Роман. Армия...

Пилипенко Стар Сергей
          Прослужив в армии один год, точнее – аж целый год, всякий уважающий себя Советский воин потихоньку начинал готовиться к неизбежному дембелю. Так сокращенно в солдатских устах звучало это солидное и вкусное слово – демобилизация! Но слово женского рода мало подходило для такого серьёзного праздника, поэтому его переделали в дембель! ДМБ! Вот они, подходящие буквы для настоящих мужиков! А как же? Раз ты два года кованными стальными дюпелями сапогами плац топтал, значит ты уже настоящий, матёрый мужик! Тремя составляющими достойного дембеля были некоторые незыблемые, как социалистический строй, вещи. Обязательно – шикарная парадная форма, чемодан, в наше время типа «дипломат», и самое главное – объёмный дембельский альбом! Уходить из армии без дембельского альбома считалось совсем неприличным. А то вдруг у домашних создастся впечатление, что ты и не служил вовсе, или служил как-то не так и не там, и тебе стыдно показать фотографии сослуживцев и друзей. И простой дешёвенький альбом со своими бледными фотографиями тут не котировался! Альбом должен был соответствовать твоему статусу в армии, красиво рассказывать о месте твоей службы, отражать род войск, где тебе пришлось отдавать долг Родине, и обязательно должен быть до ужаса пафосным! Хотя желательно бы с юмором!

          А так как солдат в армии очень ограничен во времени, в денежных средствах и в подручных материалах, то приходилось изощряться и изворачиваться так, как не изворачивается вертлявый пескарь на скользком крючке. Первым делом нужно было накопить несколько фотографий, с присяги, где ты стоишь с текстом в руке и автоматом на груди, с первого увольнения и первой фотки в парадке, сделанной в ближайшем фотоателье, но, в основном, приходилось надеяться на фотографии, которые будут сделаны перед самым концом службы! Была ещё проблема хранения фотографий, можно было, конечно, хранить их и в каптёрке, но там постоянно происходили какие-то передряги, воровали и изымали вещи, и была большая вероятность потерять их навсегда. Самые хитрые сразу же отсылали их домой и в конце службы просили переслать фото обратно, в часть. Так было надёжней! Но даже не сами фотографии были главными в альбоме, тем более раньше большинство из них были черно-белыми и невзрачными, сделанными пятнадцатирублёвым фотоаппаратом «Смена – 8М». Главным было правильное оформление!

          Я тоже задумался об альбоме за год до окончания срока службы. Потому что после года службы любой солдат уже в состоянии немного думать! А до этого в голове живут только две мысли: поесть и поспать. Первым делом в ближайшем универсаме купил большой и толстый стандартный семейный альбом! Теперь нужно было его полностью преобразить. До полной неузнаваемости. Сначала сделать ему достойную обложку! Это главное! Для этого с обложки напрочь обдиралась клеёнчатая рифлёная пленка и картон обтягивался заново, но уже шинельным сукном! Можно, конечно, обтянуть и красным бархатом, но сукном престижней! Скольких трудов это стоило! Для начала нужно было найти подходящую шинель, желательно старую, но чистую. Сукно на старых шинелях было мягче и ворсистей. И даже если шинель была затёрта до дыр, то стоило её расчесать металлической щёткой, и получался чистый мохер! Новое сукно было грубовато и плохо обтягивало корки. Из спины шинели вырезался подходящий лоскут, альбом полностью разбирался, благо он был на шнуровке, и восемьдесят восьмым клеем сукно приклеивалось к обложке. Теперь надо было положить всё это на сутки под тяжелый пресс. Что для этой цели только не использовалось! И столы в «Ленинской комнате», поставленные столешницами один на другой, и тяжёлые запчасти от бэтээра в автопарке, в общем, кто как мог, тот так и выходил из создавшегося положения. Но это только малая часть трудов по изготовлению обложки. Как только с наружной стороны сукно приклеивалось, оно подрезалось, загибалось сантиметровыми краями внутрь, и теперь уже с ранее отклеенной частью обложки проклеивалось под прессом изнутри! Фух-х-х… Основное дело сделано!

          Теперь нужно было приклеить вверху к сукну вырезанные кудряво, в меру своего понимания красоты, из тонкой латуни буквы: «ЗабВО» – Забайкальский Военный Округ! А внизу годы службы: «1980 – 1982». На изготовление этих букв у меня ушел месяц. То я не мог найти подходящей латуни, то не было подходящего надфиля, то мне не нравились результаты моего труда, то я потерял уже вырезанные буквы, в общем, мороки хватало. И наконец, в самый центр обложки я вклеил шеврон со связистской эмблемой, также частично вырезанный из латуни. Головки двух латунных болтов для скрепления альбома я уже давно обточил напильником в форме звёзд. Отполировал вручную зелёной, как моя тоска, пастой ГОИ и припрятал в укромном местечке в кочегарке. Да ещё по четырём углам шилом пробиты дырочки для значков – гвардия, значок классности, эмблемы рода войск и звёздочки с последней пилотки! Теперь предстояло стать самодеятельным живописцем. Покупалась в магазине калька для приготовления кулинарных изделий и аккуратно разрезалась по размеру листов. В штабе её достать было невозможно, штабные разворовывали её для своих альбомов. Каждый лист с фотографией сверху покрывался листом кальки. Честно сказать, не понимаю, для чего, навряд ли для лучшей сохранности фотографий.

