Имя на поэтической поверке. Наум Гребнев

Лев Баскин
   Биография моя – незамысловатая, писал поэт-фронтовик Наум Исаевич Гребнев, будущий неутомимый переводчик классической и современной поэзии Востока, фольклора Кавказа и Средней Азии.

  В 1940 году, восемнадцати лет от рода, я окончил московскую школу-десятилетку и был призван в армию. Служить мне пришлось на самой немецкой границе, недалеко от Бреста.

Тогда, ещё в мирное время, жили мы в лесу, в землянках, которые вырыли сами. Полк был конноартиллерийский, и мне городскому мальчику, видевшему до этого лошадей запряжёнными в извозчичьи пролётки, да и то лишь в раннем детстве, честно говоря, поначалу пришлось довольно трудно.

Мои непосредственные командиры – сержанты и старшины – казались мне людьми ограниченными, требования их бессмысленными, а армейская жизнь скучной и тяжёлой.
Она действительно была тяжёлой. Подъём зимой в пять часов утра, чистка лошадей, бесконечные ученья и многое другое было не тем, к чему я себя до этого предназначал и готовил.

Однако, как не клял я тогда своё существование, я притерпелся к армейской жизни, стал неплохим солдатом.

И впоследствии был очень благодарен моим командирам и условиям, в которых я служил до войны.

И тому, что мне казалось «муштрой», ибо именно это всё сделало меня солдатом умелым и выносливым, помогло мне хорошо воевать и выйти из многих переделок, из которых я вряд ли вышел живым, не будь тех довоенных злоключений.

Сержант Гребнев отступал вместе с Красной Армией, попал в знаменитое Харьковское (Изюм - Барвенковское) окружение,в конце мая 1942 года, где немцы взяли в плен 130 тысяч красноармейцев.

Когда Хрущёв на ХХ съезде партии говорил о Отечественной войне, он затронул одну из её трагедий, Харьковское окружение весной 1942 года. Георгий Жуков, Кирилл Москаленко и другие военачальники также упоминали о нём в своих мемуарах.

Все согласны в том, что была допущена ошибка, повлекшая за собой едва ли не самую большую трагедию Отечественной войны.

Причины, впрочем, приводят разные: кто-то возлагает вину на командование фронта, кто-то на Ставку Верховного главнокомандующего.

Свои воспоминания о войне Наум Исаевич озаглавил: «Война была самым серьёзным событием моей биографии».

В книге воспоминаний Наум Гребнев пишет, я не знаю, на ком лежит вина, но я был одним из рядовых этой битвы.

Помню, в то время думал – что меня ждёт?

Плен исключается, не беря во внимание даже что я – еврей. В случае чего граната. Конечно, выйти из окружения трудно, почти невозможно.

Не то что в сорок первом, когда не было резкой границы между фронтом и тылом, когда тысячи людей бродили по громадной территории в нескольких областях: тогда идёшь неделю-две и не встретишь немцев, через одно село они проходили, в каких-то стоят, а в большей части их и не видели, хотя всё это уже давно оккупированная территория.

Умом я понимал, что шансов вырваться из окружения мало…

Мне было двадцать, я помнил голодное детство, холодную коммунальную квартиру, смерть отца в 1931 году, изгнание из школы за глупое сочинение…

Я ещё не знал женщин: первая любовь отвергла, второй не было. Хотя и
 провожала меня в армию девушка и писала письма, хотя я ей отвечал, я знал, что ни я ей не нужен, ни она мне…

Падали люди справа и слева от меня, в двух шагах, но мне казалось, что я должен выжить…

Уже тогда наступление, начавшееся 12 мая 1942 года, мне и моим товарищам казалось несколько странным.

Мы были почти рядовые – сержантами артиллерии, но имели дело с картами и поэтому достаточно хорошо представляли себе обстановку, которая складывалась, по крайней мере, на нашем участке.

Да, наступление это казалось странным…

Но мы ничуть не сомневались в мудрости армейских чинов и тем более Верховного главнокомандующего тов. Сталина.

Мы были искренне убеждены, что это грандиозная операция подчинялась недоступному нам великому замыслу.

Вера в мудрость командующих подкреплялась некоторыми последними зимними успехами нашей армии, в том числе разгромом немцев под Москвой.

  Итак, наступление началось 12 мая 1942 года.

Предшествовало этому стягивание огромного количества войск,
 в Барвинковском выступе, который образовался благодаря зимнему наступлению, сосредоточились наши три армии, усиление для наступательных действий несколькими танковыми корпусами, артиллерией.

Впервые за всю войну, вспоминал Наум Гребнев, я увидел наши самолёты, огромные танки КВ, какие-то кавалерийские части с пулемётными тачанками, точь-в-точь такими же, какие гоняли в кинофильме «Чапаев».

Противник сопротивлялся вяло.

Мы продвигались так быстро, что не успевали занимать позиции, а огневики – готовить окопы для орудий.

   Я воевал уже около года, и это было первым успешным наступлением, в котором я участвовал.

 Во всяком случае, в такой иллюзии я пребывал несколько дней.
Приблизительно 19 мая мы видели в стереотрубу вытянутое в длину село Караван.
Но дальше ходу не было.

Мы стреляли, пехота пробовала идти в наступление, но было ясно, что наше продвижение застопорилось.

В дивизию перестали подвозить снаряды, пошли перебои с едой, и вот настал день, когда нас перестали кормить.

Поползли тревожные слухи, нами овладела предчувствие беды… 

На следующий день, 20-го мая, пришёл приказ отступать. Фашисты почти замкнули кольцо окружения.

И тут противник проявил некоторую, вначале ограниченную активность.

Появилась немецкая авиация, а наша куда-то исчезла.

Два-три дня уже мы ничего не ели, да тут ещё выяснилось, что кончилось горючее и с очередной, занятой накануне позиции, мы не сможем отступать в боевом порядке.

Мне неизвестно, какая информация была у наших командиров, но мы не знали ровным счётом ничего и лишь смутно догадывались, что дела наши плохи.

Судорожно, в никуда выпускали остаток снарядов. Командир полка и весь штаб исчезли.
 За ними последовали потихоньку и командиры более низкого уровня.

Наконец кто-то распорядился уничтожать пушки и отступать.

Огневики сыпали в ствол песок и выстрелом приводили орудие в негодность, вытаскивали и разбивали затворы и прицелы.

 Иногда взрывали оставшиеся снаряды.

Без командиров мы превратились в толпу беглецов.

Никто не знал, куда идти.

Одна группа солдат шагала в одну сторону, навстречу ей шагала другая, и каждый спрашивал – куда вы идёте?

Тогда впервые и прозвучало слово: «окружение».

По мере того как кольцо сжималось, пространство, на котором находилась отступающая армия, становилась меньше, а плотность красноармейцев гуще.

Множились брошенные повозки, грузовики, танки.

На грузовиках и повозках мы нередко обнаруживали продукты и впервые за несколько дней отъедались и наполняли хлебом и консервами вещмешки и противогазные сумки – противогазы давно выкинули.

  23 мая мы ночевали в хуторе Красивый. Утром в доме, где нас приютили, начали варить пшённую кашу.

