Объяснение в любви, разговор с Кончеевым

Евгений Лейзеров
Акт третий
                Общее собрание
   Верхнее помещение большого берлинского кафе. За столиками расположились члены Союза Русских Литераторов. В глубине, за длинным столом, сидело правление: грузный, чрезвычайно мрачный Васильев, с правой стороны от него – Керн и Горяинов, с левой стороны – трое других. Когда входит Федор, все уже в сборе. Он садится между Шахматовым и Владимировым, около широкого окна, за которым мокро чернеет блестящая ночь...

Васильев
             Господа, прежде всего нам требуется выбрать председателя собрания. Прошу предлагать кандидатуры.
Возгласы с разных мест
                Краевич, просим, Краевич...
   Краевич быстро подходит к столу президиума, усаживается между Васильевым и Гурманом, тотчас же встает и объявляет собрание открытым.

Васильев (заканчивая читать отчет):
                Засим – довожу до сведения собрания, что слагаю с себя обязанности председателя Союза и баллотироваться в новое правление не буду.
Краевич (подняв к глазам пенсне и смотря в повестку):
   Далее следует... отчет казначея. Прошу.

Ат (читает Федор)
          Упругий сосед Гурмана, взяв сразу вызывающий тон, сверкая здоровым глазом и мощно кривя набитый драгоценностями рот, стал читать... посыпались, как искры, цифры, запрыгали металлические слова... «вступили в отчетный год»... «заприходовано»... «обревизовано»... Дочитав, казначей закрыл со щелком рот, а поодаль уже вырос член ревизионной комиссии, грузинский социалист, с выщербленным оспой лицом, с черными, как сапожная щетка, волосами, и вкратце изложил свои благоприятные впечатления.
Ширин
            Прошу слова. Уважаемый господин казначей, не растолкуете ли нам, почему расход по новогоднему балу так велик или...
Краевич (нацелившись карандашом в Ширина):
                Вы закончили?
Шахматов
                Дайте высказаться, нельзя комкать!
Ширин
                Объяснение достопочтенного джентльмена с Фридрихштрассе...
Краевич (позвонив в колокольчик)
   Я просил бы выбирать выражения, иначе я лишу Вас слова.
Ширин (поклонившись всем присутствующим)
   У меня только один вопрос: в кассе, по словам казначея, находится три тысячи семьдесят шесть марок пятнадцать пфеннигов, – можно на эти деньги сейчас взглянуть?
Шахматов
                Браво!

   Наименее привлекательный член Союза, мистический поэт, захохотал, захлопал в ладоши, чуть не упал со стула. Казначей, побледнев до снегового блеска, стал быстро и дробно говорить... Шуф подошел к столу правления и вдруг по нему шмякнул красным кулаком, так что даже подскочил звоночек. «Вы лжете!» – заорал он и снова уселся.

Ат (читает Федор)
           Скандал уже выпирал отовсюду, причем к огорчению Ширина обнаружилось, что есть еще одна партия желающих захватить власть, а именно та группа вечно обойденных, в которую входил и мистик, и господин индейского вида, и маленький бородач, и еще несколько худосочных и неуравновешенных господ, из которых один вдруг начал читать по бумажке список лиц – совершенно неприемлемых – из которых предлагал составить новое правление. Бой принял новый оборот, довольно запутанный, так как было теперь три воюющих стороны. Летали такие выражения, как «спекулянт», «вы не дуэлеспособны», «вас уже били»... Гурман, усмехаясь одними ноздрями, занимался своим мундштуком.     Васильев покинул свое место и, сев в угол, делал вид, что читает газету. Наконец, когда поэт-мистик, шатко встав и качаясь, с многообещающей улыбкой на потном, буром лице, начал говорить стихами, председатель бешено зазвонил и объявил перерыв. Федор Константинович, почувствовав внезапную скуку, нашел свой макинтош и выбрался на улицу.
                Занавес

Акт четвертый
                Разговор с Кончеевым

   Солнечный, летний день.  Скамейка под дубом у спускающейся к озеру тропинки. На скамейке сидит сутулый молодой человек в черном костюме с медленно чертящей тростью в задумчивых руках. По другой параллельной тропинке поднимается голый Федор.

