В Россию прорубай окно. О книге Юрия Кобрина

Валерий Липневич
      Валерий Липневич
      "В Россию прорубай окно"
            




  Была такая экологическая ниша - русский поэт в национальной республике.
  Нахождение в этой нише предполагало обязательную переводческую работу.
  "Переводы, - любил повторять Владимир Бурич, - это хорошо оплаченная
  безвестность". Правда, это полностью справедливо по отношению к столичным
  переводчикам, переводящим все и вся, с любого языка и в любом количестве -
  желательно побольше и, разумеется, с подстрочника. Поэт, живущий в республике,
  связан с национальной литературой более живыми и прочными корня-
  ми - знание языка для него необходимо. Поэтому русский литератор, как правило,
  становился авторитетным экспертом и первым популяризатором. Это роль
  благодарная. Поэтому и возможностей печатать собственные произведения было
  больше, чем у московского коллеги, навсегда оттесненного в нишу перевода.
  Только очень талантливые поэты могли вырваться из нее, хотя бы и в конце
  жизни. Да к тому же и главлит в республиках - особенно прибалтийс-
  ких - был намного либеральней, позволял и русским авторам чувствовать себя
  вольготней. Особенно в области формы. Так что если литератор не ввязывался в
  прямое противостояние с властью, судьба его складывалась вполне благополучно.
  Примером этого может быть и творческий путь Юрия Кобрина, живущего в Вильнюсе.
  За тридцать лет у него вышло десять оригинальных книг, в том числе и в
  переводах на литовский и даже на английский, а также полтора десятка
  переводных. Среди авторов, представленных всесоюзному читателю, -
  Э. Межелайтис и Юст. Марцинкявичус, Ю. Мацявичус и Ю. Некрошюс. И вот наконец
  солидный, страниц на пятьсот, том избранного, прекрасно изданного в том же
  Вильнюсе, что по нашим временам довольно не просто.
  В книгу вошли и новые стихи, написанные за последние годы, а также маленькие
  эссе об Арс. Тарковском, Вяземском, Нарбуте. Они привлекают отточеностью
  поэтического стиля, свежо являющего себя в прозе, но главное, - конечно,
  стихи, в которых возникает образ российского советского интеллигента - он же
  шестидесятник последнего призыва, - упрямо отвоевывающего себе кусочек
  свободного пространства, где он мог бы размахивать своей шпагой, воспевать
  Дульсинею и отважно сражаться с ветряными мельницами.
  Лучшие читатели империи -
  бенкендорфы, дубельты и берии...
  В каждую строку ломились в гости,
  так, что женских рифм трещали кости!
  Знали даже скрытых в неизвестности
  сыновей и пасынков словесности.
  Но, разумеется, поэт не застывает в романтической роли Дон Кихота, готового и
  к пылкому бунту и к благостной умиленности. Хотя, например, уже в
  стихотворенинии, помеченном 1964-м годом и посвященном И. Бродскому (надеюсь,
  до того, как он стал нобелевским лауреатом), ощущается нечто большее, чем
  просто донкихотство книжного мальчика.
  А в поле зреют, зреют травы.
  Но день грядет. И грянет бой.
  Россия, сколько своенравных
  с твоей сливаются судьбой!
  Ночь.
  Сон глубок.
  Надежны ставни
  в селе, поставленном вразлет.
  Спят Игори и Ярославны.
  Серп-сторож по небу плывет,
  а молот кандалы кует.
  К сожалению, напечатано было это стихотворение только в книге "Вильнюсский
  синдром", вышедшей в 1991 году, когда история уже повернула вспять, а
  серп-сторож отсторожил и молот свое отковал.
  Ю. Кобрин входил в литературу на исходе хрущевской оттепели, которая ощущалась
  уже только по краям империи, а в центре опять прихватывало ледком. Со всеми
  видами бунтарства в Москве завязывали, ершистость, которой были отмечены
  первые стихи поэта, вероятно, и задержала процесс профессионализации,
  приобщения к проходимой и благостной умиленности. Этим чувством отмечены в
  основном стихи семидесятых, отражающих ту приятную во всех отношениях
  литературную жизнь, которая протекала на всевозможных совещаниях и семинарах,
  в домах творчества Ялты и Коктебеля, Пицунды и Малеевки. Своей вершины эта
  жизнь достигала, безусловно, в Грузии, которая оставляла в душе ощущение
  вечного праздника. Перефразируя слова Талейрана, можно сказать, что тот, кто
  не живал в Грузии до 1989 года, тот вообще не жил.
  Слышится вольный, слышится орлий
  Клекот над долгим излетом ветвей.
  Тависуплеба! Тависуплеба!
  Замерли небо и моря слюда.
  Если бы даже я в Грузии не был -
  понял бы слово свобода всегда.
  Со свободой для литераторов в Грузии было получше. В пику Москве там печатали
  опальных знаменитостей, да и не знаменитых тоже. Комиссия по переводу,
  единственная в Союзе, возглавляемая такой уникальной личностью, как Отар
  Нордия, работала не уставая. Грузинское начальство понимало: сытый поэт -
  безвредный поэт. А если еще и под хмельком - так лучшего не бывает.
  Но герой Ю. Кобрина, склонный к романтической экзальтации ("А был же, был