Вдруг раздался выстрел. Мы выбежали: подходили немецкие танки. Мы бросились прочь.
Много лет спустя, в мирное время, в Доме творчества «Переделкино» я познакомился с писателем А.С.Васильевым. В хуторе Красивом в этот день и час он угодил в плен – и до конца войны. И спасся только чудом.

Помню одного нашего танкиста – он тащил на себе стартёр тяжёлого танка «ИС», чтобы заменить испорченный на своей боевой машине, тащил за много километров.
 Стартёр весил килограммов двадцать, и несчастный волок его, то ползком, то бегом – нас нагоняли и обстреливали немецкие танки.

Идти надо было к реке Северскому Донцу, притоку Дона, и переправиться на восточный берег, где не было немцев.

27 мая кольцо окружения сузилось настолько, что остатки трёх наших армий сосредоточились на огромном поле, недалеко от деревни Лозовенька. Машины, повозки, танки, пушки, толпы и толпы бойцов…

Многие двигались в разных, беспорядочных направлениях. Много техники стояло брошенной. Тут мы опять поживились какой-то снедью.

Наум Гребне вспоминает, помню крытую машину финчасти, в кузове – пьяного солдата, он бросал в воздух деньги, красные тридцатки. Они разлетались далеко по сторонам, а он кричал:

«Налетай, бери!».

Но никто не брал, ни одной купюры.

Вообще я не помню, чтобы в войну, у кого-нибудь из нас были деньги: ни к чему. На деньги ничего нельзя было купить.

  Через города, где могли быть базары, мы не проходили, то это были города прифронтовые, опустощённые наступающими и отступающими войсками.

Крестьяне же за бумажки ничего не продавали. Для обмена годились водка и спирт.
В этот день 27-го мая, над полем под Лозовенькой постоянно висело самолётов тридцать или больше немцев.

 Они не покидали небо до тех пор, пока их не сменяли другие эскадрильи, заправленные бомбами и пулемётными лентами.

  Бомбёжка длилась весь день. Бомба или пуля непременно находили человека, лошадь или грузовик.

Впрочем, всё поле было изрезано балками, и поэтому те, что шли низом, подвергались меньшей опасности.

Имея карты, мы знали, что надо в течение дня постараться выйти к восточной части кольца окружения и, когда стемнеет, попытаться прорваться к Северскому Донцу.

В затишье накануне наступления 12 мая, к нам в часть приезжали два московских писателя, Джек Алтаузен и Михаил Розенфельд, побывали на батарее, беседовали с солдатами.

Джек Алтаузен читал стихи, которые мне понравились. Я подошёл к ним и что-то спросил про литераторов, моих знакомых.

Теперь 27 мая, я встретил их на этом поле, они попали в окружение вместе со всеми. Оба были растеряны и обратились к нам за советом.

Мы трое артиллеристов были опытнее их, каждый из нас уже выходил из окружения в сорок первом.

Мы сказали, что хотим днём дойти до восточной окраины.

Оттуда самый короткий путь к Северскому Донцу, показали всё по карте, но они не пошли с нами.

Под вечер я встретил кого-то с нашей батареи, и он сказал: «Помнишь, приезжали писатели? Ты ещё их спрашивал о чём-то. Оба убиты. Только что. Когда пошли танки».

Немцы разбрасывали листовки, в них говорилось, что мы окружены, положение безнадёжное и предлагали сдаться в плен.

Для этого нам рекомендовали следовать к северной окраине села Алексеевского с листовкой в руке или паролем:

«Бей жида-политрука, морда просит кирпича».

К сожалению, я видел, как многие потихоньку устремились именно туда, к северной окраине села Алексеевского.

Принято говорить, что мы, солдаты и офицеры, ни на минуту не сомневались в победе нашей армии над врагом.

О себе я этого не скажу.

Когда мы попали в Харьковское окружение, беспомощные, без оружия, без командиров, без организованных частей, мне казалось, что война проиграна.

Бомбёжка продолжалась, избиение беспомощной толпы.

Рвались бомбы, устрашающе завывали «Юнкерсы-87». Стояла жара.

Раненных в поле доброхоты кое-как перевязывали, днём они волновались за свою судьбу меньше, рядом с ними были люди, не одни, так другие…

Целый день мы по балкам продвигались к восточному краю кольца, планируя, когда стемнеет, тотчас броситься вперёд, а точнее, назад.

На восток, и прорваться к Северскому Донцу, переправиться, а там по нашим представлениям, окружение кончалось.

Так оно и было на самом деле. На юге вечер наступает быстро, неожиданно, почти без сумерек.

 В эти короткие сумерки и начался мой прорыв с бойцами по батарее.
 Совсем рядом появились немецкие танки. Кто-то крикнул: «Вперёд, товарищи! С нами танки!».

Мы ненадолго поверили, что эти стрелявшие в нас танки - не вражеские, а наши, и рванулись на восток.

 Нас встретил массированный огонь. Нас встретил плотный огонь стрелкового оружия. Миномётов и врытых в землю танков.

Наступил вечер, стемнело, светили только звёзды и трассирующие пули. Мы даже плохо понимали, с какой стороны ведётся огонь.

Шёл я с товарищами - артиллеристами, по батареи, Борей и Юрой, не в первых рядах, ближе к середине, - вдруг передние дрогнули, и несколько человек бросились назад.

Тогда я сделал то, что сейчас звучит для меня неправдоподобно: запел «Интернационал».
Песню подхватили. Много людей, бесконечная толпа  - может быть, сто, двести или триста, тысяча человек, все пели и пели и шли под обстрелом в ночи.

 Потом песня смолкла, и стали слышны стоны. Раненые цеплялись за наши голенища, обмотки и молили:

 «Братцы. Не бросайте! На кого вы нас оставляете?».

Иногда кто-нибудь склонялся над раненым и перевязывал бинтом из своего индивидуального пакета.

 И я так делал несколько раз, больше никак помочь им было нельзя.

Раненые кавказцы и азиаты выкрикивали на непонятном языке какие-то заклинания, слова молитвы и особенно настойчиво цеплялись за голенища наших сапог.

Я вместе с другими ощущал свою вину перед этими людьми.

Каждый из нас понимал, что в любую минуту может оказаться в таком же положении, как эти обречённые.

Мы шли и шли, стрельба осталась позади. Значит, миновали линию укрепления.

  Мы не знали, что нам уготовано ещё несколько таких линий.
Ночь была очень тёмная, нельзя было ни заглянуть в карту, ни сверить её с предметами на местности.

Ориентировались только по звёздам и компасу, старались идти строго на восток, хотя это не всегда удавалось.

Приходилось обходить овраги, мелкие речки.

Мы прошли, наверное, километров  десять, когда снова столкнулись с немецкими позициями.

В нас опять стали стрелять, и опять падали люди справа и слева.

Как сейчас слышу этот звук, звук-шлепок. Справа упал Юра.

Мы с Борей бросились к нему, он был ранен в левый бок. Пуля прошла навылет. Рана небольшая, крови немного.

Тщательно перевязали его, но идти он не мог.