          На полупрозрачной кальке рисовались все символы, отражающие героические будни героических Советских связистов. Растянутые антенны на фоне пролетающих в высоких небесах самолётов. Солдат, отбивающий морзянку за столом, уставленным аппаратурой… Точки и тире, летящие над картой страны из одного города в другой! Часовой с автоматом у знамени! Связист на поле боя под залповым огнём противника. Всё это рисовалось синим фломастером и оттенялось по углам синей же тушью, мелкими каплями разбрызгиваемой с кисти или напыляемой самодельным пульверизатором, состоящим из флакончика с краской и двух стержней из-под авторучек, скреплённых перпендикулярно в прямой угол одна к другой. Сложность такого запыления заключалась в том, что ты практически не видел рисунка во время работы. Воздух приходилось вдувать ртом, и лист находился на расстоянии десяти-пятнадцати сантиметров от глаз. Тут нужно было быть вдохновенным художником!

          Впрочем, такую серьёзную тематику на кальках поднимали не очень многие. Большинство предпочитало немногосложный и немного грубоватый солдатский юмор. Например, карикатуры на тему мультика «Ну погоди!». Где обязательно дух – это волк, а старослужащий – обязательно заяц! Или, как вариант, волк – генерал, а заяц – дембель. И всегда заяц оставляет волка в дураках. Картинки были самые примитивные, но народу нравились.

          На первой странице альбома желательно было вклеить повестку из военкомата, но такие раритеты редко у кого хранились, и поэтому обычно обходились фотографией с присяги. Или, если хватало терпения переписать, то текстом самой присяги. Впрочем, для этого в каждой роте был дух с хорошим почерком. И обычно сам никто не писал тексты. Почётное место занимает портрет любимой девушки, пришлось долго её упрашивать, чтобы выслала цветную фотку, пусть друзья завидуют. А она у меня действительно красавица: такие глаза, такие губки! Немного полновата, слегка, самую малость, но это даже лучше, полненькие – они такие тёпленькие! Тут надо смотреть, не раз бывало, что фотки девушек воровали зачем-то. Хотя и непонятно, зачем кому-то фото чужой девушки? Завидовали или для коллекции? На следующем листе скромные фотки, сделанные по своей духовщине. С ещё не ушитыми, мятыми гимнастёрками и торчащими ушами из-под пилоток не по размеру. А вот фотка в шинели не по росту, чья шинель, кто фотографировал, не помню. Но таких фоток старались вклеивать поменьше, кому же хочется вспоминать трудные и неприятные времена? Пара открыток с видами близлежащего города или городка, кому как повезёт. Основная масса фоток – это фотки, вне всякого сомнения, дембельские!

          Вот я на броне бэтээра с автоматом в одной руке и бычком цивильной сигареты в другой, сапоги гармошкой, из-под гимнастёрки виднеется тельник, ремень ниже…, ниже определённого места, ветер развевает кудрявые волосы, (честно сказать, автомат не мой, взял у разводящего сфотографироваться), говорю по секрету. Или вот опять фотка: мы, четверо сержантов, небрежно расстегнув гимнастёрки и закатав рукава, обедаем в кунге, попивая из красивой бутылки красное вино… (честно сказать, в бутылке была бражка, выгнанная из смородинного варенья, присланного кому-то из нас), это тоже по секрету. Сто дней до приказа – здесь мы бритые наголо, такова армейская традиция (влетело от ротного здорово за это). Вот я сижу с голым торсом, положив ногу на ногу, а за моей спиной пульт управления высотомером (военная тайна, узри эту фотку особисты, не миновать бы мне "дисбата")! Вот мы стоим, по-братски обнявшись, на набережной, и две красивейшие стройные, как Афродиты, девчонки прижались к нам и припухли под нашими руками… (честно сказать, девчонки совсем незнакомые и сбежали через пять минут после фотографирования), но это тоже по секрету. Вклеенная между листов похвальная грамота, ещё из учебки. Вырезка из нашей ежемесячной полковой газеты как-то затесалась, совсем малюсенькая статейка, где вскользь упоминается наш взвод и моя героическая фамилия!

          Предпоследний лист альбома исписан адресами армейских друзей с их кудрявыми росписями! В основном, из моего взвода, но есть и несколько пацанов из другой роты. Армейские дружбаны, святое дело! На самом последнем листе приказ о демобилизации, точнее, увольнении из рядов Вооружённых Сил, подписанный маршалом Советского Союза – Устиновым! Еле его достал, этот указ! Пришлось вырезать его из газеты «Красная Звезда»! И торжественно обклеить золотой каёмкой, сделанной из офицерского аксельбанта. И в самом-самом конце картинка, на которой нарисован мчащийся паровоз с надписью на самом видном месте: «Позади семьсот тридцать дней в долине смерти»! При чём тут долина смерти – я и сам, честно сказать, не знаю! Вроде все живы остались, но все писали, и я тоже написал. С обратной стороны обложки краснеет начищенная до блеска медная ветвь оливкового дерева! Красота-а-а!!! Ну вот, вроде ничего не забыл! Не знаю, так ли это было на самом деле или это мне только казалось, но мой альбом получился лучшим во взводе! Да что там во взводе, лучшим в полку!

