Два мнения

Валерий Липневич
 В прошлом году ушли два автора, пересекшиеся когда-то на газетной страница при обсуждении моей второй книги - Николай Коняев и Фёдор Ефимов. Николай Коняев стал известным питерским литератором, а Фёдор Ефимов остался верным Минску. В начале перестройки успел издать и свои стихи. Статья о нём есть на моей страничке.

Поэзия – «бесстрастный регистратор»?

Новый сборник Валерия Липневича назван «Тишина». О тишине — первое стихотворение.
Осторожно настраивает ее водопад.
Петухи пробуют взять ее горлом.
Они переполнены временем,
как водонапорные башни водой.
словно тишина — это пожар,
и они обязаны его потушить.
Сквозь россыпь сравнений и метафор, порою нарочито-приблизительных, порою изысканно утонченных, мучительно трудно пробивается голос поэта, и из нагромождения образов проступает суть того тайного и сокровенного, что хочет и чего не хочет сказать о себе автор:
Городские шумы покидают меня...
И, наконец» я угадываю свой голос.
Как в зеркале любимой —
самого себя.
И пусть это признание звучит неясно, словно бы, испугавшись, поэт сразу маскирует его, переводя разговор в безличную всеобщность, признание прозвучало, оно — ключ, с помощью которого входишь в мир стихов, собранных в книге.
Своеобразие стихов Липневича заключено в том, что они создаются не в распахнутости души, а в осторожном — как точно определил сам автор, угадывании себя, в узнавании среди захлестывающего его потока окружающего мира. Это, вероятно, и человеческая позиция Липневича, и, безусловно, манера творчества. Стихотворение может начинаться случайным, необязательным наблюдением. Например, плывет яхта... Как бы с пляжной ленцой подыскивается далее сравнение:
Яхта на горизонте, —
как девушка в белой блузе,
что пересекает площадь
наискосок.
Сравнение это, как и наблюдение, весьма изысканно и необязательно. Оно нужно лишь для того, чтобы быть произнесенным, чтобы можно было прислушаться к звучанию этих слов, пытаясь «угадать себя» в них. Угадывание происходит — и сразу вспышка, всплеск энергии и динамичности в стихе:
Как парус,
торопясь в завтра,
ты до предела, как ветром,
наполнен сегодняшним днем...
В точке угадывания сомкнулись разнородные линии стихотворения, поэтическое пространство замыкается, объединяя в себе и яхту на горизонте, и поэта, сравнивающего яхту с девушкой и с собой, возникающим в стихотворении рядом с девушкой.
Созерцание, прислушивание, — кажется, основные формы жизнедеятельности лирического героя Липневича. Это поэзия прикосновений, поэзия не деяния, а ощущения. Познание мира в стихах Липневича заменено разглядыванием его: «Крупное, вызревшее до красноты, но еще не разомлевшее от спелости яблоко было почти так же прекрасно, как и вы. Казалось, вы не просто едите его, но общаетесь с ним на равных; внимательно слушаете его речи, понимающе киваете и, растроганная, изредка целуете его — осторожно, целомудренно».
Бессмысленно отрицать подобную манеру поэтического творчества, тем более, что и сам Липневич дает немало интересных текстов, подтверждающих право на существование ее. Но нужно говорить об опасности подмены созерцания мира сознательным неучастием в нем. Такие стихи, а их немало в сборнике Липневича, неизбежно соскальзывают в бесплодную рефлексию. Вот, например, лирический герой встречает измученную работой женщину:
Мужской пиджак с подвернутыми рукавами
болтается на ней, как на вешалке.
Резиновые сапоги.
Вилы на плече.
Трое детей.
Муж-алкоголик
сидит за пьяную драку, — все рисуется очень подробно и достаточно выразительно, но женщина-то эта как раз и не интересует поэта. Лирическому герою неловко, и только. Ему не интересна ее  судьба, речь в стихотворении идет о  своих собственных ощущениях:
И противно до тошноты
от этой неловкости,
от этого интеллигентского уменья
к частичным душевным деформациям,
доказывающим тонкость и восприимчивость,
но не угрожающим спокойствию
и комфорту.
Липневич, вероятно, и сам чувствует слабость и уязвимость нравственной позиции своего лирического «я». Ведь  не к «искушенному читателю», а к самому себе обращается он в строках:
Своей жизни янтарный настрой
ты боишься разбавить
мутной и пресной водой.
Ты едва ли живешь, ты давно
смакуешь себя, как вино.
Жажда жить непонятна тебе.
Просто женщина, просто жизнь —
для тебя слишком просто.
Головою касаясь небес,
ты поэзии ищешь.
А у нас на земле только проза.
Очень трудно найти сочетание между пугающей «прозой земли» и жаждой поэзии... Но трудно только в том случае, если из всех глаголов, обозначающих деятельность человека, оставит себе глаголы прикосновений, ощущений и разглядываний. Если же расширить словарь души и сердца, то трудность может быть преодолена — активная позиция деяния способна раскрыть высокую поэзии в «прозе земли».