Увидели подводу, на ней навалены раненые. Остановили, попросили взять Юру. Раненые запротестовали: и так тесно.

Мы настаивали, даже вскинули винтовки и Юру положили поверх других и пошли рядом с подводой.

 За её борта цеплялись легкораненые. Тут же шли те, чьи товарищи лежали на телеге.
Прошли, наверное, ещё километров пять, помогая лошади на подъёмах и, когда колёса завязали в грязи. И опять попали под обстрел.

  На этот раз немцы пускали осветительные ракеты, били из винтовок, раненые на телегах стали кричать сопровождающим, чтобы не толпились вокруг, отошли подальше: если ракета осветит телегу, то наверняка по нас будут стрелять.

 Мы отделились, стараясь не упускать подводу из виду.

Огонь усилился,  Мы бросались на землю и делали перебежки: наконец оставили участок, над которым вспыхивали ракеты.

Телегу потеряли. Кричали, звали – напрасно, только огрызались и цыкали, на нас другие беглецы.

Уже не было плотной тысячной массы, люди рассеялись по большому пространству, двигались, вероятно, не в одном направлении, и, тем не менее, и слева и справа, и впереди и сзади шагали такие же беглецы, как оставшиеся мы с Борей.

Нас ждали глубокие овраги, топи, труднопереходимые речки.
Телега следовала тем же путём и наверняка где-то застряла.

  Потом уже, под Сталинградом, нам раздавали специальные бланки, на которых мы писали имена погибших на наших глазах.

Мы подробно написали о Юре. Тем не менее, он числился пропавшим без вести.

   После войны Боря нашёл его близких в Кировограде, они не пользовались льготами, которые получили семьи погибших.

За эту ночь ещё раз или два мы напарывались на немцев. Были то укреплённые линии обороны или отдельные позиции подразделений противника, мы не знали.

 Стояла тёмная ночь. В нас стреляли, мы бежали, нам стрелять было некогда и непонятно куда.

Наконец, едва забрезжил рассвет, мы вышли к обширному пустынному полю, за которым начинался лес, - дальше уже был Северский Донец.

  Как потом оказалось, ближе к лесу поле было заболочено. Здесь стреляли в нас особенно ожесточённо и прицельно.

Мы бежали к лесу, пригибаясь, то и дело, падая на землю. Что-то ударило в ногу, но я понял – это пустяки.

  Потом что-то ударило в бок. На бегу стал ощупывать себя, противогазную сумку. Глянул на руку – кровь.

«Боря! Я, кажется, ранен!», - крикнул я. «Беги, если можешь», - отозвался он.

Мы добежали до опушки, и присели на поваленное дерево. Здесь можно было перевести дух. Рука, в самом деле, была в крови, но не от раны. В противогазную сумку попал осколок и разворотил банку с мясными консервами, об неё я и порезался.

На ноге был синяк – удар осколком на излёте. Ещё в двух местах пули порвали ватник.
 Пилотку мне тоже пробила пуля. На ремне у меня висел немецкий штык, пуля пробила ножны и заклинила его. Осколок порвал голенище.

К Северскому Донцу лежал долгий путь через лес, здесь было гораздо безопаснее, хотя над деревьями летали «мессершмитты» и стреляли наугад.

  В утреннем свете множество людей – и невоенных, и женщин – шли по лесу.
Шли через топи, овраги, переплывали лесные озёра.

Нам с Борей удавалось обходить болота и озёра, залезать в воду не пришлось, да и плавать не умею.

  Наконец вышли к Северскому Донцу. Это было 28 мая. В этот весенний месяц Северский Донец многоводен и бурный.

Люди торопливо прыгали в воду, одни раздевались, другие – как были, в одежде.
 Мы с Борей решили найти какое-нибудь брёвнышко, чтобы взяться за него и переплыть. Пошли вниз по течению и вскоре увидели недостроенный мост без настила.

Видно пару дней назад по нему пытались перевести лошадей, лошади застряли – ноги провалились между балками.

Некоторые уже подохли, другие болтали головами. Те, беглецы, что выбрались к этому мосту, чувствовали себя счастливыми.

На другой стороне недалеко от берега стоял наш часовой.

Оказалось, что поблизости какая-то кавалерийская часть.

Мы были грязные, оборванные, небритые, а он – в новеньком обмундировании, и на голове у него не привычная пилотка или шапка-ушанка. А прекрасная кавалерийская фуражка!

- Вот, - сказал он, - идут всё, идут. А откуда и почему – не знаю.

Мы объяснили, что вышли из страшного окружения. Тут подошёл его товарищ, и они стали выпрашивать у нас карабины.

 Карабины – это так же винтовка, только покороче и полегче, удобнее, поэтому он даёт солдату некую привилегию перед другими.

 Мы были так обессилены, что с радостью освободились от лишней тяжести.

N.B.

Необходимо отступить от повествования о жизни на фронте, гвардии сержанта топоразведки Наума Гребнева, чтобы рассказать об общем военном положении в стране и причинах их вызвавших, на то время, в мае 1942 года.

Приказ №227 от 28 июля 1942 года появился в связи с резким обострением стратегической обстановки на фронте, когда войска Красной Армии после поражения в Харьковской операции 1942 года, неудачных боёв в районе Воронежа, на Дону и Донбассе, с большими потерями отступали до Волги и Северного Кавказа.

Немцы захватили густонаселённые и наиболее развитые промышленные и сельскохозяйственные районы СССР.

В документе констатировалось: на оккупированной территории осталось70 млн. советских граждан и огромные стратегические ресурсы.  СССР потеряла перевес над Германией в людских резервах и запасах хлеба. Дальнейшее отступление грозило государству гибелью.
Приказ имел целью ликвидировать пораженческие настроения в войсках, повысить уровень дисциплины и ответственность командного состава.

  Сталин требовал наведения в армии «строжайшего порядка и железной дисциплины, снимать с должностей и судить командиров любого ранга которые допустили отступление войск без приказа вышестоящего командира.

Приказ №227 Наркома обороны СССР И.В.Сталина от 28 июля 1942 года назывался:
«О мерах по укреплению дисциплины и порядка в Красной Армии и запрещении самовольного отхода с боевых позиций».
В просторечии, в народе, приказ называли: «Ни шагу назад!».

Приказ являлся одним из документов, направленных на повышение воинской дисциплины в Красной Армии.

  Запрещал отход войск без приказа, вводил формирование штрафных частей из числа провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости – отдельные штрафные батальоны в составе фронтов и отдельные штрафные роты в составе армий, а также заградительные отряды в составе армий.

Текст приказа №227 был опубликован в СМИ лишь в 1988 году, но он был широко известен, так как в своё время он был публично зачитан всему личному составу Красной армии и по воспоминаниям военных, произвёл очень большое впечатление.

P.S.

  По карте мы находились неподалеку от райцентра Петровское.

Мы прикинули, что за ночь прошли шестьдесят-семьдесят километров. И всё-таки, несмотря на ужасную усталость, решили, не заходя ни в какую деревню, двигаться на восток.

 Вскоре мы набрели на пункт. Где выдавали продовольствие. Обмундирование и направляли кого куда.