          Альбом был сделан точно на века! Но самое смешное, что хватило его только на месяц. Уже когда я был дома, его растерзали мои малолетние племянник с племянницей! Ему было пять лет, а ей всего три годика. Половину кальки они жестоко повырывали, вторую половину до дыр раскрасили карандашами, наклеенные буквы и цифры оторвали и потеряли в щелях половых досок, и почти все листы помяли. Я долго потом удивлялся, как эти два малолетних моих любимых варвара за десять минут умудрились угробить труды моей почти годовой работы? Я собрал фотографии и остатки альбома, и забросил на бабушкин шифоньер. Где они благополучно пылятся, наверно, и до сих пор. Ну, благо перед этим все мои близкие и знакомые успели посмотреть мой альбом. Так что они знают и помнят: Я служил как надо!!!
         
 Проходит лет эдак десять-пятнадцать-двадцать после армии и такие воспоминания иногда накатывают. Особенно когда и ты накатишь двести или триста. Нет, всё-таки не зря мы провели эти два года в кирзовых, подкованных стальными дюпелями сапогах. А через тридцать лет ностальгия ещё сильней, видимо, просто потому что ничего более яркого, чем служба в жизни больше не случилось. Ну женитьба, ну работа, ну дети родились! Но так же как и у всех, эти тихие радости по большей части очень интимные, чтобы кричать о них на весь мир. Армия совсем, совсем другое дело! Глядя на нынешнюю худосочную молодёжь, просто начинаешь гордиться собой. Уж мы то и не думали от армии косить. Тем более такими мерзкими методами. Не могу сказать, что раньше дедовщина была меньше. Или что мы о ней не знали ничего. Знали. Нам рассказывали об армейских нравах, пришедшие из армии пацаны односельчане.
 
               Но рассказы эти были беззлобные и скорее даже юмористические и откровенного страха перед трудной службой не вызывали. Сейчас-то я понимаю, что рассказывали они в основном о заключительном периоде своей службы, о первом полугодии никто из них и полусловом не обмолвился. Но всё равно, вызывали они скорей желание доказать, что я тоже уже мужик и все невзгоды мне ни почём. Они-то выдержали и пришли возмужавшими и уверенными в себе! А формочка как сидела! Ну а мне то и тем более это по плечу. Тем более к нам, к сибирякам, по их словам отношение было хорошее везде. И если где-то и у кого-то возникали межнациональные разногласия, то сибиряков это не касалось. Или касалось в меньшей степени. Считалось что у нас в Сибири межнациональная терпимость в крови. Каких только чудных народов здесь не жило, и каких примесей в крови намешано! Котёл наций, как и Америка! Да и командование нам благоволило, парни то в основном были все крепкие, не испорченные московскими диетами.

               Когда я уходил, старший брат хлопнул меня по плечу и произнёс знакомую фразу. Ну, дескать, ты Серёга сержантом будешь! А когда я спросил почему он так в этом уверен, он сказал что-то типа – « хохол без лычки…, как езда без брички» ну, или очень близко похожую на эту фразу. Это уже не важно. И ведь оказался прав! Я действительно ушёл из армии сержантом. И получил эти лычки только из-за своей фамилии. Я уверен в этом на все сто процентов. Сколько было у меня друзей и сослуживцев более достойных и более умных и более желавших нацепить полоски на погоны, но командирский палец в списке уткнулся именно в строку с моей фамилией! Удивительно! А когда я пришёл в часть, то ещё более убедился в справедливости армейского юмора.
               Все восемь украинцев в роте были сержантами. Один был водителем комбата, другой по фамилии Капелюх, вечным дежурным по штабу и даже что самое удивительное, записной ротный алкаш Кравченко-Крава, тоже был старшим сержантом. Так до конца службы, несмотря на все свои самоволки и дебоши и не разжалованным. Командиром отделения нам временно назначили сержанта Романенко. Вот натерпелись мы. При этом, даже не услышав от него ни разу крепкого слова. Вспоминается свой первый день службы у него в отделении. Все сержанты роты по очереди проводили утреннюю зарядку, в этот день была его очередь.

               Была уже поздняя осень. Но, несмотря на это он вывел нас утром, на зарядку легко одетыми – в сапогах, брюках и майках. А сам он вообще вышел с голым торсом, эдакий здоровый детина, состоящий из одних жил и мышц. И загадочных принципов. Более того что он мог сам, он никого и никогда делать не заставлял. Первая зарядка, потом целую неделю отзывалась тянущей болью в моих мышцах.

               Вокруг заасфальтированного плаца была насыпана гравийная беговая дорожка. Причём гравий был специально выбран очень крупный и очень остро колотый. И насыпан он был полуметровым слоем, так что было ощущение, что бежим мы по железнодорожной насыпи. От таких пробежек через пару месяцев в хлам разбивались кирзовые сапоги и остро болели все мышцы ног. Гравий был не только крупным и острым, но при этом ещё и почему-то очень вязким. Нога погружалась в него, сантиметров на шесть-восемь и от этого бежать было ещё труднее. Усталость накатывала моментально.
               До самого конца ноября нам приходилось жить в сорокаместных армейских утеплённых палатках. Видимо так отцы командиры закаливали защитников народа и партии, которая как известно с народом едина. Палатки  стояли по одну сторону плаца. А по другую его сторону стоял деревянный умывальник, десять на десять метров сколоченный из побеленного извёсткой обрезного горбыля и покрытый крупным шифером. В нем по всей длине были протянуты длинные корыта со свисающими снизу сосками, человек эдак на сорок одновременно. Летом в нём было легко мыться, но в ноябре уже мало кто рисковал. По той простой причине, что вода в умывальнике замерзала, а льдом понятно не очень то и помоешься!