Н.КОНЯЕВ

 Белорусская республиканская газета "Знамя юности", 22 августа 1980 г.


Поэзия – «активное отражение».

Беда концептуальной, априорной — не предвзятой, а, так сказать, предзаданной, — критики в том, что она не руководствуется непосредственным чувством. Она приступает к чтению с готовой схемой, ставит высший балл за соответствие этой схеме и сурово наказывает за несоответствие.
Концептуальную критику не проймет никакая неожиданность, не застанет врасплох никакой талант: она давно и твердо уяснила, что всякий талант должен быть таким-то и таким-то, наблюдать обязан то-то и то-то, и «нарочито-приблизительных» сравнений не употреблять ни под каким видом!
По-человечески можно понять такого рецензента и даже посочувствовать ему: встретится при чтении, скажем, яблоко, действительно краснобокое, сладкое, как жизнь, — и поставил бы пять с плюсом за брызгающее соком стихотворение, да беда — схеме не соответствует!
Лирический герой книги не потрафил рецензенту тем, что сознается не «в распахнутости души», а в осторожном — как точно определил сам автор «угадывании себя», «в узнавании среди захлестывающего  его потока окружающего мира». С моей точки зрения, это не только не недостаток, но — величайшее достоинство. Что же такое жизнь человека, духовный рост которого продолжается до самой его смерти, если не беспрерывное самопознание? Душу распахнуть? А что, если за этой распахнутостью не обнаружится ничего, кроме тельняшки?.. В естественном опасении этого лирический герой «Тишины» как раз и познает себя, следуя завету А. Твардовского: «Что нужно жить, чтобы жить с умом? Понять свою планиду. Себя найти в себе самом и не терять из виду», — то есть все время вычисляя свой путь, чтобы не сбиться с собственного курса. Да и разве это только самопознание? А. Грамши писал: осознать себя как личность — значит осознать общественные отношения. Вот их-то и осознает в себе лирический герой «Тишины».
Достается лирическому герою и за созерцательность, и за прислушивание, и за бездеятельность, за разглядывание вместо незнания. Хотя, в принципе, Н. Коняев не отрицает подобную манеру творчества. Но схема всего яснее обнаруживается в его следующем замечании: «Нужно говорить об опасности подмены созерцания мира — сознательным неучастием в нем». Я полагаю, что говорить о такой опасности не нужно, поскольку ее нет. А есть поэт В. Липневич, участие в жизни которого и состоит как раз в писании стихов. Более или менее серьезно во всей этой «опасности» — только упорство, с которым Н. Коняев отстаивает древнее заблуждение, будто поэзия и вообще искусство созидает действительность, а не отражает ее, будто ту или иную форму участия в жизни определяют стихотворные или прозаические строчки, а не сама жизнь, не сами ее формы. Живое, чувствующее и думающее, это «зеркало» ни при каких обстоятельствах не может быть бесстрастным регистратором. И на самом-то деле лирический герой «Тишины» — отнюдь не созерцатель в скверном понимании этого слова. Есть созерцание и созерцание: один созерцает сермягу, а говорит, что это чесуча. Такого противоречия между видимым и глаголемым у героя «Тишины» нет. Одно из его «необязательных наблюдений» — тенденциозно прокомментированное стихотворение: «Отчего я так торопливо...». Н. Коняев и тут точно знает, что герой при виде бедно одетой женщины должен испытывать чувство жгучей боли. Это будто бы делает честь критику, но вот вопрос-то: а что, если герой на деле испытывает чувство неловкости, а не боли? Ответ: либо наблюдай «обязательное», либо чувствуй «должное», либо думай «правильное» — либо не печатай. Это уже концептуальная схема в действии. Помимо прочего, Н. Коняев убежден, что скажи лирический герой: мне больно смотреть,— как сейчас же той женщине станет значительно легче жить.
На мой взгляд, трактовка «Тишины», ее лирического героя, предложенная Н. Коняевым, неверна. Правда, герой этой книги не совсем привычен, во многом нов. В чем его новизна? Как теперь принято говорить, он, человек «эпохи НТР», сохраняя все эмоциональное богатство полноценной личности, воплощает при этом общественную интеллектуальную зрелость. Он руководствуется эмоциями, не сделает ни шагу по жизни без их «согласия», но, сделав такой шаг, сейчас же взвешивает его на весах разума. Совсем не случайно в науке психологии только недавно родился термин «интеллектуальная эмоция». Он выражает необходимо проявляющееся стремление личности к гармоническому самоосуществлению, самореализации в мире, провоцирующем однобокость, одномерность человека.
Таков общий взгляд на книгу Валерия Липневича — на то, что не заметил в ней Н. Коняев. Что же касается конкретных стихов, то они во многих случаях лучше их критики, в особенности, если она, подобно одному щедринскому герою, видит даже то, «чего не хочет сказать о себе автор», и совсем не видит того, что он действительно о себе говорит.
Ф. ЕФИМОВ

Белорусская республиканская газета "Знамя юности", 22 августа 1980 г.