Удивительно, нам верили на слово, и мы могли взять себе лишнее, если соврать, что нас четверо.

  Мы оделись во всё чистое, новое, запаслись продуктами и пошли, куда предписано, в деревню под Купянском, где должны были сосредоточиться бойцы из артиллерийских полков 6-ой армии, к которой мы принадлежали до окружения.

Вскоре нам попался второй такой же пункт, и с присущей солдату жадностью мы разжились чем-то ещё.

Дорога шла лесом, мы ели, ели и не спешили, расстелили новые шинели  и на час-другой забывались во сне.

Когда проснулись, опять поели и пошли дальше не торопясь.

Вскоре встретили двух красноармейцев из нашего дивизиона, СенюСтаробута и Кузьму Ягудина. Дальше шли вчетвером.

Они выходили из окружения каким-то другим путём. Но их история мало отличалась от нашей.

В них тоже стреляли, они тоже бежали неизвестно куда, за их сапоги тоже цеплялись раненые, умоляя не бросать.

Их раненый друг тоже остался лежать на поле. Другой их товарищ был убит.

До Купянска было неблизко, лес кончился, и мы заночевали в деревне.
  Хозяйки пускали нас охотно – из жалости и потому что наши мешки были набиты всякой снедью.

Мужчины в сёлах отсутствовали, если не считать стариков и уже отвоевавшихся инвалидов.

Через пару дней добрались до сборного пункта. Среди стёкшихся туда людей из нашего полка было не так уж много.

 И вообще выжившие из двенадцати артиллерийских полков 6-ой армии солдаты не могли составить даже одного полка.

 Нас разбили на дивизионы. Батареи. Взвода. Назначили командиров. Началась обычная армейская жизнь.

Нашему новому полку присвоили номер одного из погибших в окружении полков – 671-го, единственного, который сохранил своё знамя.

  Просто по случайности штабной обоз полка с полковым знаменем каким-то образом в окружение не попал.

Я помню, рассказывает гвардии сержант Наум Гребнев, когда под Сталинградом были окружены немецкие войска, им постоянно что-то сбрасывали с воздуха – пищу, боеприпасы и прочее.

  Над нами в окружении, которое продолжалось, наверное, полторы недели, не появилось ни одного самолёта.

 Сбросили бы нам хотя бы листовки с инструкциями, куда идти, вокруг, кого формироваться. Ничего подобного не было сделано.

Когда мы стояли под Сталинградом, немцы сбрасывали нам свои листовки, надеясь поколебать веру бойцов, в успешное наступление на Волге.

Они представляли собой четверть страницы газеты «Правда», одна колонка жирным шрифтом:

«12 мая 1942 года в районе Харькова наши доблестные войска под предводительством маршала Советского Союза Тимошенко героически ринулись в наступление … в мешок, заготовленный немецким командованием.

В результате этой героической операции 240 тысяч красноармейцев оказались в плену немецкой армии».

В официальных сообщениях июня 1942 года приводилась явно  заниженная цифра 70 тысяч пропавших без вести. Но и это не так уж мало.

  На данное время официально говорится о 130 тысяч безвозвратных потерь.
Далее гвардии сержант Наум Гребнев полгода воевал на Сталинградском фронте, с 17 июля 1942 по 2 февраля 1943 года.

  Бои Сталинградского фронта происходили на территории Воронежской, Ростовской, Волгоградской областей и республики Калмыкия.

 Сейчас, ежегодно в нашей стране 19 ноября отмечается День артиллерии и ракетных войск.

  Этот праздник был учреждён в честь артиллерийской подготовки,19 ноября 1942 года с которой началось наступление  на всех фронтах Сталинградского направления, закончившееся полным окружением армии генерала Паулюса.

Эта победа после череды поражений 1941-1942 годов – положила начало «коренному перелому» - перехвату советским командованием стратегической инициативы в войне.
Политическим значением стало то, что Турция отказалась от вторжения в СССР весной 1943 года, Япония не начала планируемый Сибирский поход,

  Румыния, Италия, Венгрия – стали искать возможность для выхода из войны и заключения сепаратного договора с Великобританией и США.

  Сталинградская битва переломила мою военную судьбу, вспоминал Наум Гребнев, так же, как весь ход войны.

До Сталинграда бои, в которых я участвовал, заканчивались отступлением.
После Сталинграда все сражения, в которых случалось участвовать мне, были выиграны.
Мой последний день на войне наступил 12 января 1944 года в Запорожской области, почти через четыре месяца после форсирования Днепра, почти в ста километрах от его правого берега.

  Я был ранен в 3-ий раз, уже очень серьёзно.

  Полк наш был полком тяжёлой артиллерии, огневые позиции, как правило, располагались примерно за 3 – 4 километра от передовой, хотя иногда и мы стреляли прямой наводкой.

Наблюдательные пункты оборудовались в километре или полутора от своей пехоты на какой-нибудь высоте, с которой видны позиции неприятеля.

Командир моей батареи капитан Г,А.Цховребадзе был человеком очень отважным.

 Помимо служебных отношений у нас были отношения дружеские.

Хотя мы соблюдали субординацию, и я обращался к нему не иначе как «товарищ гвардии капитан».

  Мы с ним вдвоём пошли на передовую выбрать место для НП – наблюдательного пункта, с тем, чтобы потом к нам присоединились телеграфисты и радисты.

До передовой было не более километра, падал лёгкий снежок, день был пасмурный.
 Хотя место было открытым, ни со стороны противника, ни с неба нас не было видно.
Поэтому мы шли в полный рост, ничего не опасаясь.

Мы не видели ни передовой, ни неба, а над нами летали самолёты.

Мы не увидели их, потому что было пасмурно, но как мы могли их не услышать?

Это были тяжёлые бомбардировщики «Хейнкель» - самолёты огромной по тем временам грузоподъёмности, бомбившие, как правило, не передовые, а ближние тылы.

Наверное, лётчики увидели нас двоих в просвете облаков. Но почему  весь огромный груз они сбросили на такую незначительную цель, я не понимаю.

 Услышав свист бомб, мы инстинктивно упали на землю. Я почувствовал удар в бок.
Потом всё стихло, я приподнялся на локтях. Живот был распорот. А внутренности – в снегу.

У меня хватило сил собрать их и зажать рану. Держась за живот, я подполз к капитану. Он был убит.

  Перед тем как упасть мы шли рядом, теперь убитый, он лежал на расстоянии метров пятидесяти от меня. Я был потрясён не столько своим ранением, хотя мы знали, что ранение в живот почти всегда кончается плохо, сколько гибелью своего любимого командира.

Впоследствии, в мирное время, я нашёл его родных.

 Мы не забываем, друг друга, и я горжусь тем, что они считают меня членом своей большой и очень дружной семьи.

Каждый год 9Мая вся эта семья, насчитывающая 70 или 80 человек, собирается, чтобы отметить День Победы. В этот день они пьют и за моё здоровье.

Меня притащили на наблюдательный пункт, перевязали, вызвали машину.
 Однополчане встали по трое вдоль каждого борта грузовика. Они держали плащ-палатку, на которой лежал я.