Кончеев
              Как вы, однако, загорели, вряд ли это безвредно. А где, собственно, ваша одежда?
Федор
          Там, на той стороне, в лесу.
Кончеев
             Могут украсть.– Недаром есть поговорка: русак тороват, пруссак вороват.
Федор (садясь на скамейку)
   А вы знаете, где мы с вами находимся? Вон за этой осиной, внизу, застрелился когда-то сын Чернышевских, поэт.
Кончеев (без особого любопытства)
              А, это было здесь. – Что ж – его Ольга недавно вышла за меховщика и уехала в Соединенные Штаты. Не совсем улан, но все-таки...
Федор
           Неужели вам не жарко?
Кончеев
          Нисколько. У меня слабая грудь и я всегда зябну. Но, конечно, когда сидишь рядом с голым, физически чувствуешь существование магазинов готового платья. И телу темно. Зато мне кажется, всякая работа мысли совершенно невозможна для вас при этаком обнаженном состоянии.
Федор (усмехнувшись)
   Пожалуй. Все больше живешь на поверхности собственной кожи.
Кончеев
       В том-то и дело. Только и занимаешься обходом самого себя да слежкой за солнцем. А мысль любит занавеску, камеру обскуру. Солнце хорошо, поскольку при нем повышается ценность тени. Тюрьма без тюремщика и сад без садовника – вот, по-моему, идеал.
Скажите, вы читали, что я написал о вашей книге?
Федор
      Читал, очень даже читал. Я сначала хотел вам написать благодарственное письмо, – знаете, с трогательной ссылкой на не заслуженность и так далее, – но потом подумал, что это внесло бы нестерпимый человеческий душок в область свободного мнения. И потом, – если я что-нибудь хорошо сочинил, то я должен благодарить не вас, а себя, точно так же, как вы должны благодарить не меня, а себя за понимание этого хорошего, – правда? Если же мы начнем друг другу кланяться, то, как только один из нас перестанет, другой обидится и уйдет надутым.
Кончеев (с улыбкой)
            Я от вас не ожидал трюизмов. – Да, все это так. Раз в жизни только раз, я поблагодарил критика, и он ответил: «Что ж, мне  д е й с т в и т е л ь н о  очень понравилось», – вот это «действительно» меня навсегда отрезвило. Между прочим, я не все сказал о вас, что мог бы... Вас так много бранили за недостатки несуществующие, что уже мне не хотелось придраться к недостаткам, для меня несомненным. К тому же в следующем вашем сочинении вы либо отделаетесь от них, либо они разовьются в сторону своеобразных качеств, как пятнышко на зародыше превращается в глаз. Вы ведь зоолог, кажется?
Федор
         Так, по-любительски. Но какие это недостатки. Я хотел бы проверить: совпадают ли они с теми, которые я знаю сам.
Кончеев
  Во-первых, – излишнее доверие к слову. У вас случается, что слова провозят нужную мысль контрабандой. Фраза, может быть, и отличная, но все-таки это – контрабанда, – и главное, зря, так как законный путь открыт. А ваши контрабандисты под прикрытием темноты слога, со всякими сложными ухищрениями, провозят товар, на который и так нет пошлины. Во-вторых, – некоторая неумелость в переработке источников: вы словно так и не можете решить, навязать ли былым делам и речам ваш стиль, или еще обострить их              собственный. В-третьих, – вы иногда доводите пародию до такой натуральности, что она, в сущности, становится настоящей серьезной мыслью, и в  э т о м  плане, вдруг дает непроизвольный перебой, который является уже собственной ужимкой, а не пародией на ужимку, хотя именно в этом роде черточки вы и выслеживаете, т. е. получается так, как если кто-нибудь, пародируя неряшливое актерское чтение Шекспира, увлекся бы, загремел бы по-настоящему, но мимоходом переврал бы стих. В-четвертых, – у вас кое-где наблюдается механичность, если не машинальность, переходов, причем заметно, что вы преследуете тут  с в о ю  выгоду, себе самому облегчаете путь. В одном месте, например, таким переходом служит простой каламбур. В-пятых, наконец, – вы порой говорите вещи, рассчитанные главным образом на то, чтобы уколоть ваших современников, а ведь вам всякая женщина скажет, что ничто так не теряется, как шпильки – не говоря уже о том, что малейший поворот моды может изъять их из употребления: подумайте, сколько повыкопано заостренных предметиков, точного назначения которых не знает ни один археолог! Настоящему писателю должно наплевать на всех читателей, кроме одного: будущего, – который, в свою очередь, лишь отражение автора во времени. Вот, кажется, сумма моих претензий к вам, и в общем они пустяшны. Они совершенно меркнут при блеске ваших достоинств, – о которых я бы тоже мог еще поговорить.
