Нити Ариадны

Светлана Бестужева-Лада
«С насыпи да в склоны —
как в пустое лить.
Через все препоны —
Ариадны нить,
через все помехи,
сквозь десятки лет,
штопает прорехи —
лихолетий след».
Ариадна Эфрон

Жизнь этой женщины так же невероятна, какой была она сама; писать ее биографию – невероятно сложно. Так туго – практически неразрывно - сплелись в ней и личная незаурядность, и теснейшая связь с матерью и отцом при очень непростых отношениях, и тяжелейшие годы в застенках с их пытками и лишениями. Да, писать сложно, понять, пожалуй, еще сложнее.
Оттого при жизни ее многие просто… боялись. Даже тогда, когда она была еще ребенком. Впрочем, ребенком в общепринятом смысле слова она, кажется, никогда и не была. Можно считать, что у нее вообще не было детства: душа взрослела  не по годам, а по - минутам...
Да и время было жестоким ко всему невинному, детскому, наивному. Плюс почти удушающее влияние матери, гениальной поэтессы и бездарной воспитательницы, вообще не любившей и не воспринимавшей маленьких детей, даже своих собственных.
Но Ариадна Эфрон смогла это вынести. Не просто вынести – считать за должное. Ей хватило – уже тогда – мудрости принимать взрослых и жизнь такими, как они есть. И соответственно строить собственную жизнь, не скупившуюся на тяжелейшие испытания.
Большинство сломалось бы еще до наступления юности. Ариадна лишь стала крепче и ярче, хотя треть жизни прожила в густой тени своей знаменитой матери, а еще треть – в застенках и ссылке.
Впрочем, обо всем по порядку.

Ариадна Сергеевна Эфрон родилась 18 сентября 1912 года в Москве в семье уже тогда известной поэтессы Марины Цветаевой и публициста и литератора Сергея Эфрона. Родители были очень молоды: Марине ещё не исполнилось двадцати лет, Сергею - девятнадцати. Марина (втайне разочарованная, ибо хотела сына) выбрала для своего первенца имя Ариадна  - любимой героини греческой мифологии.
Из дневника Марины Цветаевой:
«Я назвала ее Ариадной, - вопреки Сереже, который любит русские имена, (Ну, Катя, ну, Маша, - это я понимаю! А зачем Ариадна?). Назвала от
романтизма и высокомерия, которые руководят всей моей жизнью».
Только вот все звали Ариадну Алей, даже сама мать. Видимо понимала, насколько обязывало выбранное экстравагантное имя. Романтизму и высокомерию пришлось немного потесниться.
Хотя Аля, казалось, родилась, как Дюймовочка – сразу девочкой, а не бессмысленным младенцем. Ей было от природы дано необычайно много, так много, что это изумляло всех… кроме матери. Та воспринимала уникальность дочери, как нечто само собой разумеющееся.
Огромные синие глаза на чистом и правильном овале лица с тонкими чертами, великолепной лепки рот, копна густых вьющихся белокурых волос. Первое впечатление – эльф. Второе – непреходящее восхищение. Девочка взяла от родителей все лучшее, а природа добавила еще – от бабушек и дедушек, талантливых, красивых, трудолюбивых, добрых.
Такие дети рождаются, может быть, раз в столетие.
К четырём годам мать научила её читать, к пяти - писать, в шесть -  вести дневник. Вскоре Аля уже писала стихи, совсем не детские, все, без исключения, посвященные матери.
Из воспоминаний Ариадны Эфрон»
«Когда случайно выяснилось, что буквы я уже знаю, она стала учить меня читать слова, не разбивая их на слоги, а — сразу все слово целиком, сперва осознанное «про себя», потом произносимое вслух. Перо, вложенное ею в мои пальцы, никогда не выводило палочек и крючочков, предваряющих начертание букв, и не воспроизводило печатных прописей между двумя, механически организующими почерк, линейками, слова из букв и фразы из слов я должна была строить сама, и по одной линейке».
Добавлю: в семилетнем возрасте Ариадна знала наизусть массу стихов: по-русски и по-французски. Что опять же воспринималось ее матерью как нечто обыкновенное и вполне нормальное.
Но случались и совсем уж удивительные вещи.
Из дневника Ариадны Эфрон:
«Я записывала что-то в тетрадке и вдруг услыхала голос Марины: «Аля, Аля, иди скорей сюда!» Я иду к ней и вижу — на кухонной тряпке лежит мокрый червяк. А я больше всего боюсь червяков. Она сказала: «Аля, если ты меня любишь, ты должна поднять этого червя». Я говорю: «Я же Вас люблю душой». А Марина говорит: «Докажи это на деле!» Я сижу перед червем на корточках и все время думаю: взять ли его или нет. И вдруг вижу, что у него есть мокрый селедочный хвост. Говорю: «Марина, можно я его возьму за селедочный хвост?» А она отвечает: «Бери его, где хочешь! Если ты его подымешь, ты будешь героиня, и потом я скажу тебе одну вещь».