  Дороги не было. Машина прыгала по замёрзшим кочкам былой пахоты, хотя шофёр старался ехать медленно и осторожно. Меня привезли в медсанбат.

Я ни на минуту не терял сознание. Помню чисто выбелённую хату, обеденный стол и прекрасное лицо фронтового хирурга Александра Ивановича Лощилова.
Электричества не было.

 Стоял солдат с коптилкой из снарядной гильзы, которую совал прямо в мою рану, чтобы доктор мог что-то видеть.

Когда я очнулся после наркоза, я лежал в большой палатке. Земляной пол покрывала солома.

На ней стояли двенадцать низких носилок, с двенадцатью тяжелоранеными.
Посредине солдат из выздоравливающих бросал куски разломанных снарядных ящиков в бочку из-под бензина, заменявшую печь.

Было тепло. Меня ранило в разгар наступления.

  Через три дня после моей операции санбат ушёл вперёд за наступающей армией. Осталась одна палатка с нетранспортабельными больными, медсестра и солдат, растапливающий печку.

Каждый день из основного санбата, который расположился где-то впереди, привозили еду, приезжал врач и перевязочные сёстры.

 Нетранспортабельные раненые – неизбежная обуза санбата при каждой его дислокации. В данном случае такой обузой были мы.

  Я не спал много дней и ночей. Даже когда мне делали уколы морфия, я впадал в полудрёму, но видел и слышал всё. Что происходит рядом. А рядом умирали мои соседи.
У меня развился перитонит. Мучила многодневная икота, бросало в жар. От моих ран нехорошо пахло.

 По всем принятым представлениям, наверное, я был неприятен, но медсестра Надя Охапкина была добра ко мне.

  Я до сих пор помню её, сидящую на каком-то чурбане около носилок.
Она держала меня за руку, смачивала губы водой, потому что пить при брюшном ранении запрещено, и говорила.

 Что я обязательно выживу, хотя сомневаюсь, что она верила в это.
 Помню, как на следующий день после операции, когда санбат ещё стоял на месте, две медсестры делали мне переливание крови.

Одна держала иглу, воткнутую в мою вену, другая ампулу.

  Они, не обращали на меня никакого внимание и говорили нечто такое, что при постороннем человеке, особенно мужского пола, не говорят.

Всё шло своим чередом, они не очень обращали на меня внимания, и вдруг одна из них увидела мои воспалённые глаза и кивнула подруге в мою сторону: мол, что мы говорим при свидетеле.

 Но другая только махнула рукой, и я прочёл на её лице: «не свидетель».

Тогда я понял, что дело моё худо. И всё-таки я выжил. Недели через две, когда я немного окреп, Надя Охапкина уложила меня на розвальни и отвезла в полевой госпиталь.

 К тому времени в палатке, где поначалу было двенадцать раненых, остался в живых, кроме меня, только один. После того как я покинул палатку, умер и он.

Об этом мне написала Надя, с которой мы переписывались до самого конца войны. Потом потеряли друг друга. Я пытался найти её, но не смог, хотя А.И. Лощилов нашёл.

Через полгода после моего ранения он сам был ранен в голову. Разум его помутился. Он ничего не помнит не то что обо мне, но и о самом себе.

  Когда я написал письмо, его родные просили меня рассказать о нём здесь, и то, как я благодарен ему за возвращённую мне жизнь.

  Александр Иванович – инвалид первой группы. Он страдает зрительными и слуховыми галлюцинациями, он видит и слышит только войну.

 Может быть, он единственный человек на земле, для которого война ещё не закончилась.
После полевого госпиталя, куда увезла меня Надя, я кочевал по многим госпиталям, пока, наконец, не попал в Ташкент.

 Наш санитарный поезд шёл дальше, но на каждой станции ссаживали раненых, у которых начиналось кровотечение или другие осложнения.

  Мои раны заживали гладко, но я попросил, чтобы меня оставили в Ташкенте, куда были эвакуированы из Москвы моя мать и сестра.

Несколько человек вынесли на перрон. Мы ждали, когда за нами приедет санитарный автобус.

 Мимо проходили люди, задавали вопросы в надежде узнать что-нибудь о своих близких. Не встречали ли такого-то?

Тем, кто проходил мимо, а после медсестре и шофёру автобуса, санитаркам в госпитале я давал адрес матери, просил пойти и сказать, что я здесь.

 Я рассуждал так: если обращусь с просьбой к десяти людям, то хотя бы один обязательно исполнит.

К матери пришли все десять человек. В дверь дома, где она жила стучали весь вечер и всю ночь.

Как ни ужасно было время войны, но эту человеческую солидарность я вспоминаю с ностальгической грустью до сих пор.

Итак, я остался жив.

  Никакой профессии у меня, разумеется, не было. Когда я учился в школе, я любил математику и физику, и мои учителя прочили мне будущее в этих областях.
 Правда, в юности я написал несколько стихотворений, в том возрасте, когда стихи пишут едва ли не все.

Я даже два года посещал литературную студию Московского городского дома пионеров, но писание стихов вскоре прошло как возрастная болезнь и, может быть, никогда не возобновилась бы, не будь войны.

Помню 30 октября 1942 года, в пору затишья, сидя на наблюдательном пункте под Сталинградом, я написал первое стихотворение на войне. после которого из моей души хлынул поток стихов.
Я читал написанное товарищам.

Им нравилось то, что я писал, не потому, что стихи были хороши, а потому, что эти стихи были обо мне, а значит, о каждом из них, и вообще им нравилось всё, что читалось вслух, особенно если это было более или менее складно.

  Итак, на фронте я писал стихи, читал их товарищам и посылал своей матери, которая в ту пору, эвакуированная из Москвы, жила в Ташкенте, давала уроки английского языка.
В Ташкенте жила и Анна Андреевна Ахматова, они познакомились.
Однажды мама показала ей мои стихи.

  Анна Андреевна написала мне письмо на фронт, прислала свою книгу.

Я ответил. У нас завязалась переписка, которая была непродолжительной, потому что вскоре я был в третий раз уже тяжело ранен.

Когда после ранения я, вопреки всему, выжил и начал поправляться, меня перемещали в разные госпитали, всё дальше в тыл, и, в конце концов, я попал в один из госпиталей Ташкента.

   Когда я оправился настолько, что мог ходить, я пришёл к Анне Ахматовой.
В ту пору город был заполнен ранеными солдатами, они разгуливали по улицам в нижнем белье, что не выглядело странным, потому, что все уже к этому привыкли, и потому, что их наряд мало чем отличался от белых бязевых штанов, спускавшихся из-под халатов, которые носили местные жители – узбеки.

  Конечно, в таком виде я постеснялся предстать перед Анной Андреевной Ахматовой, но пижама с чужого плеча, которая была на мне и длинна и широка, наверное, выглядела не менее нелепо.

Анна Андреевна отнеслась ко мне очень сердечно, мы часто виделись и много говорили о стихах.

 Вернее, говорила в основном она, а я слушал и молчал, во - первых, потому, что робел, а во-вторых, после ранения и контузии я говорил с трудом.

Единственно, что я мог, это читать стихи, и Анна Андреевна терпеливо слушала их, выделяя то немногое, что было лучше остального.

