Фонд поддержки

Никоф
Из цикла дорожных историй
"Местные маршруты"
 
                «Поёт чижик под дугой:
                Надо выпить по другой!»
                Присказка
                «Пусть он выпьет, и забудет бедность свою,
                и не вспомнит больше о своем страдании»
                Библия               
 
   «Ковалем он был классным – лошади сами перед ним, как в цирке, на передние колени вставали и задние копыта поднимали. Здоровья в нём – на полдеревни бы хватило. На праздниках последнего снопа в борьбе на поясах-полотенцах он ежегодно любых соперников, своих и заезжих, на травку укладывал. На правое колено рядом с поверженным вставал и удовлетворённо его по голому пузу своей лопатной ладонью похлопывал, как по крупу свежеподкованной кобылки. Во время работы не позволял себе ни капли спиртного – глазомер, мол, сбивает. Но уж в редкие выходные или праздники гулял по полной программе: частухи ядреные под собственную гармозею, танцы вприсядку до упаду, обнималки-обжималки с молодухами. Как бы шутейные, чтоб ихние хахали не шибко переживали. Обходилось каждый раз без драк. Кто ж с ним, даже пьяным, связываться решится? И сам он до хмельных драк и потасовок стенка на стенку не охоч был. Понимал, что руки золотые беречь надо, а удаль да силу в дело вкладывать. Истину эту нехитрую, как и кузнечную науку, от отца и деда постиг. Родителей чтил. К красным дням или там на Пасху завсегда с гостинцами: матери платок или прянички, отцу бутылочку магазинную, деду фунт дорогого табачка, а не какой-нибудь махорки дешёвой.
   Семья у них была ладная – пятеро братовьёв, справная умом и хозяйством. Дом двухэтажный у пруда, скотина - по самому потолку, сколь дозволено. В коллективизацию никого из семейства пальцем не тронули – первыми, смекнув, куда дело клонит, в коммунары записались. Лучшие работники – на них весь колхоз держался.
   В общем, был Гордей Захарович женихом видным, хоть и малость перестоявшим к своим тридцати-то годкам. Ударник коллективного труда, стахановец. Одних Почётных грамот не счесть. Маманя ему для них специальный пестерёк–шкатулку сплела с открыткой праздничного салюта над Кремлём на крышке.
Очередной подарок за доблестный труд – сапоги хромовые – должны были вручать Гордею на районном слёте передовиков. Под самый Новый год – тысяча девятьсот сорок первый. Морозец тогда стоял крепкий, а до райцентра более десяти вёрст. Да что для Горы (так его в селе за могутность звали) какие-то морозы! Запряг горячего жеребца – самого бойкого в колхозной конюшне, дедов тулупчик на плечи накинул и через час, ежели не раньше, к районному Дому культуры с форсом подкатил. Коня в сени родне - дом напротив. Сам тулуп скинул и в костюмчике (тоже, между прочим, из премиального отреза) в РДК - на вручение. А после торжественного да концерта художественной самодеятельности мужики знакомые не дали ему потихоньку восвояси отчалить. Не дозволили без обмыва, иначе сапожки новые жать будут. Раз положено – Гора своих трудовых червонцев не пожалел. Сначала в клубном буфете разгон взяли, а потом уж у куманька продолжили. Не на одну пару сапог, видать, гульнули. Мужики по домам расползлись, а Гордея кум до утра оставлял – проспаться. Да ударнику-передовику как вожжа под хвост попала. «Поеду – и всё! Тулуп у меня, как печка, а конь, как Сивка Бурка, огнём горит. Домчит – протрезветь не успею». Стопарь напоследок махнул, в сани вскочил, гикнул, свистнул и растаял в темноте…
   Сколь он по-людски проехал – не ведомо. Сморило в пути, задремал в своем тулупе, как медведь в берлоге. Но вожжи держал, а жеребец, хоть и закуржевел весь от инея, нёс по расчищенной дороге к дому. И, видать, в самом глухом месте в лесу, у Волчьего ключа, волчары голос-то и подали. Жеребец горячий, да глупый: фыркнул, взбрыкнул и рванул изо всех сил. Гора спросонья вожжи из рук выпустил, из санок вылетел, но успел с испугу за спинку санную ухватиться. Вот уж, наверно, картина была! Ночь, мороз, луна, небо вызвездило. Конь несётся во всю прыть по дороге, за ним с хрипом стая волков гонится, а за санями человек болтается, по снегу тащится. Валенки у Гордея спали, портянки размотались, тулуп распахнулся, на спину задрался. Хорошо хоть, что в рукавицах был да шапку с распущенными ушами ему кум, прощаясь, под подбородком завязал. Вцепился Гора в сани намертво, рук не чуя. А вот волков голодных чуял: настигают, скоро в пятки голые вцепятся. Заорал благим матом. В самом прямом смысле – все матюги, что в жизни слышать довелось, волкам выложил. А им хоть бы хны – не такое от пьяных охотников слыхивали. Как уж тогда Гора изловчился – тулуп на ходу скинул. Волки на овчину, как на овечку, накинулись всем скопом. С визгом рвать стали. Стая приотстала. До села уже недалеко было. Жильём пахнуло, сбило волкам азарт. Отстали они совсем, повыв на прощанье, не солоно хлебавши. А жеребец всё прёт, как бешеный, пена на Гордея летит. У самого Горы только челюсти лязгают, даже толком «тпру!» крикнуть не может.