Сначала я ничем не ободрялась, но потом взяла его за хвост и приподняла, а Марина говорила: «Вот молодец, молодец, клади его сюда на стол, вот так. Клади его сюда, только не на меня!» (Потому что Марина тоже очень боится червяков.) Я кладу его на стол и говорю: «Теперь Вы правда поверили, что я Вас люблю?» «Да, теперь я это знаю. Аля, ведь это был не червяк, а внутренность от пайковой селедки. Это было испытание». Я обиделась и говорю: «Марина, я Вам тоже скажу правду. Чтоб не взять червя, я готова была сказать, что я Вас ненавижу».
Понять Марину почти невозможно, и гениальность тут не срабатывает. Логичнее подумать о некоей неадекватности: какая мать будет так убеждаться в любви к ней ребенка? Только та, для которой важнее всего преклонение перед собственным «я» и полное пренебрежение чувствами других, от которых они, чувства, строго требуются, с риском возбудить ненависть вместо любви.
Что чаще всего с большинством людей, общавшихся с Мариной (лично, а не в письмах), и происходило. Исключение составляли только муж и дочь.
В семь лет, в 1919 году этот ребенок (сейчас бы сказали – вундеркинд) стала наперсницей своей гениальной матери, её опорой во всех невзгодах. Аля боготворила Марину Ивановну и обращалась к ней только на «Вы» - Вы, Марина.
Впрочем, это не было чем-то необычным: родители Али всегда были друг с другом только на «Вы», со дня знакомства до последних дней совместной жизни.
Хотя родители уже давно были врозь: Сергей Эфрон ушел добровольцем на фронт, попал в санитарную бригаду, насмотрелся таких страданий, которые и вообразить себе не мог, а потом – после революции – попал в Белую армию. И вынужден был вместе с остатками этой армии покинуть Россию, оставив жену и двоих дочерей, причем младшую, Ирину, так никогда и не увидел.
Да и сама Марина младшую дочь просто не замечала, никаких чувств, кроме раздражения, к ней не питала и, кажется, испытала облегчение, когда ее не стало.
У нее была Ариадна – ей хватало ее восторженного поклонения и безотказности.
Это уже в эмиграции про подросшую Алю она написала: «… ей тоже трудно, хотя она не понимает. Сплошные вёдра и тряпки, — как тут развиваться? Единственное различение — собирание хвороста. Я вовсе не за театр и выставки – успеет! – Я за детство, то есть и за радость: досуг! Так она ничего не успевает: уборка, лавка, угли, вёдра, еда, учение, хворост, сон. Мне её жаль, потому что она исключительно благородна, никогда не ропщет, всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку. Изумительная лёгкость отказа. Но это не для 11 лет, ибо к 20 озлобится люто. Детство (умение радоваться) невозвратно...»
Но театры, выставки, поэтические вечера были в избытке в голодной, промерзшей Москве, где Аля почти каждый вечер составляла компанию матери в их посещениях. Постоянно видела вокруг себя необычных людей (казавшихся ей обычными, других она почти не знала) – поэтов, артистов, художников.
Именно Аля передала Блоку после его выступления записку со стихами Марины – сама великая поэтесса элементарно испугалась живого общения со своим кумиром. Ариадна же увидела смертельно уставшего, больного человека, доживавшего свои последние дни. Таким он и остался в ее памяти.
Из воспоминаний Ариадны Эфрон:
«Деревянное лицо вытянутое. Темные глаза опущенные, неяркий сухой рот, коричневый цвет лица. Весь как-то вытянут, совсем мертвое выражение глаз, губ и всего лица.
«Утро туманное, — читает А. А. Блок. — Как мальчик шаркнула, поклон отвешивает. До свиданья! И звякнул о браслет жетон. Какое-то воспоминанье!» (Эти строки остались у меня в памяти с ранних лет и останутся навсегда.)
Больше я стихов в напеве не помню, но могу передать в прозе: «Твое лицо лежит на столе в золотой оправе передо мной. И грустны воспоминания о тебе. Ты ушла в ночь в темно-синем плаще. И убираю твое лицо в золотой оправе со стола».
А. А. Блок читает «колокольцы», «кольцы», оканчивая на «ы». Читает деревянно, сдержанно, укороченно. Очень сурово и мрачно. «Ты хладно жмешь к моим губам свои серебряные кольцы».
… Марина попросила кого-то привести меня к Блоку. Я, когда вошла в комнату, где он был, сперва сделала вид, что просто гуляю. Потом подошла к Блоку.  Осторожно и легко взяла его за рукав. Он обернулся. Я протягиваю ему письмо. Он улыбается и шепчет: «Спасибо». Глубоко кланяюсь. Он небрежно кланяется с легкой улыбкой. Ухожу».