 Читала мне стихи и она, я был одним из первых слушателей «Поэмы без героя» и некоторых других её стихов.

Я понял, что, кроме доброты и способности сочувствия, в отношении Анны Андреевны ко мне, было и что-то иное.

  Общение со мной относило её назад, ко времени Первой мировой войны, когда её друзья и сверстники, будучи такими, как я, тридцать лет назад приезжали в Петроград, раненые или отпущенные на короткие побывки.

Мои посещения невольно переносили её в дни молодости, и поэтому она была со мной особенно добра и терпелива. Я предполагал это и тогда, но потом, много лет спустя, Анна Андреевна сама заговорила об этом.

Выписавшись из госпиталя, немощный и полусогнутый, я уехал в Москву, несколько раньше, чем покинула Ташкент Анна Андреевна.

  Перед моим отъездом она снабдила меня рекомендательными письмами к весьма известным и почтенным литераторам.

По робости я этими письмами не воспользовался, по деликатности не прочёл, вернее, прочёл спустя двадцать с лишним лет, когда Анны Ахматовой уже не было в живых.
 Письма хранятся у меня до сих пор.

С билетом инвалида Великой Отечественной войны и с рекомендательными письмами я возвратился в Москву.

  Как я говорил, мои учителя когда-то прочили мне техническое будущее, и, памятуя это, я поступил в Институт инженеров транспорта, где очень скоро понял, что точные науки интересовать меня перестали, а тянуло к стихотворчеству.

После нескольких перипетий я перешёл в Литературный институт имени Горького.
В то время Литературный институт был очень невелик – всего человек пятьдесят студентов на всех курсах.

 Нас учили хорошие учителя, но мы не очень усердно грызли гранит науки, зато, одержимые литературой, обчитывали друг друга стихами не только на семинарах, которые сами по себе были очень интересны, но и в институтских коридорах.

  На подоконниках, везде и всегда, когда была хоть малая надежда, что тебя кто-нибудь станет слушать.

Война ещё не кончилась. Большинство юношей-студентов были раненые фронтовики.
 Мы были больные, голодные, бедные и счастливые. В 1948 году вышла первая книжка моих стихов, под названием «За правое дело».

Тогда поэт-фронтовик и взял впервые себе псевдоним Гребнев. Впрочем, он Наума Исаевича Рамбаха ни от чего не спас, в атмосфере усиливающего государственного антисемитизма.

В знаменитой статье Михаила Бубеннова «Нужны ли нам сейчас литературные псевдонимы», в «Комсомольской правде» за февраль 1951 года, среди прочих досталось на орехи и Науму Рамбаху.

Зачем Наум Рамбах взял себе псевдоним Наум Гребнев?  – вопрошал Михаил Бубеннов? – в статье.

Писатель Михаил Бубеннов, как видим, мощно продвинул вперёд кампанию, которая позже, получила название борьбы с космополитизмом. Ведь было известно, что чаще всего брали псевдонимы писатели евреи.

Компания борьбы с космополитизмом, быстро приняла антисемитский характер, евреи вынуждены были укрываться под псевдонимами. Особенно те, кто выступал в печати.
От еврейских фамилий в редакции шарахались как чёрт от ладана. Позже, после смерти Сталина, главные погромщики открещивались от себя прежних.

Главный редактор журнала «Советский Союз», Николай Грибачёв, имел репутацию ортодокса-реакционера, конъюнктурщика, был назван Никитой Хрущёвым «автоматчиком партии».

  И Николай Грибачёв, который был, не менее свиреп, чем Михаил Бубеннов  и также, как он громил евреев в печати, стал уверять других, что он, не взирал, на национальность космополита, что он, не будучи антисемитом, даже недавно перевёл стихотворение одного еврея.

  На что получил эпиграмму от поэта Александра Раскина:

«Наш переводчик не жалел трудов,
Но десять лет назад он был щедрее:
Перевести хотел он всех жидов,
А перевёл лишь одного еврея».

Но писатель Михаил Бубеннов оставался верен себе. Не оправдывался. И не открещивался от славы антисемита.

Был ли он хорошим писателем?

За первую часть романа «Берёза белая» получил Сталинскую премию 1степени в 1948 году. Вторую часть, где действует «великий, мудрый и родной Сталин» он закончил писать в 1952 году.

 Но второй Сталинской премии не дождался.

Опоздал. Сталин умер раньше, чем он мог бы представить новую часть «Белой берёзы».
 Быть может, не будь он в это время так активен, выступая на каждом собрании, обличая евреев, то есть космополитов, он успел бы закончить книгу раньше.
 Получилось, что сам себя наказал.

А после смерти Сталина обе части романа фигурировали на всех литературных собраниях как образчик так называемой «теории бесконфликтности».

Думается, именно национальность привела Наума Исаевича Рамбаха в переводы. Дело в том, что для многих поэтов-евреев уход в переводы был вынужденным, только так они могли прожить литературным трудом.
…Сломленный, почти нетрезвый и остроумный поэт Михаил Светлов, кормившийся переводами с языков народов СССР, однажды был остановлен в Клубе писателей бесталанным толстяком-туркменом, который начал упрекать Михаила Светлова в том, что тот «перевёл его стихи совсем-совсем неправильно».

- «Будешь шуметь, - весело сказал подвыпивший Михаил Светлов, - переведу тебя обратно».

И стоит сказать, что зачастую они не столько переводили, сколько писали стихи за поэтов их различных национальных республик, лишь изредка заглядывая в подстрочник.
Об этом в своё время необычайно точно сказал поэт-фронтовик Юрий Левитанский:

«Кругом поют, кругом ликуют.
Какие дни, какие годы!
А нас опять не публикуют.
А мы у моря ждём погоды…
…И мы уходим в переводы,
идём в киргизы и в казахи,
как под песок уходят воды,
как Дон Жуан идёт в монахи…».

Наум Исаевич учился в одно время в институте с аварским поэтом Расулом Гамзатовым, который пришёл в институт на год позже, в 1945 году. Они были знакомы и дружили, сотрудничали.

  Расул Гамзатов написал стихотворение «Журавли» на аварском языке, родном языке, и тема была навеяна посещением расположенного в Хиросиме памятника, в 1965 году, японской девочки по имени Садако Сасаки, страдавшей от лейкомии, после атомного взрыва в Хиросиме.

Садако Сасаки надеялась, что вылечится, если смастерит, тысячу бумажных «журавликов», пользуясь искусством оригами. В Азии существует поверье, что желание человека исполнится, если он сложил из цветной бумаги тысячу оригами-журавлей. Журавли также имеют свой образ в русской литературе.

В 1968 году стихотворение «Журавли» Расула Гамзатова в переводе Наума Гребнева было напечатано в журнале «Новый мир» и начиналось словами:

«Мне кажется порою, что джигиты,
С кровавых не пришедшие полей,
В могилах братских не были закрыты,
А превратились в белых журавлей».
Свои воспоминания о войне Наум Гребнев озаглавил: «Война была самым серьёзным событием моей биографии».
В перевод стихотворения «Журавли», Наум Исаевич вложил и свой опыт войны, недаром Расул Гамзатов считал его соавтором.

