Имя на поэтической поверке. Рудольф Ольшевский

Лев Баскин
  Рудольф Александрович Ольшевский (14.09.1938.Гомель – 04.09.2003.Бостон) советский поэт, прозаик и журналист, переводчик.

  Его сборники стихов в семидесятых и восьмидесятых годах, недавно ставшего минувшим тысячелетия, выходили в издательствах «Советский писатель» и «Молодая гвардия».

Постоянно печатались в журналах «Юности»  - тираж 3млн. 300 тысяч, главный редактор Андрей Дементьев, и почему-то  «Сельская молодёжь» - тираж 1млн. 200 тысяч,  хотя этому факту есть объяснение, редактор «Сельской молодёжи» - Олег Попцов, был его близким другом, которому он посвятил своё стихотворение.

В поэтическом творчестве Рудольфа Ольшевского, следует отметить гражданские стихотворения, они точно отражали атмосферу перестройки и настроения советского общества в то время. К примеру:

     «Умер Сахаров»

Это тоже было, как голосование –
Облегченья тайный вздох и боли вздох.
Умер Сахаров. Продолжим заседание.
Встанем траурно в проёме двух эпох.

Помолчим одну минуту по обычаю
И затеем бесконечный разговор.
Торопливое его косноязычие
Красноречью прочих больше не в укор.

Мы и раньше не стыдились неумелости
Говорить с ним. И свистели оттого
Большинство из сектора трусливой смелости
Возле робкого отчаянья его.

И звучало поименное мычание,
Хотя все и знали, что не говори,
Как в период всенародного молчания
Затыкали ему глотку главари.

Мы и раньше не венчали его славою.
Разве можно на трибуну высших сфер,
Так картавя, разговаривать с державою,
У которой государственное ЭР?

Будто пойманный прожекторами, в мареве
К микрофону он, бочком, почти бегом
Семенил, чтоб не догнали, не ударили
Через гула поименного погром.

Умер Сахаров. Свеча по месту жительства.
Слава Богу, что не газовый огонь.
И пустует место посреди правительства,
Где щеку держала с вывертом ладонь.

Постоим перед закрытыми воротами,
За которыми придётся быть и нам.
Пустоту заполнит время патриотами.
Это знаем мы по прежним временам.

Мы- то помним, как упасть не дали волосу
С головы его. Упала голова.
Голосуем. Соберёт венок на голову
Безголосо голосящая Москва.

Мы- то помним, мы-то слышали по радио,
Как выпрашивала пять минут рука.
Христа ради. Отказали. Демократия
Пять не дали. Теперь его века.

Возвеличивали. Порочили. Морочили.
Не трибун он, а пророк и чародей.
Вся Россия встала в траурную очередь,
Отказавшись от других очередей.

  Рудольф Александрович Ольшевский (настоящая фамилия – Гольдфельд), родился 14 сентября 1938 года в Гомеле, Белоруссия, куда его родители были направлены на работу, после института, из Одессы.

«Всех расстреливали, а я, дуралей, родился» - удивляется он в одном из своих рассказов.
Семья вернулась в Одессу, когда будущему поэту было около года. В годы войны – Рудольф в эвакуации, с матерью, Зиновией Генриховной, отец Александр Самуилович Гольдфельд – погиб на фронте.

Жизнь Рудольфа Александровича была связана с тремя городами – Одессой, Кишинёвом и Бостоном. Одесса была городом его детства и юности, его вечной любовью. Он навсегда остался одесситом.

  В 1956 году, после окончания школы одесской школы, по собственному выражению «очень среднюю школу», Рудольф Ольшевский поселился в Кишинёве, с которым связана вся его дальнейшая творческая судьба.

 В Кишинёве он получил высшее образование в университете, здесь он сложился как поэт.
Псевдоним – Ольшевский – Рудольф взял по фамилии мужа своей сестры Ольги. Фамилия  – Гольдфельд – вызывала невольную предвзятость и недоумение и в отделах кадров и у руководства редакций (фамилия с немецкого переводится как – золотое поле).

  Рудольф Александрович принадлежал к тем, кто сделал себя сам. В десять лет таскал тяжеленные «кина» из одного кинотеатра в другой, в шестнадцать лет работал кочегаром в котельной, потом арматурщиком на цементном заводе, был нештатником на радио и в газете.
Его считали счастливчиком, а между тем, у него никогда не было покровителей, никто никуда и никогда не составил ему протекцию. Он всего добивался сам, своим трудом и талантом.