Это запомнилось. А настоящая жизнь была невыносимо трудной. Дети почти все время голодали.
Ариадна много позже в письме одному из своих друзей:
«Моя сестра Ирина вовсе не была безнадежно больной. Она просто родилась и росла в ужасающе голодные годы, была маленьким недокормышем, немного — от недоедания — недоразвитым, т. е. в три года говорила, как двухлетняя, не фразами, а словами; впрочем, знала и стишки, и песенки. Ножки у нее были немного рахитичные, мама все сажала ее на подоконник на солнышко, верила, что поможет… Ирина была прелестная, прехорошенькая девочка с пепельными кудрями, лобастая, курносенькая, с огромными отцовскими глазами и очаровательным ротиком.
Потом добрые люди — практичные добрые люди — убедили маму отдать нас на время в образцовый детский приют в Кунцево («при Вас девочки погибнут, а там кормят — продуктами „Ара“»). Мама долго сопротивлялась, наконец — сдалась. Увы, во главе образцового приюта стоял мерзавец, спекулировавший этими самыми детскими американскими продуктами. Приехавшая через месяц навестить нас мама нашла меня почти безнадежно больной, вынесла на руках, завернув в шубу, на большую дорогу; какие-то попутные сани увезли нас. А Ирина еще «дюжила» — ходила, не лежала; все просила «чаю». А пока мама билась со мной и меня выхаживала, спасала, Ирина умерла в приюте…»
 Аля выжила. А Ирина умерла от голода. Сколько упреков впоследствии было в адрес Цветаевой за то, что она «обрекла ребенка на гибель, занятая только собой». А она была занята – Алей. И мучительно, хотя и по-своему непублично, переживала гибель младшей дочери.
«Две руки, легко опущенные
На младенческую  голову!
Были - по одной на каждую –
Две головки мне дарованы.
Но обеими - зажатыми –
Яростными - как могла! –
Старшую у тьмы выхватывая –
Младшей не уберегла».
Через несколько месяцев после этого Цветаева получила сообщение о том, что ее муж жив и находится в Берлине. Решение было принято мгновенно – ехать!
«Я загадала, - писала Марина Ивановна впоследствии, - что если Серёженька отыщется живым, буду следовать за ним, как собака, никогда не разлучаясь. И сдержала данное себе слово».
В 1922 года Ариадна с матерью уехали из России – сначала в Берлин, а потом в Чехию. Состоявшаяся наконец встреча родителей потрясла Ариадну: они рванулись друг к другу и надолго застыли, чуть ли не закаменели в объятиях друг друга.
«Долго, долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щеки, мокрые от слез».
Эта картина постоянно вставала перед ее глазами, когда она впоследствии вспоминала родителей. Увы… Ей и в голову не могло прийти, что пройден только пролог к трагедии.
Сергей Яковлевич закончил образование в Пражском университете, о чем давно мечтал. Жили на студенческую стипендию Сергея и литературное пособие Марины в 1000 чешских крон. Этого было очень мало... Жили в деревне поблизости от города, постоянно нуждаясь в самом необходимом.
В это время были написаны знаменитые «Поэма горы» и «Поэма конца». Сергей все знал, но сознательно закрывал глаза на происходившее, стоически принимая неукротимую натуру жены. А Алю как раз в это время отдали в русскую гимназию-интернат.
    Но её гимназическое обучение продолжалось всего одну зиму. Очнувшись от своего головокружительного романа, Марина решила, что преподаватели этой гимназии ничего её дочери дать не могут и снова сама взялась за образование дочери. Возможно, хотела заполнить образовавшуюся в ее жизни пустоту. А возможно, все было проще и грубее: родился сын Георгий, Мур по-домашнему, любимец матери, и понадобилась помощь Али по дому. Одна Марина просто не справлялась – быт всегда был для нее чем-то запредельно-невыносимым.
В 1925 году семья перебралась в Париж. Родители надеялись, что там легче будет заработать на жизнь и учить детей. Мечтам не суждено было сбыться, семья по-прежнему бедствовала, но Ариадна учится рисованию в училище прикладного искусства (оформление книги, гравюра, литография) и в училище при Луврском музее. Рисование - её давнее увлечение, ещё в Чехии она делала иллюстрации к сказкам, которые сама сочиняла, и к поэме Цветаевой «Крысолов».
Литературных заработков отца и матери не хватало даже на самую скромную жизнь, и Аля бралась за любую работу, только бы помочь семье. Она делала репортажи, писала очерки для французских журналов «Пур-Ву», «Россия сегодня», «Франция - СССР», сотрудничала в русском журнале «Наш Союз», который издавался советским полпредством. А ещё вязала по заказам свитера, кофты, шапочки.