  Кто, читал стихотворение в подлиннике, на аварском, не видели в нём сходства, даже в сюжете, с великолепным творением Наума Гребнева.

  Народный поэт Дагестана Расул Гамзатов (08.09.1923-03.11.2003) в армии не служил, был депутатом и членом президиума Верховного Совета СССР.

Его стихи и стихи его отца Гамзата Цадасы, переводили лучшие поэты России: Наум Гребнев, Яков Козловский, Владимир Солоухин, Илья Сельвинский, Семён Липкин, Роберт Рождественский, Юлия Нейман, Андрей Вознесенский, Юнна Мориц.

Стихотворение «Журавли» напечатанное в журнале «Новый мир», попалось на глаза певцу Марку Бернесу.

  Прочитав  стихотворение «Журавли», возбуждённый Марк Бернес позвонил поэту-переводчику Науму Гребневу и сказал, что хочет сделать песню.

По телефону, сразу же, обсудили некоторые изменения в тексте будущей песни, и Наум Исаевич заменил, в том числе, слово «джигиты» на «солдаты».

Это расширило адрес песни, придало ей общечеловеческое звучание.

  Со стихами, включающими изменения для будущей песни, певец обратился к композитору Яну Френкелю, с которым до этого много сотрудничал, и попросил сочинить музыку к песне.
Сочинив музыку к песне, Ян Френкель вспоминал:

«Я тут же позвонил Марку Бернесу. Он сразу же приехал, послушал песню и… расплакался. Он не был человеком сентиментальным, но не редко случалось, что он плакал, когда ему что-либо нравилось.

Надо сказать что и генсек Леонид Брежнев, не мог слушать «Журавлей» без слёз, по словам очевидцев.

Для композитора Яна Френкеля война тоже была личной темой, в 1941-1942 годах он учился в Оренбургском зенитном училище.

 По окончанию училища в 1942 году принимал участие в боевых действиях, был тяжело ранен и после лечения с 1943 года до конца войны, служил во фронтовом театре. Играя на рояле, скрипке и аккордеоне.

Марк Бернес записал «Журавлей» будучи тяжело больным, с диагнозом – рак лёгкого.
 Он уже с трудом передвигался, но, тем не менее, 8июля 1969 года сын отвёз его в студию, где артист записал песню с одного дубля.

Эта запись стала последней в его жизни, умер Марк Бернес через месяц 16 августа. Марк Бернес, после того как услышал музыку, торопил всех, как можно скорее записать песню.
Как говорил Ян Френкель, он предчувствовал свою кончину и точку в своей жизни хотел поставить именно этой песней.

  Запись для Марка Бернеса была неимоверна, тяжела, но он мужественно вынес всё и записал «Журавлей». И действительно, она стала последней песней в его жизни.
Изданию этой песни её авторы предпослали посвящение: «Марку Бернесу, для которого эта песня стала последней».

Запись была впервые опубликована вскоре после смерти Марка Наумовича уже в августовском номере звукового журнала «Кругозор».

       « Журавли».

Мне кажется порою, что солдаты,
С кровавых не пришедшие полей,
Не в землю эту полегли когда-то,
А превратились в белых журавлей.

Они до сей поры с времён тех дальних
Летят и подают нам голоса.
Не потому ль так часто и печально
Мы замолкаем, глядя в небеса?

Сегодня, предвечернею порою,
Я вижу, как в тумане журавли
Летят своим определённым строем,
Как по полям людьми они брели.

Они летят, свершают путь свой длинный
И выкликают чьи-то имена.
Не потому ли с кличем журавлиным
От века речь аварская сходна?

Летит, летит по небу клин усталый –
Летит в тумане на исходе дня,
И в том строю есть промежуток малый –
Быть может, это место для меня!

Настанет день, и с журавлиной стаей
Я поплыву в такой же сизой мгле,
Из-под небес по-птичьи окликая
Всех вас, кого оставил на земле.

   Биографическая справка:

  Будущий классик поэтического перевода Наум Исаевич Рамбах родился 20 октября 1921 года в Харбине Китай, где в те годы обосновались многие представители русской и еврейской интеллигенции.

Рамбахи-Ромбахи дали еврейскому народу немало выдающихся раввинов, в Северной Франции, встречается эта фамилия и в районе Могилёва и видимо там и следует искать семейные корни Наума Рамбаха,ставшего, после войны, великолепным поэтом-переводчиком Наумом Гребневым.


  Его отец - Исай Нахимович Рамбах уже в 1919 году был редактором издаваемой на русском языке, откровенно прокоммунистической газеты «Вперёд», а затем и столь же прокоммунистической газеты «Трибуны».

  Мать Лея Иосифовна была преподавательницей и переводчицей с английского на русский.

   В 1926 году Рамбахи вернулись в Москву. В Москве отец Наума приступил к работе в Совторгфлоте, а мать устроилась переводчицей в Иностранную комиссию Союза писателей.

Исаю Рамбаху повезло – он умер от диабета в 1931 году, не дожив до начала арестов своих единомышленников по Харбину.

Наум в 1940 году был призван в армию и оказался на самой границе страны. В районе Бреста, в тех местах, неподалеку от которых жили его деды и прадеды.

Именно тогда Наум Исаевич, по его собственному признанию, столкнулся с уже умирающим миром еврейских местечек.

Почувствовал зов крови и стал собирать и записывать еврейские народные песни, причитания, поговорки.

После войны, он зарифмовал еврейские поговорки, и получилось, в итоге, здорово, к примеру:

«Всяк человек, и бедный, и богатый,
В своей судьбе чему-нибудь не рад:
У той на бусах перлы мелковаты,
У этой суп перловый жидковат…
Если это всё твоё – для чего хватать?
Ну, а если не твоё, так не и надо брать!

   Во время войны Науму Исаевичу фантастически везло – он оказался в самом пекле Харьковского окружения мая 1942 года. Там погибли десятки тысяч человек, ещё больше – попали в плен, но он выбрался из котла.

Затем был Сталинград, форсирование Днепра, три ранения, третье могло закончиться смертью.

  В один из последних дней Сталинградской битвы, с Наумом Исаевичем произошёл знаковый эпизод.

  Увидев раненого в бою пленного немецкого солдата, он перевязал его своим индивидуальным перевязочным пакетом.

- Спасибо. Кто ты? – прошептал раненый на немецком.

- Я еврей! – последовал ответ на том же языке.

  Именно на войне Наум Гребнев начал всерьёз думать и связывать своё будущее с поэзией.
И надо сказать, что Наум Исаевич Гребнев, внёс большой вклад в развитие российской литературы и переводческого творчества.

 За сорок лет труда на этом поприще, в его переводах или с его участием вышло более 150 книг, народной поэзии и классических поэтов Кавказа и Востока.

Переводил с 23 языков, и переводил-перелаживал библейские тексты, в частности Псалтырь, состоящий из 150 псалмов.

Наум Гребнев говорил:

  «Мне довольно часто задают вопрос: неужели тебе не обидно, что имя твоё безвестно, между тем как люди знают имена авторов стихов, где столько твоих сил и души.