  Уехав в восемнадцать лет в Кишинёв, Рудольф Ольшевский, поступив в университет, по вечерам писал в стихах либретто к опере Э. Лазарева «Дракон» по пьесе Е.Шварца.

Писал и хохотал, и всем зачитывал вслух – уж очень смешно получалось. Бездомный, полуголодный, в потёртом пальтишке,1 продуваемом всеми ветрами, он всегда острил, всегда был весел, сыпал каламбурами.

А когда донимал холод, говорил: «Вот смотри, сейчас ноябрь, да? А потом, смотри, декабрьянварьфевраль – на одном выдохе произносил он,  - и всё, уже весна!»
Другой бы из такой биографии сделал трагедию, а у него всё случившееся служило всего лишь источником смешных историй.

  После получения диплома филологического факультета, на протяжении нескольких десятилетий Рудольф Ольшевский работал в редакции газеты «Молодёжь Молдавии» и заведовал отделом поэзии литературного журнала «Кодры».

  В 1963 – в качестве сценариста сотрудничал с киностудией Молдова-фильм.

  В 1960 - 1980 годах, Рудольф Ольшевский руководил литературным объединением Орбита при молодёжной газете, дал дорогу в жизнь многим местным поэтам и писателям, ставшими известными в Молдавии и за её пределами.

Главным образом в Кишинёве, у Рудольфа Александровича были изданы более двадцати книг поэзии, публицистики, художественной прозы, стихотворных переводов писателя, в том числе 5-ть фантастических романов.

  Автор поэтических сборников “Расколдуй-трава» и «Третий полюс» -1967, «Высокие колокола» -1971, «Уходит лето» -1973, «Полночные костры» -1976, «И снова осень» -1978, «Тень птицы» -1982, «Всё это было на земле» -1985, «Возраст хмеля» -1985, «Называю себя» -1986, Красная ягода» -1992.

  Автор сборника стихов для детей «Хвостатая азбука»  с иллюстрациями, 2001, романов «Господи помилуй» и «Два солнца Фьюри» -2001, книги рассказов «Поговорим за Одессу» -2001.

  Составил два выпуска литературного альманаха «Ветка Иерусалима». Переводил поэзию молдавских поэтов Павла Боцу, Петра Заднипру, Виктора Телеука.

  В переводе с идиша, Рудольфом Ольшевским, вышли сборник стихотворений Мойше Лемстера «Еврейский дождь» -1997, книга новелл Ихила Шрайбмана «Творения и любовь» -2000, исторический роман Бориса Сандлера «Глина и плоть», о Кишинёвском погроме 1903 года,-2003 год.

  Настоящий одессит – неунывающий, смешливый острослов – Рудольф Ольшевский даже в тяжёлые годы экономического кризиса и политической нестабильности Молдавии рассыпал вокруг себя искры праздничного костра.

Вот, что вспоминал о Рудольфе Ольшевском, Андрей Дементьев, главный редактор журнала «Юность»:

«Рудик, как мы его называли Ольшевского в те молодые годы, жил в Молдавии. Часто приезжал в Москву – загорелый, улыбчивый и всегда с охапкой стихов.
  Его широко печатал журнал «Сельская молодёжь», с главным редактором которого Олегом Попцовым он дружил. Публиковался он и в журнале «Юность», где я тогда работал.

  Мне всегда нравились его стихи – метафоричные, умные и нередко неожиданные в своей интерпретации жизни…

  Прошли годы, и неожиданно на мою встречу с читателями Бостона пришёл Рудик. Я не знал, что теперь он живёт в США. Мы оба несказанно обрадовались этой встрече.

Я читал его новые стихи и по ним узнавал моего старого друга, в чём-то уже другого, но по-прежнему яркого поэта».

  Жена Рудольфа Ольшевского, литературовед и журналист Надежда Петровна Ольшанская, в семье звали Ада, сотрудник редакции кишинёвской газеты «Юный ленинец».

  Сын – американский математик в области функционального анализа Вадим Ольшевский, родился в 1961 году в Кишинёве, профессор Коннектикутского университета, внук Александр-1982, математик.

  Рудольф Александрович эмигрировал в США, в 2000 году, во многом из-за  предстоящей ему сложной операции на сердце, но в Бостоне он по-прежнему активно участвовал в литературной жизни.

  В Бостоне он прожил последние три года и за это время успел сделать много.