Влетела эта чудо-упряжка в село. Жеребец взбрыкнул в последний раз, заржал и упал на дорогу. Прямо у Гордеевой избы – благо, крайняя. На шум братовья в исподнем выскочили. Мать у окна стоит, крестится. И какая-то оторопь у всех. Наконец отец на крыльцо вышел, одетый уже, с лампой керосиновой. Вмиг всё понял, прикрикнул на сыновей: «Чаво раззявились, спасать надо Горку!». Тут все засуетились. Еле руки Гордею разжали. Он и не дышит почти. Ноги босые, снега белей. Брючины до паху в ленточки располосованы. А от волос из-под шапки пар идет.
   Фельдшерицу разбудили, счастье ещё, что дома была. Дом при больнице, а та через дорогу в поле – земское наследство. Уложили Гордея в перевязочной на кушетку, раздели. Он поначалу постанывал, а потом замолк. Фельдшерица укол сделала, ведро воды на керогаз кипятить поставила – для растираний. Да пока вскипит. Так что братовья Гордея растирать начали его же шапкой собачьего меху (вот еще, поди, из-за чего волки-то так озверели – из-за запаху вражьего) да рукавицами, а фельдшерица полотенцем казённым. Тело вроде порозовело. А ноги все равно ледяные. Как поленья из промерзшей поленницы. И сам Гордей весь неживой.
Тут мужики, опасаясь непоправимого, в голос заорали: «Спирту давай!». Фельдшерица дрожащими руками сейф для лекарств открыла и бутыль темного стекла с притертой пробкой вытащила. А там на донышке не более пол-литры – «неприкосновенный запас»: на первый квартал ещё не получала. Она было ватку мочить собралась, экономно, самую малость. Но братовья со словами «мы тебе все компенсируем» бутыль у неё вырвали, спирт прямо на ноги живому трупу плеснули и давай ему конечности аж до хрусту мять. Пахнет приятно, а толку мало. Тут мужики и сообразили: «Внутрь надо, иначе не спасём». Вылили остатки в больничную кружку, фельдшерица Гордею зубы пинцетом разжала и старший брат, бережно приподняв ему голову, влил весь спирт в рот.
   Гордея затрясло. Веки шевельнулись и тут же закрылись. Но лоб покрылся испариной, а щёки стали обретать натуральный цвет. Его укутали, чем могли, перетащили на койку. Когда вода вскипела, Гордей уже спал и только хрипло пристанывал во сне.
   Утром отец баню протопил. Братья отнесли туда Гордея на руках. На ноги он ступать не мог – не держали. После баньки надели ему самые тёплые шерстяные носки, обули в старые подшитые валенки. Он, распаренный, сидел за столом в горнице, пил с блюдца чай с сухой малиной и, насквозь мокрый от пота, после каждого глотка упрямо и зло твердил: «Всё равно не чую!». Это про ноги.