«Четыре франка в день – на это мы и жили», - написала она впоследствии, вспоминая эти годы.
Почти не помнившая родины, Ариадна вдруг затосковала по ней. То, что она читала в советских газетах и журналах, постепенно выкристаллизовалось в горячее желание увидеть все это своими глазами, жить в том прекрасном и справедливом мире, который создался в ее воображении.
Она не знала того, что в Париже ее отец стал секретным сотрудником НКВД. Независимо друг от друга они стремились к одному: попасть в Советскую Россию, жить там новой, одухотворенной, созидательной жизнью. Наивно? Возможно, но зато искренне. И, как позже выяснилось, смертельно опасно в буквальном смысле этого слова.
Деятельность Сергея Яковлевича во Франции закончилась убийством 4 сентября 1937 года своего же товарища, спецагента Игнатия Рейсса, посмевшего выступить в западной печати с разоблачениями политики Сталина в Советском союзе и о страшном режиме репрессий. Посмевшему робко раскрыть глаза.
Неминуемая и страшная для Марины разлука все же наступила. Семья Цветаевых -Эфрон раскололась на две части. Одна из них, самая трепетная, щемящая и значимая для Марины, - муж и дочь - оказалась с 1937 года в Советском союзе, в Москве. Мать с сыном оставались пока в Париже, первая – осознанно, второй – бессознательно.
Два года в Москве Ариадна действительно была счастлива. Жила вместе с отцом на казенной даче в подмосковном Болшево. Работала в журнале «Revue de Moscou» переводчицей в особняке Жургаза (Журнально-газетное объединение) на Страстном бульваре.
 И там же встретила свою первую и единственную, как оказалось, любовь. Он работал в этом же здании. Он был старше и женат. Самуил Гуревич. Муля, так называли его близкие. Некоторые даже вспоминали потом:
«Аля проходит боковым коридорчиком и поднимается на второй этаж. Она знает: сейчас, там наверху, в коридоре, она столкнётся с ним. Или, пройдя мимо открытой двери, увидит его за столом в кабинете, и он выскочит к ней или она войдёт к нему.<...> И потом целый день они будут перекидываться записками или курить в коридоре у окна, или он будет заходить к ней, а она к нему. Вся редакция уже знала об их романе, и скрывать было нечего».
Муля часто бывал в Болшево, они гуляли по пустынным улочкам посёлка и  были счастливы. Он окончательно решил уйти от жены ждал только подходящего момента. Хотя, возможно, знал, что этого момента никогда не наступит.
Мечта осуществилась. Аля, как звали ее родные и друзья, видела СССР восторженными, доверчивыми глазами («Наши, все наши, все наше, мое»), слала во Францию наивные, полные ликования статьи, была окружена друзьями, любима…
 «Счастлива была я — за всю свою жизнь — только в этот период», — написала она долгие годы спустя.
«Осень в том году была ранняя, после засушливого и чрезмерно знойного лета листья уже успели пожелтеть и осыпались на дорожки. А мимо скверика проносились трамваи, заслоняя на минуту милый и уютный жургазовский особняк. Трамвай «А» бежал по кольцу к Страстной площади, к площади Пушкина, а 27-й сворачивал на Малую Дмитровку. И пешеходы, кому надо было пересечь трамвайные рельсы и перейти туда, где жургазовский особняк, застывали у чугунного  вертящегося турникета, когда в листве загоралась сигнальная лампочка, предупреждавшая – «Осторожно, трамвай!».
Но… «Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже и разлила…»
 К этому времени в Россию уже приехала Марина вместе с сыном. Семья снова воссоединилась… на считанные недели.
Алю арестовали 27 августа1939 года.  Сквозь пелену слез Ариадна видела, как машут руками вслед воронку отец, мама и Мур. Она чувствовала, что видит их всех - в последний раз. Не просто чувствовала - знала, но не верила до конца. В это невозможно было поверить! Как и во все то, что случилось дальше....
Под страшными пытками (Алю ставили раздетую в холодном  карцере, где нет возможности присесть, вызывали на допросы в ночь, держа до самого утра, не давая таким образом спать, а спать в камере днём запрещалось, били резиновой  дубинкой, всячески издевались) выбивали из неё показания против отца и её самой. Заставляя признать агентами французской разведки.
Не дай Аля  показаний против отца, спасла ли этим его? Нет. Всё было давно решено. Не хватало лишь деталей. Как говорила она в письмах: «все дела были плохо скроены, но очень прочно сшиты», и всё же, она держалась двадцать дней. Не всякий мужчина выдержит и недели таких испытаний.
А когда отошла от пыток, отказалась от своих показаний.