               И чтобы согреется, мы наматывали круги вокруг плаца и оглушительно скрипели гравием. Сержант добросовестно мотал круги впереди взвода. Но не все горели желанием бить свои не казённые ноги. Парочка самых рисковых воинов улучила момент и когда мы пробегали мимо умывальника, шмыгнула за побеленные стены. В надежде успеть выкурить по сигарете и так же незаметно присоединиться к бегущим через пару кругов. Но это были неопытные салабоны-духи. Разве реально было провести Романенко? Он такие трюки видел ещё много-много  времени назад, а возможно когда-то и сам проделывал. Заметил он это сразу, но возмущаться не стал.
 
               Он остановил взвод ровно посередине плаца. Голос его был ровным и спокойным. Он говорил с нами, как разговаривают со старыми, хорошими друзьями.
               - Ну что же парни! Я тут посмотрел на вас и понял, что некоторые наши товарищи устали в дальней дороге и отстали в пути! Это нехорошо! Мы должны остановится, и подождать наших утомлённых дальними странствиями сослуживцев.  Советские солдаты не оставляют друг друга!  А чтобы нам не стоять напрасно не умирать от скуки и не мёрзнуть, мы с вами займёмся полезным делом! Мы будем отжиматься! И для здоровья полезно и согреемся. Ну а те кто с недостаточной ответственностью отнесётся к этому, будет премирован дополнительными занятиями вечером. Проводить буду лично. Упор лёжа принять! - Мы открыли рты. За недолгое время службы мы привыкли, что в любой командирской речи из десяти слов, девять будут нецензурными. А тут такое!  И мы упали на холодный асфальт.

               Сержант вёл счёт, ровным поставленным голосом. И если видел, что кто-то начинал филонить, просто подходил ближе. Вид сапога сорок пятого размера у самого лица, заставлял вкладывать остатки сил в исполнение трудного упражнения. Наконец, через пять минут стало ясно, что все окончательно выдохлись. Руки уже не разгибались, тело не отрывалось от подтаявшего асфальта и голова совсем отказывалась хоть что-то соображать.
               - Молодцы пацаны! - говорил сержант, - вы славно потрудились на благо социалистической родины! Каждая ваша капля пота, это ещё один кирпичик в дело укрепления обороноспособности нашей великой державы! Но я вижу, что вы сильно устали. Давайте немного отдохнём. Потому что все мы имеем право не только на труд, но и на отдых. Все переворачиваются на спину и ногами в воздухе пишут своё имя. Я буду читать.  Если имя будет написано плохо, то будем писать и фамилию. Не советую делать ошибки. У меня незаконченное филологическое! - Спинами мы ощутили мокрый и холодный асфальт. Силы в ногах тоже хватило ровно на пять минут. Ноги стали непроизвольно и судорожно падать на асфальт, перевешивая онемевшие тела.

               Оставшиеся покурить за умывальником, с нарастающей тревогой следили за происходящим на плацу. Они уже мысленно проклинали себя за свою несдержанность и представляли как к ним теперь будут относится в роте, но сделать уже ничего не могли. Они стояли,  дрожа на холодном ветру и не знали что предпринять. Положение было аховое.

               - Ну что парни отдохнули? – гремел над нами голос сержанта Романенко, - тогда продолжим ждать своих боевых товарищей. Переворачиваемся на живот и начинаем дружно отжиматься. И раз…, и два…. Ибо первая заповедь солдатской дружбы, никогда не бросать своих товарищей. Сейчас они нас догонят, и мы вместе пойдём в роту. А пока мы отжимаемся. За себя и по тридцать раз за каждого из них. Потому что девиз наш, как у мушкетёров – один за всех и все за одного! А когда вы устанете отжиматься, то мы снова будем отдыхать и писать в воздухе свои имена. Вперёд, храбрые воины….

               Солдаты других рот уже давно сделавших зарядку, удивлённо таращились на нас. Сидя в курилке под грибком у вкопанных двухсотлитровых бочек из под солярки.

               Зарядка кончилась только через полчаса. Когда из-за умывальника вышли накурившиеся и намёрзшиеся самовольщики. Они стояли и дрожали мелкой дрожью, боясь даже посмотреть на кого-нибудь из нас. Они стали в строй и никто не сказал им ни слова. Мы стояли, качаясь на подгибающихся ногах. В глазах то рябило мелкой рябью, то всплывали огромные как велосипедные колёса круги.
 
               - Ну, вот! – дружелюбно улыбаясь, говорил наш командир, - я же вам говорил, что они нас догонят, и мы снова будем вместе! Благодарю вас бойцы за оказанную расторопность, - говорил он, обращаясь лично к дрожавшим от холода нарушителям. Я знал, что торжество правды неизбежно! Пусть даже и в пределах одной только роты.
 
               Нужно было идти уже на завтрак, но есть уже не хотелось совсем. Хотелось упасть на землю и тут-же умереть. Но умирать приказа не было. Приказ сержанта был – умыться и бегом в столовую! Торжество правды неизбежно, неизбежно, неизбежно, слышалось мне в ритме грохочущих сапог. Правда, это была собственная, личная правда недоучившегося филолога, сержанта Романенко.   
         

          Младший сержант, печально склонив голову,  стоял в кабинете начальника штаба и нарушая устав держал руки не по швам,  а мял нервными пальцами серую солдатскую шапку с потёртой кокардой на козырьке.  Начальник штаба, полноватый майор, сидел покачивая седеющей головой, разложив локти на столе и усталый голос его тёк мерным потоком,  почти ничего не оставляя у сержанта в голове.