Федор
        Ну, это не так интересно. Вы очень хорошо определили мои недостатки, – и они соответствуют моим претензиям к себе, – хотя, конечно, у меня распорядок другой – некоторые пункты сливаются, а другие еще подразделены. Но кроме недочетов, которые вы отметили, я знаю за собой по крайней мере еще три, – они-то, может быть, самые главные. Да только я вам никогда их не скажу, – и в следующей моей книге не будет их. Хотите теперь – поговорим о ваших стихах?
Кончеев
             Нет, пожалуйста, не надо. У меня есть основание думать, что они вам по душе, но я органически не выношу их обсуждения. Когда я был мал, я перед сном говорил длинную и мало понятную молитву, которой меня научила покойная мать... <...> Эту молитву я помнил и повторял долго, почти до юности, но однажды я вник в ее смысл, понял все ее слова, – и как только понял, сразу забыл, словно нарушил какие-то невосстановимые чары. Мне кажется, что то же самое произойдет с моими стихами, – что если я начну о них осмысленно думать, то мгновенно потеряю способность их сочинять. Вы-то, я знаю, давно развратили свою поэзию словами и смыслом, – и вряд ли будете продолжать ею заниматься. Слишком богаты, слишком жадны. Муза прелестна бедностью.
Федор
           Знаете, как странно, – однажды, давно, я себе страшно живо представил разговор с вами на такие темы, – и ведь вышло как-то похоже! Хотя, конечно, вы бесстыдно подыгрывали мне и все такое. То, что я вас так хорошо знаю, в сущности не зная вас вовсе, невероятно меня радует, ибо, значит, есть союзы в мире, которые не зависят ни от каких дубовых дружб, ослиных симпатий, «веяний века», ни от каких духовных организаций или сообществ поэтов, где дюжина крепко сплоченных бездарностей общими усилиями «горит».
Кончеев
                На всякий случай я хочу вас предупредить, – чтобы вы не  обольщались насчет нашего сходства: мы с вами во многом различны, у меня другие вкусы, другие навыки, вашего Фета я, например, не терплю, а зато горячо люблю автора «Двойника» и «Бесов», которого вы склонны третировать... Мне не нравится в вас многое, – петербургский стиль, галльская закваска, ваше нео-вольтерианство и слабость к Флоберу – и меня просто оскорбляет ваша, простите, похабно-спортивная нагота. Но вот, с этими оговорками, правильно, пожалуй, будет сказать, что где-то – не здесь, но в другой плоскости, угол которой, кстати, вы сознаете еще смутнее меня, – где-то на задворках нашего существования, очень далеко, очень таинственно и невыразимо, крепнет довольно божественная между нами связь. А может быть, вы это все так чувствуете и говорите, потому что я печатно похвалил вашу книгу, – это, знаете, тоже бывает.
Федор
            Да, знаю. Я об этом сам подумал. Особенно ввиду того, что я прежде завидовал вашей славе. Но, по совести говоря...
Кончеев (перебивая)
       Слава? – Не смешите. Кто знает мои стихи? Сто, полтораста, от силы, от силы двести интеллигентных изгнанников, из которых, опять же, девяносто процентов не понимают их. Это провинциальный успех, а не слава. В будущем, может быть, отыграюсь, но что-то уж очень много времени пройдет, пока тунгус и калмык начнут друг у друга вырывать мое «Сообщение», под завистливым оком финна.
Федор (задумчиво)
           Но есть утешительное ощущение. – Можно ведь занимать под наследство. Разве не забавно вообразить, что когда-нибудь, вот сюда, на этот брег, под этот дуб, придет и сядет заезжий мечтатель и в свою очередь вообразит, что мы с вами тут когда-то сидели.
Кончеев
              А историк сухо скажет ему, что мы никогда вместе не гуляли, едва были знакомы, а если и встречались, то говорили о злободневных пустяках.
Федор
              И все-таки попробуйте! Попробуйте почувствовать этот чужой, будущий, ретроспективный трепет...
                Занавес