У Али был неисчерпаемый запас жизнелюбия и, как говорила о ней Марина Ивановна, «изумительная лёгкость отказа…». Она не озлобилась, пройдя через всё то, чего мать даже представить себе не могла! И это её черта – «всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку» — проявлялась и там, на Лубянке…
Как рассказывали те, кто был с ней в те времена там, они много смеялись, придумывали какие-то розыгрыши, после всех унижений и мук на допросах, необходима была разрядка. Аля старалась поддерживать своих подруг по беде, хотя сама нуждалась в поддержке не меньше.
Ей было 27 лет. Самый расцвет.
     О том, что происходило с ней на Лубянке, сама Ариадна рассказала только через пятнадцать с лишним лет, в своих заявлениях властям.
«Когда я была арестована, следствие потребовало от меня:
    1) признания, что я являюсь агентом французской разведки,
   2) признания, что моему отцу об этом известно,
  3) признания в том, что мне известно со слов отца о его принадлежности к французской разведке, причем избивать меня начали с первого же допроса.
     Допросы велись круглосуточно, конвейером, спать не давали, держали в карцере босиком, раздетую, избивали резиновыми дамскими вопросниками, угрожали расстрелом и т. д..»
   При этом следователи сделали попытку втянуть в преступную цепочку отца, дочь и Марину.
Из протокола допроса Ариадны Эфрон:   
«Вопрос: Только ли желание жить вместе с мужем побудило вашу мать выехать за границу?
Ответ. Конечно, нет, моя мать, как и отец, враждебно встретила приход Советской власти и не считала для себя возможным примириться с ее существованием...
Вопрос. Состояли ли ваши родители в белоэмигрантских организациях, враждебных СССР?
Ответ. Да, моя мать принимала активное участие в издававшемся за границей журнале Воля России, помещая на страницах этого журнала свои стихи.
Вот все, что удалось выжать из Ариадны о преступлениях; ее матери.
Вопрос. А теперь покажите, какие мотивы побудили вас вернуться в СССР?
Ответ. Я решила вернуться на родину.  Я не преследовала цели вести работу против СССР... Я признаю себя виновной в том, что с декабря месяца 1936 г. являюсь агентом французской разведки, от которой имела задание вести в СССР шпионскую работу... Не желая скрывать чего-либо от следствия, должна сообщить о том, что мой отец, Эфрон Сергей Яковлевич, так же как и я, является агентом французской разведки...»
Наконец-то! Признание было вырвано, следователи могли торжествовать: на полях протокола против этой ключевой фразы стоят ликующие восклицательные знаки.
Ариадна верно определила причину своего ареста: она была нужна НКВД лишь как главный свидетель обвинения отца. Теперь пришла его очередь, 10 октября, рано утром, На прощанье Марина осенила Сергея широким крестным  знамением...
Оба чувствовали – в последний раз.
 Марина Цветаева, покинувшая вместе с сыном Болшево, когда арестовали всех обитателей дачи, и поселившаяся в Голицыне, ночами добиралась поездом до Москвы, чтобы рано утром успеть с передачами на Лубянку. Всю дорогу разрывая сердце мыслями, возьмут или не возьмут. Облегчённо выдыхая, если брали, ведь это означало — живы.
Ариадна Эфрон была осуждена по статье 58-6 (шпионаж) Особым совещанием на 8 лет исправительно-трудовых лагерей.
22 дня везли их, незаконно осужденных, невиновных, на север, в Коми. В края снегов по колено. Муля поддерживал её в письмах, обещал приехать, когда будет известно, где она «остановиться».
 «Я люблю тебя до конца нашей жизни. Я глубоко убеждён и даю тебе слово, что ты будешь свободна и мы будем вместе…»
И обязательная подпись «твой муж».
Не эти ли письма помогли ей вынести невыносимое?
А до лагеря еще надо было добраться – эшелоном. В нем было четырнадцать женщин - довезли до Княжьего Погоста, перевалочной станции, только двоих: Ариадну и еще одну заключенную...
Похоже на чудо.
Станция Ракпас. Холодные бараки по 100 человек. Долгая дорога до комбината, по колено в снегу, а в межсезонье в грязи. Аля работала швеей, чинила, чистила, отпаривала солдатские шинели.
Жизнь продолжалась и в этих почти невыносимых условиях. В том числе и благодаря письмам.
«Мне стыдно признаться в своей слабости, но я так устала, хотя никому этого не говорю и не показываю, что иногда по-настоящему ничего больше не хочется, ничто больше не интересно, кроме одного: чтобы случилось чудо и ты бы взял меня с собой к себе, а дальше всё – даже не хватает фантазии... Я бесконечно благодарю тебя за твое отношение ко мне, к маме, Муру, ну, одним словом, если ты разлюбишь меня, если это положение вещей будет тяготить тебя, ты не забывай, что лучшим доказательством дружбы будет предоставить меня коротко ясно моей судьбе. А то ведь ты врун у меня, разлюбишь, будешь жалеть и говорить, что любишь как мне разобраться на таком большом расстоянии?.. Боюсь, родной мой, что в моем лице взвалил ты на себя непосильную и некрасивую ношу...»