          - Не мне тебе объяснять, какая обстановка в городе. Сейчас лишний раз высовываться из-за забора, себе дороже.  Сам понимаешь. В прошлом месяце, в соседнем дивизионе убили двух пьяных солдат самовольщиков и одного дембеля связиста. Прямо среди улицы зарезали душманюги. Домой уже уезжал. У нас покалечили Зайцева, лейтенанта. Проломили башку арматурой. В вашей же роте взводным был. До сих пор в госпитале валяется. Сейчас отношение у местных к солдатам сам знаешь, какое. Это так сразу стало после этих,  как они называют «Бакинских событий». А после Аскерана совсем озверели.
          Ещё и этот Карабах на нашу голову, им сейчас везде армянские шпионы чудятся. Дашнакцутюн, понимаешь ли. Не дай бог узнают, что ты в Ленинакане, в  Армении  учебку проходил, греха не оберёшься. Держать насильно, я тебя, конечно, не имею права. Но как более опытный товарищ советую тебе сильно не рисковать. Сейчас, ходить в форме по городу, так же опасно, как и бегать по минному полю без карты. У них, как ты знаешь,  сейчас даже милиция боится в форме на улицах появляться. Чтобы не провоцировать исламистов. Почти никакой власти. Могут убить, похитить и никто концов не найдёт. Военное требование, это сейчас филькина грамота, билет по нему можно получить, только если блат в кассах есть. Не факт, что ты сможешь улететь. За воротами части, я тебе ничем уже помочь не могу. Подумай сержант…, подумай.
 
          Младший сержант,  отрицательно покачал коротко стриженой черной головой, и в опущенных к полу глазах тихо плеснулась серая печаль,  – Полечу. Всё-таки отец…, мать мне потом не простит, как нибудь уж доберусь, товарищ майор. Разрешите идти?  - и развернувшись не по уставу, плотно прихлопнув дверь, вышел из кабинета.

          Через час он уже шёл от контрольно-пропускного пункта  Солянских казарм. В кармане лежал военный билет, бумаги на краткосрочный отпуск, требование на бесплатный проезд и телеграмма о смерти отца. Денег было с собой катастрофически мало.  Всего, что выслала тётка на всякий случай, в обрез хватало на один билет до Красноярска. Тика в тику. Откуда же им в Сибири знать, что творится сейчас в Азербайджане. Наивные…, они всё ещё живут в великом Советском Союзе. Вся надежда была на воинское требование, обеспечивающее бесплатный проезд по всему Союзу. Немного длинноватая, не в рост шинель, серая шапка не первого срока и хорошо начищенные, но уже изрядно побитые сапоги с видавшим виды ремнём придавали ему вид печальный и даже какой-то беспомощно унылый. Можно было конечно взять и новую шинель и шапку, но для этого нужно было долго ждать каптёра и перешивать сержантские погоны, а настроения делать этого, как раз и не было.  Да и какая теперь разница? Там, далеко в Сибири, в глухой таёжной деревне, у него умер отец. И ему теперь наверно уже всё равно,  в какой форме к нему приедет сын. Главное – он должен приехать. Успеть любой ценой.
 
          Не зря майор предостерегал его. Солдатская форма в городе, охваченном тлеющим вечным митингом, теперь большая редкость. Это уже если и не вражеская, то всё равно, очень недружелюбная территория. Если раньше форма вызывала у людей стремление подойти поговорить, вспомнить свою службу и угостить сигаретой, то сейчас откровенно неприязненные взгляды и удивление – « Как? Они всё ещё не убежали в домой? Что они делают на нашей земле?», всё чаще и чаще можно было услышать в свой адрес оскорбительные слова и не встречающееся раньше слово «оккупант». Народ был зол от собственных неурядиц, от бешено растущих цен, от неожиданной войны в Карабахе и склонен был винить в этом немногие оставшиеся в республике войсковые соединения тоже.
          Впрочем, простой народ ещё жил по инерции и перемены переваривал медленно, но очень-очень много появилось в последнее время горячих голов, склонных винить в своих бедах кого угодно, только не себя. Первым вопросом, на который невозможно было ответить, был такой – « Почему мы должны вас кормить? За то, что вы нас убивали в Баку?» - это спрашивала толстая тётка азербайджанка, и невозможно было объяснить ей, что он связист и никакого отношения к разгону той демонстрации не имеет. Но этот вопрос был задан давно, сейчас уже и этого не спрашивают. Просто смотрят тебе в глаза с открытой неприязнью и злобой. И нужно избегать в городе, слишком людных и слишком глухих мест, потому что действительно могут запросто покалечить и убить. В пригороды уже почти никто из части не ездит. Там эта ненависть, ещё сильней.

          Транспорт ходил уже кое-как. Билетов в автобусах почти ни кто не покупал, все ехали бесплатно.  В автобусе он сразу почувствовал себя под прицелом десятков глаз, стал центром внимания. Смотрели на него и равнодушно и злобно и с вызовом. И с некоторым удивлением. Откуда это, такой смелый выискался? Было неуютно. Противный холодок каждый раз пробегал по спине, когда рядом кто-нибудь начинал громко говорить на азербайджанском.  Нельзя трусить, нужно сделать как можно более равнодушное лицо и спокойно смотреть в окно автобуса. Смотрите на меня,  если хочется. Какой я вам оккупант?  Ваши сыновья тоже не были виноваты, когда их отправляли служить к нам в Сибирь. Но трудно делать спокойный вид,когда проходящие подростки почти в открытую, толкают локтями. Смотрят демонстративно презрительно и громко смеются,  глядя на него. Ничего, ни одного слова не понять.
          На армянском,  за пол года в Армении чуть-чуть научился. Хоть понимал и одно слово из трёх, но главная тема разговора была понятна. А тут никак, над чем или над кем они смеются, открыто вызывая его на драку, ни слова, ни полслова непонятно. Ничего-ничего. Спокойствие. Главное вытерпеть и добраться до аэропорта. Сегодня вечером нужно улететь домой, крайний случай – завтра утром. Позже уже нет смысла. Потом, просто не успеть добраться до деревни и отца похоронят без него. Ждать его одного, навряд ли станут.