  вишневый сад!/И небо грезилось в алмазах./И всяк обманываться рад/готов с
  рождения был сразу".), понемногу трезвеет, движется к здравому смыслу своего
  антипода - Санчо Пузо (именно таков перевод известного нам "панса"). Да и
  времена все же понемногу меняются. И в свете нового времени четко видно:
  Что эта власть, что та... которая мерзее?
  Любой готов служить стукач и патриот.
  Но - лишь шатнись оплот! - он даст
                обратный ход
  и в ляжку павшей вцепится сучары злее.
  В стихотворении, посвященном Ст. Рассадину, Юрий Кобрин замечает:
  "Страна - это не государство,/ не скинешь ее как хомут". Поэт разделяет
  горькую участь многих русских интеллигентов, искренне и пылко боровшихся за
  "нашу и вашу свободу", а в итоге оказавшихся в "русском гетто", дарованном
  литовской свободой. Да, "свобода" - слово прихотливо-коварное. Оно освобождает
  все стихии, дремлющие в обществе и в человеке. А какая побе-
  дит - не дано угадать никому.
  Необъятная родина стала объятной, -
  поубавилось тела с толикой ума...
  Митинговый придурок со страстью не-
                внятной,
  исказив, шпарит Блока: "Мы - скифы,
                нас - тьма".
  Истощились запасы лучистых энергий,
  снова дегтем запахло, вонючей махрой...
  И кого, для чего, почему мы низвергли
  не ответит никто там в дали, за рекой.
  ................................................
  Над двухтысячным годом в крови плаща-
                ница,
  не актер, - третий Рим погибает всерьез.
  Тэмпус фугит, - и в кляксах пустая
                страница,
  втоптан в грязь каблуком белый венчик
                из роз.
  Да, "нас беспардонно и нагло надули", и остается лишь восклицать:
  "Демократической к а к предавались гульбе!" И горько констатировать:
  "Интеллигент всегда к власти перпендикулярен!" Имеется в виду российский
  интеллигент, для которого власть всегда чужая, варяжская. Сегодня российский
  интеллигент в Литве полностью перпендикулярен власти - чужой по всем
  параметрам и проявлениям. Он лишается даже такой привычной и, казалось,
  незыблемой опоры, как Пушкин - памятник поэту убирают из центра куда-то на
  задворки. Гибнет русский театр в Вильнюсе.
  Над обрывом века, хоть стой, хоть падай
     на ветру без имени и без отчества.
  И оглох в ночи взыскующий града.
     Но еще не слеп, как кому-то хочется.
  Поэт ощущает себя "неразгибаемым звеном... в затихающей русской речи". К нему
  приходит не успокоительная слепота, а новое зрение. Возможно, оно и является
  оправданием всего происходящего и рвущего сердце. "Не пряча глаз, на жизнь
  гляжу иначе,/ что значит и писать еще не начал". Новый взгляд подсказывает,
  что не Литва отделилась от России, а Россия от Литвы. Так же Россия отделилась
  и от Москвы. "В ней говорит властям: "Иду на вы!.." - / вновь полузапрещенный
  Солженицын".
  Рвет свитер демократ,
  рвет галстук консерватор -
  но рожки-то торчат
  у всех "невиноватых"!
  ...........................
  Силен бесовский дух
  в литовце, ляхе, русском.
  Свет разума потух
  в глазах. И это - гнусно.
  В отсутствие разума мир плодит чудовищ. Первой жертвой падает искусство.
  Красота стремительно проходит все стадии деградации, - ведь она, как замечал
  Кант, этически нейтральна, - пока облегченно не плюхается в безобразное.
  Именно оно обеспечивает развлекающую многосторонность ощущений. Искусство,
  идущее на поводу у богатства, забывает о человеке. Эта сегодняшняя
  "культурная" реальность не ускользает от нового зрения поэта: "Время концепта
  несомненно - искусство/ нюханья ануса у золотого тельца..." Поэт убежден, что
  сегодня "если не можешь голодным быть и счастливым, втянет душонку серости
  сытой дыра".
  В стихах Юрия Кобрина очевидно движение от рациональной и сентиментальной
  приблизительности к продуманной точности мыслей и чувств. Это также против
  сегодняшней невнятицы во всех жанрах литературы. "Косвенная речь", которой в
  более благополучные времена и сам был не чужд ("все можно ей в туман облечь"),
  уступает место речи прямой. Только такую речь в состоянии услышать и оценить
  народ. Выгодами косвенной, шкуросберегающей речи, поэт полностью пренебрегает.
  Свое сегодняшнее кредо он формулирует так: "Когда имперское сознание/ жить с
  хуторским обречено,/ не хорони себя заранее,/ в Россию прорубай окно". Именно
  в этом смысл его избранного - его окна в Россию. При том, что Вильнюс остается
  родным и любимым.
  Напоследок хочется процитировать четыре строчки, отражающие новое зрение
  поэта, тот идеал, к которому он стремится и которого очень часто достигает:
  Не тексты стихи, не фразы,
  а жизнь вопреки всему...
  В них - к сердцу спускается разум,
  сердце восходит к уму.



  Юрий Кобрин. Возмущение сирени: Книга стихов и эссе. - Вильнюс, 2001.


      Опубликовано в журнале:
      "Дружба Народов" 2002, №3