И в ответ:
«Малыш мой,<...> ты сокрушаешься тем, что вместо счастья принесла мне горе. Это совсем не так. Счастье от тебя началось с нашей встречи, а потом все разрасталось и стало неисчерпаемым…».
Самуил Гуревич поддерживал, как мог. Бандероли, посылки, лекарства и деньги... Но главное все же письма:
 «Сегодня ровно три года с того дня, как ты согласилась стать моей женой…», «…Сегодня пятая  годовщина с того дня, когда ты и я и провидение решили: будь что будет…»
Удивительно, но Ариадну совершенно не волновало то, что за столько лет «брака» ее гражданский муж так и не развелся официально с законной женой. Казалось, ее для Али просто не существовало. Воистину, дочь своей матери – романтизм и высокомерие, вымышленное сильнее реального, письма почти полностью компенсируют отсутствие личных встреч.
Марина Ивановна тоже писала дочери. Писала со страстью и любовью, которых в прежней жизни на воле Ариадне так не хватало. Но вдруг замолчала. Ариадна чувствовала: произошло что-то страшное, но не знала, что именно. От нее долго скрывали трагическую гибель матери. Лишь через год с лишним тётя, Анастасия Цветаева, написала о случившемся. 
Обожаемого ею отца расстреляли 16 октября 1941 года. Об этом она узнала лишь после его реабилитации - 22 сентября 1956 года.
«За отсутствием состава преступления».
Но это было позже. Пока же – привыкание к нежити барака, к тому, к чему привыкнуть, казалось бы, невозможно. Но есть, были и будут на свете места, где притворяться - невозможно, где выявляется в человеке то, что есть в нем на самом деле. К Але всегда тянулись люди, старались прикоснуться к теплу и свету, которые она, казалось, излучала.
    По вечерам Аля увлекательно рассказывала подругам о Париже и прочитанных романах, сочиняла свои, тихонько пела, читала по памяти стихи, в том числе, и Марины, не упоминая, что это - ее мать.
На табурете возле ее нар всегда стояла старинная фотография красивой пары: молодая женщина в шелковом длинном платье и юноша - студент в сюртуке. Родители…
Фотография исчезла после того, как Ариадна получила известие о трагической гибели матери. Самая первая и самая сильная боль. Впоследствии сообщения о гибели брата на войне и о расстреле отца были восприняты уже иначе: с покорной скорбью, как нечто ожидаемое. Нити, связывавшие ее с близкими, обрывались одна за другой, и каждый разрыв приближал ее собственный конец.
Уже – ожидаемый. Со временем становились и все привычнее для Али невольные, неожиданные и частые лежания в бараке, на нарах, в тюремном лазарете - по справке врача. Сдавало сердце, зашкаливало давление.
Вот выдержка из одного ее письма, написанного спустя много лет из Туруханска Борису Леонидовичу Пастернаку:
«Однажды было так - осенним беспросветно-противным днем мы шли тайгой, по болотам, тяжело прыгали усталыми ногами с кочки на кочку, тащили опостылевший, но необходимый скарб, и казалось, никогда в жизни не было ничего, кроме тайги и дождя, дождя и тайги. Ни одной горизонтальной линии, все по вертикали - и стволы и струи, ни неба, ни земли: небо - вода, земля - вода. Я не помню того, кто шел со мною рядом - мы не присматривались друг к другу, мы, вероятно, казались совсем одинаковыми, все. На привале он достал из-за пазухи обернутую в грязную тряпицу горбушку хлеба, - ты ведь был в эвакуации и знаешь, что такое хлеб! - разломил ее пополам и стал есть, собирая крошки с колен, каждую крошку, потом напился водицы из-под коряги, уже спрятав горбушку опять за пазуху. Потом опять сел рядом со мной, большой, грязный, мокрый, чужой, чуждый, равнодушный, глянул - молча полез за пазуху, достал хлеб, бережно развернул тряпочку и, сказав: на, сестрица!, подал мне свою горбушку, а крошки с тряпки все до единой поклевал пальцем и в рот - сам был голоден. Вот и тогда, Борис, я тоже  слов не нашла, кроме одного спасибо, но и тогда мне сразу стало понятно, ясно, что в жизни есть, было и будет все, все - не только дождь и тайга. И что есть, было и будет небо над головой и земля под ногами.....».
Но всё бы закончилось плохо, если бы однажды её приятельница по бараку, не изловчилась отправить через случайного человека письмо Муле: если хотите чтобы ваша жена осталась жить, срочно добивайтесь перевода из этого лагеря. Чтобы совершить такой перевод, нужны были огромные связи. И оказалось, что они – были.