          Когда он вошёл в здание аэровокзала, то понял – улететь домой практически нереально. Вокзал напоминал улей, разбуженный раненым медведем. Сотни людей стояли, сидели и лежали на широких подоконниках, на неудобных скамейках и просто на полу. Это были и беженцы из Карабаха и  люди стремящиеся уехать в более спокойные, по их мнению места, пассажиры, встречающие, провожающие, вокзал был похож на базарную толкучку. Подумалось почему-то, что действительно, за всё время которое он находился в городе, так и не увидел ни одного милиционера. Только раз, где-то вдалеке промелькнул БэТээР. Кто же поддерживает порядок в этом муравейнике? У кого можно хоть что-то спросить?
          С трудом отыскал военную кассу, находящуюся немного на отшибе основного зала. Она была наглухо закрыта. Постучал несколько раз. И хоть было слышно, что за захлопнутым окошечком идёт какая-то жизнь, гудят голоса, раздаётся женский смех, передвигаются стулья, но окошко так и не открылось. Там совершенно не обращали никакого внимания на стук. Вокруг этой кассы не было людей, ни одного человека, а значит, надо было делать вывод, что она не работает совсем. Но спросить было не у кого. Вход в неё был спрятан где-то с обратной стороны здания, и найти его было невозможно. Спрашивать, кого либо, было бесполезно, казалось, все вдруг сразу забыли русский язык. Телефоны справок, упрямо и гулко молчали. Нужно было пробиваться к гражданским кассам.

          Долго, снова искал кассу с табличкой нужного направления, и молча пристроился в самый конец очереди. Немолодая уже азейбарджанская семья, вылетающая в Иркутск, удивлённо промолчала, только тяжело вздохнула женщина, взглянув на узкую талию солдата затянутую крепким ремнём. Было похоже, что у неё тоже есть сын примерно такого же возраста. Видимо о нём вспомнила. Очередь почти не двигалась. По сантиметру, почти по миллиметру под громкий гомон, как всегда шумной восточной очереди, люди продвигались к заветному окну. Чтобы не ловить на себе удивлённые и злые взгляды он отвернулся спиной к залу и рассматривал своё отражение в стёклах кассы. В стёклах отражался невысокий, похудевший за первые полгода службы деревенский пацан, С немного приплюснутым, негритянским носом, бледными чётко очерченными губами и серыми, почти голубыми глазами с словно запорошенными тёмным пеплом ресницами. Нет, не красавец.  Сын в деревне маленький. Смешной наверно уже, соскучился по нему. А сын то на папу похож! Такой же видимо будет.  – Эй, ты кто такой и куда летишь? – подошли и нагло спросили три крепких парня в чёрных, коротких кожаных куртках. Спокойно! Как можно более спокойно, нарочито медленно подбирая слова,  пришлось объяснить им о том, что умер отец и что он летит на похороны в Сибирь. Потоптались, попереглядывались, сказали, - ладно, - и ушли куда-то. Они ушли, а тревога осталась.

          У самого окошка кассы, стояли два достаточно пожилых старика. Оба седые, поджарые, но видно было, что ещё очень крепкие, большерукие. У одного, на лацкане пиджака блестел орден отечественной войны,  и с другой стороны маслянно поблёскивала квадратная медальная планка, совсем не толстая, не больше трёх рядов. Под фетровой шляпой светились золотые зубы и белели седые, аккуратно подбритые усы. Второй дедушка был очень сутулым, в кепке аэродроме, он держал в руках костяные белые чётки, тонкую тросточку, на кистях его рук, как печати собеса синели древние размытые временем наколки и казалось, что он больше напоминает старого прожжённого зэка,  а не добропочтенного пенсионера. Да и на армянина он походил явно больше, чем на азербайджанца. Тонкий, но большой нос, пронзительные чёрные глаза. Вдвоём они видимо ждали какого-то ответа от кассира и от окошка не отходили,  прочно оккупировав место у самой кассы. Очереди приходилось огибать их и выпячиваться грыжей в сторону зала, но никто не смел сказать им и слова.  Было видно, что деды авторитетные и уважаемые. Стоят себе мирно, тихо между собой беседуют. Раз стоят, значит так надо.  Кто и что им посмеет сказать?
          Медленная очередь подошла к окошку кассы почти через три часа. Когда ноги уже начали уставать от топтания на месте. Чем ближе было заветное окошко, тем сильнее была давка и громче крики. Приходилось уже двумя руками держаться за привинченный хромированный поручень, чтобы очередь не выдавила случайно, как лишний шар из билиардной шеренги. Было видно, что он им начал мешать и вся неприязнь толпы скоро может сконцентрироваться на сержанте. Так и случилось.

