненья
а злое средство быть живой
где с башней скрещивают тени
и козловой и мостовой
Лирическая героиня книги чувствует себя частью жестокого индустриального мира. Она «цельнометаллическая, устойчивая, прямая», но все же признается, что «зима идёт, и чувствую — устаю». И уговаривает себя:
Не горбиться и не сутулиться,
суть не разменивать на медь.
Смотреть на лиственницу, улицу
и не ржаветь. И не ржаветь.
Приметы Провинциады – ржавчина, бетон, разруха. Ближний лес, природа изнасилованы человеком.
Лес остывает, словно дом чужой,
который брошен, как перед бомбёжкой.
Туман висит промозглой паранджой,
древесный спил белеет костной крошкой,
И любовь тоже мучительная, искореженная, как скрученные заброшенные рельсы. Но только ли это вина Провинциады?
На улице Тамары Ильиной
измучены ремонтом теплосети.
Мы на краю земли. Постой со мной,
поговори о вечности и смерти.
Коричневые трубные тела
чугунные лежат в осклизлых ямах.
Ты был другим. И я с тобой была,
и холод — был несильным и неявным.
Моменты света все же существуют. Но как они редки и кратки.
В старинном светлом городе Торжке
цветёт осока в маленькой реке.
Пылят дороги, кротко тлеют церкви.
……………………………………….
Так больно — но так правильно и надо! —
и сердце, переполненное адом,
под лепестками топится в реке
в старинном светлом городе Торжке.
А после всей этой страшной, замученной, истерзанной провинциальной действительности – цикл стихотворений «Ржевская битва». Стихи о войне сейчас (до очень недавнего времени) писать было трудно и даже как-то… неудобно. Вал псевдопатриотических стихов «к датам» грозил похоронить под собой немногие искренние строчки. А вот Любови Колесник удалось написать о войне просто, по-человечески, без пафоса. Конечно, в основе - воспоминания бабушки и других стариков, но это и то, что пока еще есть у нас в генах. Не буду цитировать, кто захочет – прочтет.
А вот это стихотворение приведу целиком. Ирония вообще-то свойственна автору, но обычно у нее трагический подтекст. Здесь, скорее, насмешливый. Что-то вроде пушкинского «Румяный критик мой, насмешник толстопузый…»
Люба, давайте без мата, смертей, стаканов
водки, поменьше Сталина и войны.
Больше пейзажей, не надо быть слишком странной,
ходит молва, что вы пьёте или больны.
Женщине в сорок не стоит носить лосины,
штанги с гантелями тоже вам ни к чему.
Верно подайте лирику и Россию,
нужно красивое, не про суму/тюрьму,
не про вот это ваше — завод, работу,
трубы промзоны, мрак, безысходность, тлен.
Чтобы читатель, преодолев зевоту,
понял — поэзия нас подняла с колен.
Надеюсь, что Любовь Колесник никогда не последует таким советам «благожелателей». Ведь:
Нет никакого покоя, тем паче счастья,
есть только город, музыка
и мазут.

Наталия Анатольевна Перевезенцева. Поэт, прозаик, публицист.