Алю перевели в более мягкий климат, в Мордовскую АССР. Там Аля расписывала ложки, работая почти по специальности.
 Закончилась война, Муля сумел добиться встречи с Алей, хотя и это было почти невозможным. Но после отъезда Муля замолчал.  Испытание встречей, порой, куда сильнее испытания разлукой. Он любил живую, улыбчивую, большеглазую Алю, а встретился с «лагерной женщиной».
Получилось почти так, как в одном из стихотворений Анны Ахматовой:
«Разлуку, наверно, неплохо снесу,
Но встречу с тобою – едва ли»
Ко всему прочему, жить с осуждённой по 58-й статье, означало распрощаться и с работой, и с многим другим. А этого «другого» было много. Гуревич уже работал на довольно высоком посту в ТАСС, считался одним из самых заметных журналистов. Пожертвовать всем этим он был явно не готов. И предпочел молча самоустраниться.
Еще одна «нить Ариадны» оборвалась, очередным образом укоротив ее жизнь. Чем ближе был день освобождения из лагеря, тем больше оказывалось потерь. Порог Лубянки перешагнула молодая, цветущая женщина, любящая и любимая, жившая в необыкновенной, но по-своему счастливой семье.
Из лагеря в 1948 году вышла сирота, больная, измученная, для которой было невозможным возвращение не только в Москву, но и в любой другой крупный город. Кое-как устроилась в Рязани в каком-то съемном углу, стала преподавателем графики в Художественном училище. Эту несломленную женщину, сохранившую веру в хорошее, доброе и искорку в глазах, обожали преподаватели и студенты. Она отвечала им взаимностью.
Зарплату ей положили 360 рублей в месяц, на руки со всеми вычетами - чуть больше 200. На эти деньги жить трудно, но выхода нет, другой работы в Рязани она не могла найти. Но уже был приказ об ее увольнении: бывшим заключенным запрещалось работать в системе народного образования.
Вольных дней оставалось совсем немного. 17 февраля Але приснился сон: Марина предупреждает ее об аресте и даже называет число, когда придут...
      И 22-го за ней действительно пришли. Она была арестована второй раз, даже без предъявления обвинения...  И приговорена, как ранее осужденная, к пожизненной ссылке, к вечному поселению в Туруханском районе Красноярского края.
По иронии судьбы – чуть ли не в том селе, где когда-то находился в ссылке сам Сталин.
В Москве, которую завещала ей мать, ей не жить! Туруханск. Никуда из Туруханска. Даже за пределы села! И каждые десять дней нужно было являться в местное отделение МВД и отмечаться в книге. Расписываться - я здесь, я никуда не делась. И так из месяца в месяц, из года в год. Вечная поселенка, Вечный Енисей...
И были письма из Туруханска. Много писем - целые тома! Письма к теткам, письма к Борису Пастернаку. Единственная возможность общения с близкими ей людьми, от которых она теперь была отторгнута, казалось, навечно.
Не писала только Гуревичу («единственному мужу»), а его молчание расценивала как конец любви и всем их совместным планам. Она только после реабилитации узнала о том, что  журналиста расстреляли в последний день 1951 года по обвинению в шпионаже и участии в контрреволюционной организации.
Узнала о казалось бы оборванной нити, что теперь этот обрыв – окончательный.
Но жизнь все-таки продолжалась. Жителям Туруханска запрещали сдавать жилье ссыльным, на работу их не принимали. Бесконечная, ледяная ночь, пронизывающие ветры, постоянное чувство голода.
«В лагере было легче», - обронила Ариадна в одном из писем.
Спас ее Борис Пастернак, многолетний друг по переписке Марины Цветаевой. Деньги, регулярно присылаемые им, позволили найти жилье, а впоследствии – даже купить крохотный домик на самом обрыве у Енисея.
«Теперь я впервые в жизни обладаю недвижимостью, - писала ему Ариадна. – Правда, разливы Енисея непредсказуемы, и мое жилище в любой момент может превратиться в движимое имущество – вместе со мною»
Ей удалось устроиться уборщицей в школе – единственное место, куда могли принять ссыльную. Помимо этого Ариадна неожиданно получила предложение стать художником-оформителем в местном Доме культуры. Там давно нужен был такой сотрудник. Увидев, как Аля разукрасила школу к началу учебного года, ее тут же зачислили в  штат клуба… без оклада.
Клуб никак не мог выкроить хоть нищенские деньги. Да и руководство его не волновал вопрос оплаты труда бесправной ссыльной. А она работала от души, не только художником, но она и режиссером: ставила спектакли, писала декорации, шила костюмы, устраивала вечера Маяковского, Пушкина.