          Едва он сквозь частокол рук протянул в кассу военный билет и назвал пункт назначения, кассирша с нескрываемым раздражением,  ответила  сначала что-то на азербайджанском,  а потом повторила четко на русском, - билетов в Красноярск, нет и никогда не будет, - и зло взглянув на него добавила, - особенно для тебя…, пусть тебя возит твой Горбачёв. - Чьи-то злые руки, больно изо всей силы, ударяя локтями в бока  уже отталкивали его от окошка. В последней надежде он вытащил из кармана телеграмму и протянул в окошко. – Я еду на похороны отца, - еле слышно произнёс он. Резким движение женщина выдвинула, почти выбросила телеграмму из окошка.  – Ты что, тупой? – загремел чёй-то гортанный голос над самым ухом, - тэбе же сказали, билетов здэсь для тэбя нэт! Уходы! – Человека не видно, только ощущается запах начищенной кожаной куртки и старого пота. Чья-то волосатая рука протянулась через плечо, из-за напирающей толпы, смяла в большой ладони телеграмму и отбросила комком в сторону.
          Локтями и спинами его оттеснили от окошка, и через несколько секунд он уже оказался вне очереди. Телеграмма смятым снежком лежала под ногами у двух стариков стоящих у кассы. С трудом снова пробравшись к хромированным поручням, он наклонился и подобрал серый смятый бланк с пола. И стоял потными ладонями расправляя бумагу.

          - А что солдат…, у тебя правда отец умер? – раздался хрипловатый голос сутулого старика с наколками на кистях рук. Чёрные глаза, как гвоздём буравили душу, а худое аскетичное лицо полуулыбалось. – Да, - выдавил с трудом из себя сержант, - в Сибири, - и отошёл в сторону. Ему становилось понятно, что билет ему не продадут, ни под каким предлогом. Не продадут, если даже билет есть. Стало ясно, что стоять здесь бессмысленно и глупо, можно только нарваться на неприятности.  Одному,  что либо сделать,  в этой толпе,  бесполезно. «Ну что же делать, что делать» - размышлял он. – «Идти искать начальника аэровокзала? Попробовать уехать на поезде? Не успеть, не успеть, ни как теперь не успеть».  Хотелось плакать от бессилия, хотелось громко закричать и ударить кулаком в стену. Хотелось  прямо голой рукой разбить стёкла касс, чтобы кровь вытекла из сердца и освободила голову от напряжения и бессильной злобы.  Так он простоял минут десять, прислонившись спиной к холодному мрамору стены. Дрожали руки. Мозг откидывал варианты, все они были проигрышными.

          Возле окошка кассы снова послышалась голоса людей разговаривающих на повышенных тонах. Ничего удивительного в этом не было. Здесь все разговаривают громко и эмоционально. Но на этот раз очень чётко прорезали гомон толпы два голоса, принадлежащих двум пожилым азербайджанцам дедам, до этого спокойно стоявшим у кассы в ожидании своих билетов. Они явно что-то и кому-то доказывали. Голоса почти перешли в крик, в яростную ругань, но совсем неожиданно и внезапно смолкли.

          - Эй, солдат, - услышал он хриплый, громкий голос сутулого старика, - я тебе говорю, солдат! – сержант медленно повернул голову. Оба старика призывно махали ему руками, поверх голов плотной очереди. Тот,  который с орденом, вращал рукой круговыми движениями, а рука другого, с наколкой,  делала большие гребки, будто он поднимался из глубины к поверхности воды. – Здесь есть один билет,  до Новосибирска, солдат! – кричал он,  перекрикивая гомон толпы, - Будешь покупать...?

          Выпало почти всё из памяти. И самолёт до Новосибирска и голоса стюардесс и кофе без сахара в привокзальном буфете. В висках стучало молоточками – «домой, быстрей домой». На похороны он успел, в самый последний момент. Подъехал,  когда гроб уже выносили из дома. В деревне уже вовсю плела свои узоры молодая зима. Снег валил густыми, огромными хлопьями и мёртвое лицо отца от этого блестело, будто отлитое из матового стекла. Народа было много, но он никого уже не замечал. Он уже третьи сутки не спал, и в голове переплетались тысячи мыслей и ни одной чёткой, все они были какими-то размытыми и отрывистыми. В голове был сумбур от похорон, от деревенской тишины резко сменяемой разговорами большого числа людей. И всё это накатывало и шумело в голове солёным морским прибоем.

          И только после второй рюмки водки его немного отпустило. Стало теплей и спокойней в груди. Вспомнился шумный аэропорт, находящийся за тысячи километров от дома. И двое седых стариков азербайджанцев, такие оба непонятные и разные. – Счастья вам,  деды, – прошептал он, - живите долго-долго, а когда умрёте, пусть и ваши дети успеют к вам. Это очень важно. Чтобы бросить горсть земли и сказать вам последнее прощальное слово.