+++

Любовь Колесник нарушает правила сплошь и рядом, параллельно и перпендикулярно, логически и абсурдно (сохраняя притом подлинные традиции). С какой стати я должна придерживаться правил? Начну с середины. И книги, и статьи.
Итак, цикл «Ржевская битва».
Редко наш современник так умеет чувствовать и так точно свои чувства передать. Может, что-то читателю и не понравится, но ТАК написать о войне! Сразу выкладываю козырь, нет, не козырь: то, что находит отклик в наших сердцах.
Гноился глиной ледяной окоп
на месте сада; в горло било сердце,
как в землю заступ. Пот стекал на лоб.
И кто-то вдруг сказал:
— Смотрите, немцы.
Самая «сложная» - первая строка: аллитерация, перенос (и значения, и строки). Зачем? Затем, что по этим сочетаниям звуков «г», «л», «к» скользишь, как по глине, вязнешь и падаешь вместе с переносом во 2-ю строку («на месте сада»). А теперь, когда чуть не физически оказался внутри, поверил (нельзя не поверить движению) – все стало просто. Не только просто, но и скупо. Две последние строки – блестящее подтверждение. Просто, стилистически экономно. И страшно.
Дальше:
и каждый солдат, затыкая за пояс страх,
шептал, что он — ни в коем случае не умрёт,
домой полетит треугольник, а не квадрат,…
Уже не столь просто, но если даже не вдаваться в иные планы, хорошо и для простодушного читателя. Если чуть-чуть подумать, понятно, что страх затыкают за пояс как пистолет – да, не было такого, пистолет – личное оружие офицера, а не солдата, но это образно и зримо. А «треугольник, а не квадрат» - опять емко, экономно, динамично: треугольником без конверта складывали солдатские письма с фронта, квадрат – официальная похоронка, телеграмма или извещение в конверте.
Еще:
Страшной сажей вымазан белый бок
в церковь залетевшего голубка —
он по-человечески присмирел,
как по-человечески умирал.
Прямо-таки пастернаковская неслыханная простота, ни одного лишнего слова, и разбирать ни к чему, настолько явно, мощно и выразительно.
И последнее из этого цикла:
Непривыкшая белая кожа горит
и вскипает по краю футболки.
Борозда до заката. Немеет спина.
Глинозём на штыки налипает.
Дядя Коля, как думаешь, будет война?
Плюнет в землю, молчит и копает.
Та же «неслыханная простота», тот же чудесный выход в последних двух строках, но наконец-то появляется любимый прием Колесник: остранение («кожа горит и вскипает»). И само собой: бытие (читай, письмо) внутри языка («Борозда до заката» - ну да, то же «копаем от забора и до обеда»).
А теперь вывод. Почему автор нарушает правила? Потому что живет внутри языка, а, следовательно, сам эти правила устанавливает. Это не редкое, это редчайшее качество. Таких поэтов по пальцам пересчитать можно. Поэты такого ряда – не хозяева языка, они внутри, они – суть языка. И каким будет наш язык, зависит от них напрямую.
И, наконец, вступление.
О Любови Колесник я знала немного. Входила в шорт-лист Григорьевской премии… Мастер индустриального пейзажа… Увы, на ту Григорьевку я не попала, индустриального пейзажа не поклонница – живу я в нем. Посему прочла до сей поры 2-3 стихотворения в соцсетях, из-за той же Григорьевской премии. Тем сильнее было удивление, когда взялась за книгу. Оказывается, поэт такого масштаба живет здесь и сейчас, а я прозевала! Как так? Ладно, это лирика. С лирикой у Колесник – большой вопрос. В том смысле, что лирики (или эмоциональной антилирики), которой ждут от поэтессы (от меня не дождетесь определения «поэт», разошедшегося с тяжелой руки Марины Ивановны или ужасного феминитива «поэтка», потому что есть усвоенное русским языком слово «поэтесса», ничем себя не опорочившее). Так вот, лирики в сегодняшне-вчерашнем понятии (ожидаемой от поэтессы) в этой книге нет, не ищите! И не потому, что пейзаж индустриальный, а не пасторальный или еще какой другой трогательный. Но есть лирика в первоначальном значении, первозданная, т.е. «вид поэзии, выражающий чувства и переживания поэта».
С индустриальным пейзажем у критиков проблемы, как выяснилось. В каком-таком сити возможно подобное:
В этой серой башне хранили силос
те, кто нынче умерли-постарели.
А земля незыблемая такая,
как при Пересвете и Челубее.
Я встаю на утопленный в поле камень,
и ему не делается больнее.
Но «индустриальный» понятней урбанистическому нынешнему читателю. А дело-то в том, что Колесник – мастер пейзажа. Просто пейзажа, ни городского, ни деревенского. Вспомним, что такое пейзаж. Это не цветочки-березки, а точное описание окружающего, открытого пространства, хорошо бы еще эмоционально окрашенного, оправданного! Честно признаемся, что частенько пропускаем пейзаж. Замедляет, неинтересен. У Колесник интересен и значим всегда, а местами еще и мифологичен.
Обещала вернуться к любимому приему: остранению.
Не держи мою руку, не надо,
и добра на меня не держи.
Автор «переворачивает» условно-изначальный смысл, разрушает идиому, широко пользуется остранением – этот прием нечасто встречается, а у Колесник один из любимых (как следствие: одно сказуемое на несколько подлежащих - меняя смысл внутри предложения).
Если искать аллюзии и цитаты, можно обнаружить несочетаемых Рубцова, Бориса Рыжего, Н. Олейникова. И даже Дм. Минаева:
По льду набрякшей чёрной речки
бежит собака, как Дантес.
Колесник отражает то, что есть, не приукрашивая, и переживает события явления, «пережевывает», трансформирует – как язык. А вот и архискупое словесно драматическое сгущение динамики по Грибоедову: («Час ехать спать ложиться»):
Я петляю по прямой.
Негде выспаться остаться
и не хочется домой...
Изредка у Колесник встречаются четкие сюжеты – и это бывает прекрасно.
Ну, что добавить? Мастерские рифмы, безупречный слух, нетривиальные, но логичные образы: «скворцы забиваются в небо как дюбеля» - без запятой, т.е. «в качестве».
Вывода не будет: если не сформировался в процессе чтения, о чем и говорить.

Татьяна Георгиевна Алферова. Председатель Пенсил-клуба. Главный редактор издательства «Геликон Плюс».