И выпускала газету, где была оформителем, редактором и поэтом одновременно. Кто знает, может быть именно эта работа «для души» спасла ее физически: многие, очень многие ссыльные не выдерживали суровых условий жизни Севера. Суициды там были не редкостью, а составляющей жизни.
Местные жители, привыкнув к Але и оценив ее по достоинству, рассказали, как приблизительно за год до ее приезда «очистили» Туруханск от прежних ссыльных, среди которых много было сектантов и священников из России. Согнали их всех однажды весной на берег и расстреляли...
После этого рассказа Ариадна стала бояться повторения истории. Боялась, что с «Большой земли» пришлют новых несчастных, а нынешних… Но письма ее по-прежнему были спокойно-ироничными, жаловалась она только на погоду: ледоход на Енисей порой продолжался до июня. А дрова, которые еще нужно было достать, стоили недешево.
«Здесь тоска у-у какая! — …лезет из тайги, воет ветром по Енисею, исходит беспросветными осенними дождями, смотрит глазами ездовых собак, белых оленей, выпуклыми, карими, древнегреческими очами тощих коров».
Главным ее корреспондентом был Борис Пастернак. А она стала первым читателем его романа «Доктор Живаго». И первым критиком – вдумчивым, искренним, иногда суровым. Лукавить в таких вопросах она не умела, если дочь Марины Цветаевой и Сергея Эфрона вообще умела – лукавить.
 В 1955 году Ариадна Эфрон была реабилитирована «за отсутствием состава преступления».
В Москве, несмотря на хлопоты друзей, обосноваться не удалось. Ариадна Сергеевна уехала в Тарусу. Там, где когда-то из года в год арендовал дачу профессор Иван Владимирович Цветаев, где бегала девочкой совсем маленькая Марина, потом - подросток Марина, где когда-то жарким июльским днем умерла от чахотки ее молодая мать - музыкантша, такая несчастливая в жизни бабушка Али, Ариадна попыталась создать дом-музей Марины Цветаевой.
Не вышло. Нет, впрямую ей не отказали, но в одну ночь бульдозером смахнули небольшой домик. На месте будущего музея образовался пустырь. Еще одна нить, связывающая с прошлым, была грубо оборвана.
Несмотря на это, Ариадна нашла в себе силы заняться судьбой архива матери. По её просьбам, всё оставленное Мариной Ивановной перед эвакуацией, наконец оказывается в одном месте.
 «Сижу с мамиными рукописями, вместо того, чтобы хладнокровно разбираться в них, только и делаю, что читаю и плачу, и хватаюсь за голову. Из этого сундука, окованного железом, как из ящика Пандоры встаёт вся та жизнь, которую я в себе и держала, тоже, как в ящике, и не давала ей ходу. Выйдя из сундука, мамина жизнь туда не возвращается больше, под этим не закроешь крышку. Вот мы и встретились вновь и я, живая, нема в этой встрече, говорит только она».
Все ее мысли — о матери.
«Мне важно сейчас продолжить ее дело, собрать ее рукописи, письма, вещи, вспомнить и записать все о ней, что помню…Скоро-скоро займет она в советской, русской литературе свое большое место, и я должна помочь ей в этом».
Величайшего труда потребовали и первая маленькая книга, и объемистый том в «Библиотеке поэта», и последующие издания, и воспоминания о матери.
А ведь надо было при этом еще зарабатывать на жизнь, и Ариадна Сергеевна переводила, как каторжная. Она трудилась над переводом стихов Виктора Гюго, Теофиля Готье, Шарля Бодлера, Поля Верлена и других зарубежных литераторов. За время своего творчества писательница опубликовала наследие, оставленное её матерью, и написала серию воспоминаний о матери, напечатанных в журналах «Звезда» и «Литературная Армения».
Болело сердце и еще что-то в спине. Когда Але говорили, что боли могут быть от сердца и отдавать в лопатку, что надо сделать кардиограмму, она уверяла - если бы так болело сердце, то оно давно бы уже лопнуло! И упрямо настаивала на том, что это невралгия или отложение солей. И упорно продолжала ходить и через силу работать. А в начале июля 1975 года попала в больницу, с сильнейшими болями и одышкой, почти остановкой дыхания.
   Теперь, наконец, догадались сделать кардиограмму. Прочел ее случайно приехавший в Тарусу московский кардиолог Левицкий и пришел в ужас - как при таком обширнейшем инфаркте она еще может жить!..
    26 июля в девять утра Аля крикнула из своей крохотной палаты:
 - Сестра... укол... скорей... будет поздно...
Когда сестра прибежала со шприцем, было поздно. Ариадна Эфрон  умерла  на 63 году жизни – от обширного инфаркта. В Тарусе у края холма теперь есть могила. На серо-голубом камне высечено: Ариадна Сергеевна Эфрон.
  И около этого камня всегда есть цветы.