  Умер Рудольф Ольшевский, как настоящий поэт, - во время выступления перед читателями, просто замолчал на середине стихотворной строчки, прямо на сцене, 4-го сентября 2003 года.

  До 65 лет, Рудольфу Александровичу Ольшевскому оставалось десять дней.
Две строфы стихотворения Рудольфа Ольшевского начатого за день до ухода:

«Глаз слабеет, хуже слышит ухо,
Сердце бьётся глухо, не спеша.
И над пропастью за скалы духа
Всё ещё цепляется душа.

Облачком в вечернем небе таю.
Не найдя ночлега у людей,
Улетая, догоняю стаю
Слившихся со тьмою лебедей…»

Рудольф Ольшевский, замечательный поэт, из числа шестидесятников, того времени, когда поэзия и поэты была востребованы обществом и собирались на их выступлениях полные зала и стадионы, любителей российской поэзии.

Из поэтического наследия Рудольфа Ольшевского.

     «Падают стены»

Я стрелять не умею, дыханье теряю при беге,
И везли на войну меня с медной трубою в арбе.
Позади верховых мы качались, как твари в ковчеге,
И горячим, и кислым был воздух в молчащей трубе.

Я хромой, ты слепой. Мы солдаты последнего ранга.
Что нам их ордена? Не забыли бы выдать харчи.
Если голос не слышен бойцам, атакующим с фланга,
Подбегает связной: «Подавайте сигнал, трубачи!»

Выдыхаем мы музыку. С ангелом смерти над полем
Медный звук вылетает. И воздух твердеющий ал.
Губы слились с металлом, и тело становится полым,
Потому что душа, нас покинув, уходит в металл.

Впереди гибнут люди. У нас только вздутые вены.
Что-то не получается там, на переднем краю.
Льётся сверху огонь, и стоят неприступные стены.
Мы устали играть, каково же им гибнуть в бою?

И тогда мы подходим. На лицах печаль и свирепость.
Занимаем места, нарушая военный закон.
И трубим что есть сил. И от музыки падает крепость.
И уходим с дороги, солдат пропустив в Иерихон.

     «Народ»

Я не люблю любой народ.
В любом народе дремлет сброд.
Позволь – тьма со дна всплывёт.
Народ – не общество, а род.
Он с первобытным гневом слит.
Он верен злу своих обид.
Он мстит за то, что сир и сер.
Слепой инстинкт забытых эр
Его выводит на тропу.
И льётся кровь, дразня толпу.
Игрой становится беда –
Сегодня «будем бить жида»,
А завтра «русских жги-пали,
У, надоели москали».
Цыгане, татарва, чечня.
В любом народе нет меня.
Я не хочу таких удач,
Чтоб их со мной делил палач.
То, видно, про меня слова –
Иван, не помнящий родства.
Ни кумовства, ни сватовства,
Ни пиршества, ни воровства.
Я помню Моцарта, а он
Был не народом сотворён.
Ну, разве Сахаров – народ?
Народ – тысячелетний гнёт.
Прекрасен человек, пока
Он не толпа, он на века,
Он не табун, он не косяк,
Он не инстинкт, таящий мрак.
Я существую в мире сам,
Я на крови не строил храм.
Я – инородец всех людей.
Ни эллин и не иудей.
Смотрю, как падает звезда
Из ниоткуда в никуда.

     «Грузинская деревня»

Оттого, что здесь пахнет и хвоей и тёрном,
И у встречных мужчин в бородах седина,
И что женщины гаснут до времени в чёрном,
Усмиряется плоть в чёрном платье затворном,
Оттого, оттого здесь видней старина.

Гонит мальчик по склону вечернее стадо.
Чья судьба одарила печально глаза?
Потухающий свет. Серебро винограда.
И на камне зажжённая гроздь винограда –
Незаметно в расщелине вьётся лоза.

Этот свет перед сумраком длится мгновенье,
И поспеть надо до темноты к очагу,
За ущелье, в долину, где в дальнем селенье
У камина как будто в ином поколенье,
Я к истокам своим прикоснуться могу.

Я почувствовал светлую радость начала
В затихающем на ночь грузинском селе.
Радость слову, которое гостя назвало,
Радость гостю, когда ещё нас было мало,
Когда нас не хватало ещё на земле.

Здесь на завтра огонь сохраняют вчерашний,
Вытекает из прошлого века родник,
С вавилонских времён здесь могилы и пашни,
И, мне кажется, до разделившей нас башни
Знал и я выдыхающий слово язык.