 Неужели не обидно, что почти никто не обращает внимания, на имя переводчика, которое напечатано в лучшем случае на титульном листе, а чаще в конце книги или мелким шрифтом под газетной публикацией?

  Меня спрашивают: неужели тебе не обидно, что все, например, знают автора «Журавлей» и мало кто знает имя переводчика, хотя музыка написана на русский текст?
Нет мне не обидно.

Безвестность переводчика – это одно из свойств и условий того дела, которое я избрал, приняв эти условия.

  Людям честолюбивым не стоит заниматься переводом.

 Если, прочтя какое-нибудь из стихотворений, переведённых мною, мне говорят: «Какой хороший перевод!» - я не воспринимаю это как похвалу.

   Наум Гребнев считал, что в русской поэзии есть два мастера, у которых хороши все переводы: это Самуил Маршак и Борис Пастернак.

  Мне гораздо лестнее, когда стихотворение нравится настолько, что читающему, нет дела до того, на каком языке оно было написано, кем и как переведено, и он просто скажет: «Какое хорошее стихотворение!».

Несомненно, благодаря Науму Гребневу, его творческой обработке появилась на свет знаменитая песня «Журавли» Расула Гамзатова.

За заслуги в ратном труде защиты Родины и за весомый вклад в развитие отечественной литературы, Наум Исаевич Гребнев-Рамбах, был удостоен следующих наград и званий:

- Орден Отечественной войны 1 степени.
- Медаль «За боевые заслуги».
- Медаль «За оборону Сталинграда».
- Медаль «За победу над Германией».
- Орден «Знак Почёта».
- Государственная премия Дагестанской АССР.
- Заслуженный работник культуры Дагестанской АССР.
- Заслуженный деятель искусств Кабардино-Балкарской АССР.
В конце жизни поэт-фронтовик Наум Исаевич Гребнев сказал:

  Я инвалид ВОВ второй группы и со дня окончания войны не помню ни одного мгновения, когда я не чувствовал бы физической боли, говорил Наум Гребнев.

Особо следует отметить книгу "Истоки. Изречения персидского и таджикского народов, их поэтов и мудрецов" = в переводе Наума Гребнева-1968 год,которая была оформлена его супругой, Ноэми Моисеевной Гребневой, художником-графиком, а также ценительницей поэзии и пересказчицей Библии для детей.

В последние годы жизни Наума Гребнева был ещё один крайне важный для него проект – перевод книги «Псалмов».

Великий знаток древнееврейской литературы академик РАН Сергей Аверинцев утверждал, что эти «переложения» псалмов вообще стали для Гребнева главным делом последнего десятилетия его жизни:

«Близким казалось: будь псалмов не 150, а больше – его жизнь продлилась бы ещё немного».

От объёма задачи, у него, зависел бы объём отпущенного срока жизни».
Скончался выдающийся поэт-фронтовик, неутомимый переводчик поэзии, 2 января 1988 года, прожив всего 66 лет.

   Похоронен на Переделкинском кладбище.

Из поэтического наследия Наума Гребнева.

        Псалом№78.

Смеются нечестивые над нами:
«Где ваш Господь, Иакова сыны?»
Ты ж, Господи, пред нашими очами
Излей на них своё правый гнев и пламя
За беды, что мы терпим без вины.
На нас, на бедных узников, взгляни,
На смерть нас обречённых сохрани
Могуществом своей благой десницы.
И брань врагов на них же оберни,
И всё, что нам содеяли они,
Умножь, чтобы врагам вернуть сторицей.
А мы, о Боже, верный твой народ,
Мы- пажити Твоей обильной паства,
Твоё вовек мы будем славить царство
И возвещать Тебя из рода в род.

               Песни гетто.

  Песни, которые вы прочтёте, безымянны так же, как могилы их создателей. Авторы этих песен не были профессиональными стихотворцами. Горе сделало их певцами, у которых не было иных песен, кроме лебединых.

  Даже загнанные в фашистские лагеря и гетто, люди всё-таки оставались людьми, а человек без поэзии в какой бы то ни было, форме жить не может.

Конечно, в концлагерях слагались стихи и на других языках, но для многих узников, согнанных из разных стран Европы, общим языком был еврейский.

 Песни на этом языке были также  формой протеста против расовой теории и практики фашизма.

Я тоже мог бы оказаться там, где страдали и погибали создатели этих песен, но судьба моя сложилась иначе.
 Я с первого дня войны и до последнего тяжёлого ранения в 1944 году был одним из солдат Советской Армии, чей кровью оплачено спасение не многих не успевших погибнуть, узников концлагерей и многих, кто мог оказаться там.

Среди спасённых были люди, со слов которых записаны строки, публикуемые ныне, в моём переводе.

                Наум Гребнев.

       ***

Мамочка, милая, ради Бога,
Ты не сердись и мне объясни:
Почему нас было так много,
А теперь мы с тобой одни?

Почему под этою крышей
Тесные нары – наша кровать?
Доброго слова мы здесь не слышим,
Здесь умеют только кричать?

Мама, что значит слово «облава»?
Почему, как только солнце взойдёт,
Кого налево, кого направо –
Всех разделяют возле ворот?

Мама, когда мы уйдём отсюда?
Но почему ты плачешь опять?
Хочешь, спрашивать  я не буду,
И не надо мне отвечать.

«Дорогой мой Зямочка».

«Дорогой мой Зямочка», -
Говорила мать.
Мам моя, мамочка,
Где тебя искать?

Говорил мне «Деточка!»
Мой отец родной,
А теперь я - веточка,
Увядшая весной.

Как меня любила
 Старшая сестра!
Где ты, Эстер милая?
Увезли вчера.

Брат на той неделе
Шлеймеле шалил.
Играл, где не велено, -
Унтер застрелил.

Дымны печи в лагере,
В саже всё окрест.
И играет шлягеры
На плацу оркестр.

Что же это, что же это,
Откуда эта мгла?
Посмотри, о, Боже мой,
На свои дела!


«Я буду папу ждать»

- Сынок мой, шалунишка,
Пора, усни, сынок.
Ложись, тебе пальтишко
Я подоткну под бок.

- Ах, мама, здесь, в подвале,
Мне холодно лежать.
Я здесь усну едва ли,
Я буду папу ждать!

- Мой  сын, моя отрада,
Уже все дети спят,
А папу ждать не надо:
Он не придёт назад.

Всё, что ты днём увидел,
Забудь, ты должен спать.
Не то начальник Фридель
Придёт, чтоб нас забрать.

Ворвётся к нам охрана
И скажет: «Есть приказ!
В Освенцим утром рано
Отправить вас!»

 «На Седьмой площадке».

Ой, что вам сказать и словами, какими,
Когда и детей зарывали живыми.
Стреляли в людей на площадке Седьмой,
Всех в яму бросали – живой, неживой.

Мучителям нашим, наверно казалось:
Евреев в живых никого не осталось.
Но крик и до них доносился подчас:
«Живые, врагам отомстите за нас!»

Того, кто свершает деяние злое,
Возмездье найдёт не сейчас, так потом.
И пусть мы до этого не доживём,
Нам силу даёт утешенье такое.