   К следующему утру ноги опухли так, что не влезали в валенки. Кожа стала темнеть и шелушиться. Гордей искусал все губы, чтоб не кричать от боли. Вконец растерявшаяся фельдшерица позвонила в районную больницу. И получила строжайший приказ: «Немедленно везите».Там больного встретил хирург, ещё помнящий фронтовые лазареты зимней войны с белофиннами, куда его, уже давно отслужившего срочную армейскую службу, призвали на «военно-полевые сборы». Симптомы начинающейся после жестоких обморожений гангрены были им изучены не по учебнику хирургии. Как и самый надежный способ борьбы с ней – ампутация. Потому, долго не рассусоливая, мрачно сказал он Гордею и всей прибывшей с ним родне: «Надо резать, а то поздно будет». Сказал, как отрезал. И отрезал. Обе ноги выше колена. Тем самым переведя Гордея Захаровича из передовиков труда в инвалиды первой группы.
И вот ведь судьба – через полгода война началась. Настоящая, большая, с фашистами. Всех четырех Гордеевых братьев на фронт забрали, где они один за другим и сгинули. Мать с отцом померли. И остался Гордей Захарович совсем один в своем родовом гнезде. Без ног, но живой…».
   Рассказчик у меня за спиной замолчал. Слушатели его повздыхали над чужой судьбой, над бедой народной, которая войной называется, над жизнью нашей общей, не нами загаданной. И тоже затихли. Автобус катил по бесконечному лесу с невыведшимися за полвека волками, слегка постукивая колесами по стыкам плит бетонки-двухколейки, словно поезд по рельсам, и убаюкивая мерным покачиванием немногочисленных пассажиров раннего рейса. Я лениво отдался гипнотическому состоянию перехода из яви в сон. Обрывочные мысли неспешно ворочались в голове, наплывая неясными видениями, тут же сменяемыми новыми, не успевающими развернуться в цельную картину. Постепенно всё лишнее отнесло в сторону, раздуло и развеяло по ветру, а перед глазами сгустился и уплотнился, обретая отчетливость, большой старинный дом на берегу пруда. В два этажа, с проржавевшим флюгером над трубой, с остатками когда-то богатых резных наличников и крытым железом высоким покосившимся крыльцом. На нижних ступеньках сидит почти не постаревший на путях перехода от эпохи тоталитаризма к временам рыночной демократии Гордей Захарович. Гора, Горн, Горнило, как кличут инвалида в зависимости от его поведения и собственного настроения местные жители. На верхней площадке крыльца стоит его личный транспорт – дощатая тележка со сварной рамой из уголка, двумя парами колес-подшипников и металлическим сиденьем от косилки. Рядом прислонены к перилам два обрезанных укороченных костыля – тягловая сила. Кажется, что Гора сейчас поднимется на своих культях, затянутых в специальную обувку из голенищ хромовых сапог и толстых круглых подметок из лысого протектора, лихо взгромоздится на сиденье персональной тачки и, как бывало прежде, с гиканьем и свистом рванет к залеточке или хотя бы к сельмагу.
   Но от пруда, где ребятня купается, несётся магнитофонное: «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…» Гора сплевывает и крутит очередную «козью ножку». Куда поедешь?! Под горку сунешься - можно и в пруд зарулить. А перескочишь мост, все одно – в гору к магазину не подняться. Вот и остается – сиди, кури, жди у моря погоды. Гора сидит, курит и ждёт. Кто из окрестных деревень в сельмаг идёт, всех останавливает, со всеми здоровается – хоть ты третий раз на дню мимо иди. Про жизнь расспрашивает да о своей толкует. А если приезжий попадётся, тут уж у Горна праздник. Усадит на крылечке с собой рядышком (спешишь не спешишь, а отказаться неудобно) и всю историю свою с подробностями выложит. Как конь удалой его от волков вынес.
   Концовка у Горнила всегда одинакова: «Руки и тело мне кое-как растерли. А спирту уж одна кружка осталась. Братовья и задумались: то ли ноги растирать, как фельдшер велела, то ли внутрь мне плеснуть, чтоб совсем не окочурился. Решили – внутрь! Тем самым от неминуемой смерти спасли. Потому как сердце снова забилось только тогда, когда спирт до него по крови дошёл. На ноги спирту уже не хватило. Но я на братовьёв не в обиде. Довелось бы самому выбирать, так же поступил бы. Вот она – та кружечка, что жизнь мне сохранила.
   Уважьте инвалида – проголосуйте сердцем! Окажите гуманитарную помощь: плесните, сколь не жалко, в фонд поддержки утомлённого организма…»
   Местные чаще отшучивались. А из приезжих редко кто имел сил не уважить.
Кружка, кстати, всегда была одна и та же. Зеленая, эмалированная. А на дне черными буквами – «Наркомздрав».