Будто гор и деревьев глухие названья,
И небес, и пророков, и каменных стен,
И стихающий шёпот столетий – преданья,
Нужно передавать из дыханья в дыханье,
Губ касаясь младенцев грядущих колен.

Лица юношей, как на старинных иконах,
Лай собак, отдалённое ржанье коней,
И предчувствие жертвы в уснувших загонах,
Память здесь вырастает на каменных склонах,
Ей нельзя удержаться без цепких корней.

Здесь имён своих прежних забыть не успели,
Потому что смотрели ушедшим во след,
Потому что дышали гортанью свирели,
Потому что тянулась рука к колыбели.
Подойду и качну свои тысячи лет.

     «Толпа»
           Олегу Попцову.

Летящая стая жестока.
Погибнет нарушивший клин.
Останется в небе один.
Толпа ненавидит пророка.

Косяк признаёт вожака,
Которому дан от истока
Инстинкт, а не око пророка,
Мечтателя и чудака.

Равны те, кто шёл в табуны,
Чтоб выжить в движенье потока.
Толпа ненавидит пророка,
Глядящего со стороны.

Смешавшись с толпою слепой,
Теряешь могущество дара.
Нельзя быть пророком базара.
Провидец всегда над толпой.

У стай – ледяные глаза,
Табун – это ночи и уши.
И правят толпою кликуши,
Наполнив тщетой небеса.

Толпа – это праздник раба,
Она в ожидании рока
Завидует, что у пророка
Не рок впереди, а судьба.

Толпа не имеет числа,
Ей плата нужна и расплата,
Ей кажется злость её свята,
Но святость не ведает зла.

Ступая неровной тропой,
Мы не осуждаем порока.
В толпе мы находим пророка,
Забыв, что пророк над толпой.

     «Братская могила»

Мёртвые имут и совесть, и срам
В царстве загробном своём.
Как вам лежится, Иван и Абрам,
В братской могиле вдвоём?

Гул самолётов и гром батарей,
Скрежет окопных лопат.
Пали геройски, еврей – не еврей,
Пусть они рядом лежат.

Если бы не под прицелом свинца,
Был бы приказ: «Не спеши!
Выясни раньше графу мертвеца,
Национальность души»

Сторож стоит и у этих дверей,
Есть и для памяти бронь.
Но проморгали. Прокрался еврей
В список на вечный огонь.

Выменял за сто положенных грамм
Тёплую вечность в раю.
Как вам лежится, Иван и Абрам,
В неразделённом строю?

Взятым во тьму на бессрочный постой,
После мечей и печей,
Кости не ныли под общей плитой
Перед процессом врачей?

Как вам покоится в сумерках лет,
Где и свобода крута,
Где примеряют свинцовый кастет
На кулаки доброта?

В этом студёном краю снегирей,
В век не людей, а идей,
Спрятался в братской могиле еврей.
Ай да хитрец, иудей!

Знал, что за молнией будет и гром.
- Так что учти, господин,
Если ты хочешь затеять погром,
Я тут лежу не один.

Кто здесь в могиле хозяин, кто гость,
Не докопаешься – брось!
Не отличишь, где славянская кость,
Где иудейская кость.

Холмик, плита и цветок – пополам,
И пополам окоём.
Как вам лежится, Иван и Абрам,
В братской могиле вдвоём?

     «Инородец»
              Семёну Липкину.

По чужбинам рассеяно древнее племя.
У чужих очагов уцелеть повезло.
Виноградное семечко, сладкое семя
Стало горьким и в стылой земле проросло.

По каким плоскогорьям оно прокатилось,
Приглушённое эхо библейской души?
Иудейская ветвь. Чья жестокая милость
Сохранила её в местечковой глуши?

Ни хозяева этих пределов, ни гости.
Корни где-то, а листья зелёные тут.
Виноградная косточка. Белые кости
Грамотеев, философов, сельских зануд.

Инородцы, народ из иных поколений,
Из пророков – в торговцы, в ткачи, в скорняки.
Через тысячи лет только камни и тени,
И пустых европейских широт сквозняки.

И вина, что чужой, что божественным знаком,
Ошалелым сознанием мрак осветя,
Не явился испанцем, германцем, поляком,
Россиянином на маскарад бытия.

Вырой возле отцовского дома колодец,
Но прольётся когда золотая струя,
Не твоя это будет вода, инородец,
Можешь пить её, только она не твоя.

Это эхо судьбы. Ни обиды, ни злости,
Это ноют в земле посредине зимы
На чужбине родной виноградные кости,
Слышу голос, за мною летящий из тьмы:

«Не твоя это родина с вешней капелью,
С деревянной церквушкой и тенью коня.
Не твоё это дерево над колыбелью,
Хоть его во дворе посадила родня.

Ты здесь вырос. Ты выбрал жену и дорогу.
Но не думай, что держишь синицу в руке.
Ты ругаешься, и обращаешься к Богу,
И во сне говоришь на чужом языке».

Виноградное семечко, сладкое семя.
Вот откуда оно. Жаром дышат поля.
И за каждой оградою – древнее время.
И красна, как в России рябина, земля.

Вифлеем – ослепительно, празднично, сухо.
Галилея – как колокол ожил в тиши.
Имена здесь открыты для русского слуха.
Каждый звук обнажён для еврейской души.

Эти лица сошедших с икон богородиц.
Эти камни – остывшие слитки огня.
Значит, я не для всякой земли инородец,
Оказалось, что родина есть у меня.

Пусть она для меня не родная, иная,
Пусть не ведаю я своих предков имён,
Но стоит моя память у склона Синая,
В стороне от людей, вне пространств и времён.

Оказалось, что горсточка глины под солнцем
И отара в загоне, и в поле стерня
Есть не только у чукчей, чечни и чухонцев,
Оказалось, что есть это и у меня.

     «Раненый волк»

Почувствовать боль и бежать от беды,
И круг очертить, и запутать следы,
И прыгнуть, и вырвать себя из петли
Взрыхлённого снега, и сгинуть вдали.
И там, за чертою людских голосов,
И ржанье коней, и рычание псов
Застыть и принюхаться, снег отгрести
И в логово тёплую темень вползти,
И рану лизнуть, и тихонько завыть,
И выдохнуть сердце, и горечь забыть.

     «Проводы сына в Шереметьево»

Вот и мне пора познать пространство.
Родовой утраты час настал.
Из раствора позднего славянства
Иудейский выпадет кристалл.

В пересохшей глотке привкус ржавый.
Телеобыск. Страшно оттого,
Что в замочной скважине державы
Виден череп сына моего.

Ключ повёрнут. Вот и жили-были,
А сейчас исчезнет без следа.
Ласточки слюной гнездо лепили,
Не хватило глины для гнезда.

Не хватило воздуха для вздоха.
Кончен бал. Эпоха стёрла грим.
Родина цветком чертополоха
Машет прежним гражданам своим.

Провожаем. Горче нет печали.
И читая буквы на крыле,
Мы внезапно маленькими стали,
Превратились в точки на земле.

Надо начинать судьбу сначала.
И не прятать герб или клеймо.
И летать над крышами Шагала,
Сочиняя длинное письмо.

     «Не перестану»

Пока я видеть это небо буду,
И в море плавать, и топтать траву,
Не перестану удивляться чуду –
Случайной тайне той, что я живу.

Что я причастен к листьям, к пчёлам,
к людям,
И к облаку, и к дереву в селе,
И по всему, что было и что будет,
Когда меня не станет на земле.

Что я за век свой, за своё мгновенье,
За жизнь свою земную на лету
Почувствовал и радость, и сомненье,
И зависть, и восторг, и доброту.

Не перестану удивляться счастью,
Что есть живое имя у меня,
Что я хожу, дышу, являюсь частью
Воды и камня, глины и огня.

Что я, песчинка, капелька над пеной,
Узнал законы, изучил слова,
По кругу плыл на мельнице
вселенной,
Пока меня не стёрли жернова.

Что вижу я звезду и слышу ветер,
Что шёл тропинкой между двух
полей,
Что я – участник и ещё – свидетель
Всего и жизни маленькой моей.

Что в этом вихре, в этом мирозданье,
Где ни конец неясен, ни исток,
Оставлю я горячее дыханье,
Как муравей, как птица, как цветок.

     «Сиянье души»

А когда полетит, словно пух
Одуванчика, лёгкий и белый,
Замурованный в плоть мою дух
Через небо в другие пределы.

Бог увидит сиянье души,
И движенье придержит немного.
Ангел скажет душе: «Не спеши!
Есть мгновение – спрашивай Бога».

И тогда я сумею посметь
Заглянуть за черту разрушенья
Я спрошу: «Что больней было – смерть?
Или после неё воскрешенье?»