         Майор Непьянов сегодня снова пьян. Он вопреки своей говорящей фамилии почти всегда пьян, но сегодня он нарезался немножко выше меры. Такое с ним бывает не очень часто, примерно два-три раза в неделю. Что только с ним не делали! И вызывали на суд офицерской чести и выговоры влепляют регулярно раз в полгода, и уже пару раз задержали присвоение очередного звания. Начальству это давно смертельно надоело. Но, видимо, пока с ним ничего поделать не могут. Говорят, где-то в Москве у Непьянова есть «мохнатая рука». Да и Татьяна, жена майора, имеет какое-то странное и нелогичное влияние на некоторых офицеров полка. Стоит ей о чём нибудь попросить, загадочно сверкая неоновыми глазами, и они сразу сменяют гнев на милость.
          Вот и сейчас она пришла, чтобы забрать своего благоверного домой. Видно, начальник штаба подполковник Нечипорук позвонил ей и попросил прийти в часть. С гордо поднятой головой, в полной боевой раскраске, она громыхнула металлическими дверями и простучала высокими каблуками мимо дежурного по КПП, даже не удостоив его взглядом. Играя своими объёмными бедрами в туго обтягивающей её прелести короткой юбке, проследовала по диагонали плаца в штаб полка. «Вах-х-х..., Вэнэра!» - сделав круглые глаза, только восхищённо и прошептал дежурный по КПП сержант Мелоян, зацокав языком и провожая взглядом её танцующие задние части тела.
         
          Майор отдыхал от непосильной боевой службы, вальяжно развалившись на бильярдном столе в ленинской комнате, и только ноги в хромовых сапогах почти до колен нелепо торчали за пределами стола, видимо для того чтобы не запачкать зелёное сукно. Сверху, над самой головой Непьянова осуждающе прищурили глаза портреты великих маршалов Ворошилова и Буденого, и Ленин скорбно сомкнул уста, чтобы не сказать всё, что он думает об этой кощунственной картине. Эх, Непьянов! Зря твои предки оставили тебе такую неподходящую фамилию....
          Можно было конечно не тревожить жену, запереть майора до утра где нибудь у писарей в штабе, чтобы он проспался. Но на носу предпразничные ноябрьские дни, и в гарнизон зачастило начальство с большими звёздами. А у майора была нехорошая привычка просыпаться среди ночи, выламывать запертые двери и бродить в неприглядном виде по ротам, устраивая построения и тревоги, поэтому от этой практики быстро отказались. Дома у жены он себе не мог позволить таких ярких пробуждений. А если и пытался, то наутро приходил на службу с тщательно затонированным поцарапанным лицом, а то и с фингалом, чем возбуждал тихое веселье у всего младшего командирского состава и кривые усмешки у старших офицеров. Рука у Татьяны была нежная и ласковая, но очень тяжелая.
         
          Семейное гнездо Непьянова находилось в городке, до которого от части нужно было добираться примерно полтора-два километра по уже расскисшей осенней грунтовой дороге. Свободных машин, по словам Нечипорука, у штабников не оказалось и чтобы доставить майора домой, начштаба выделил майорше четверых бойцов во главе с младшим сержантом Кисилём. А сержант был явно не киселём. Недовольный тем, что его на ночь глядя подняли с постели и лишили ещё одной сладкой серии снов о скором дембеле, он мрачно сидел в ленинской комнате, со злобой поглядывал на спящего майора и морщился, как от зубной боли.
          Грузноват был майор и тащить вдвоём его было малоперспективно, вот и пришлось отрывать от заслуженного сна четырёх вечноневыспавшихся духов, чтобы возложить его тело на супружеское ложе. Обсудив с Нечипоруком что-то не предназначенное для посторонних ушей, Татьяна, улыбаясь, выплыла из кабинета начштаба и словно по мановению палочки сменила выражение лица, увидев своего бессознательно-задумчивого мужа. «У, свинья противная, когда ты уже нажрёшься...?» - возвестила она своё мнение неизвестно кому и почти строевым шагом двинулась по направлению к выходу. Подхватив нецензурно мычащего майора под белы рученьки, бойцы покорно последовали за величественной Татьяной Ивановной. Нет, чего там кривить душой, Танькой! Все её за глаза так называли в части, и рядовые солдаты и отцы командиры, видно что-то в её репутации было не то.
          «Ммм-м-м..., картын!» - качая головой и почти складываясь от восхищения пополам, на этот раз только и смог тихо произнести Мелоян, созерцая проплывающую выше него плотно обтянутую белой кофточкой пышную грудь, тёплые покатые плечи и тонко позванивающие в ушах серьги-кольца. За воротами части жена командира убыстрила шаг, видимо чтобы не попасться на глаза кому-нибудь в компании с такой непредставительской ношей. А бойцы для сокращения усилий равномерно распределили тело майора между собой. Каждому досталось ровно по одной руке или ноге. Туловище болталось где-то посредине и нечленораздельно перебирало всех своих родственников и Богов. Что было странно, наверняка ведь майор был неверующим. Впрочем иногда после долгого молчания прорывались и понятные фразы: « Шлюха...! Профура...! Ты мне должна ноги целовать...!». Но Татьяна не слышала этих искренних слов. Её выдающаяся фигура уже едва маячила далеко впереди. А если бы не хорошие боковые габариты, то возможно и вовсе была бы незаметна в вечерних сумерках.

          Осень поддувает холодным ветерком. У самого горизонта уже видна восходящая луна. Солдаты шлёпают прямо посредине скользкой дороги, уже почти не обходя лужи. И только младший сержант идёт по щетинящейся пожухлой травой обочине. Стараясь не испачкать недавно начищенные сапоги.
          - А Танька у майора баба козырная! Ух..., я бы с ней на гражданке покувыркался...! – тяжело дыша и вытирая свободной ладошкой пот с лица, произносит самый маленький и худой из носильщиков майорского тела.
          - Ты...? - Удивлённо спрашивает Кисиль, высоко поднимая свои пшеничные брови, - ты когда последний раз на себя в зеркало смотрел, чучело...? Да она и из начальства не каждому даёт, а на тебя, кривоногого урода, и не посмотрит! – зло заключает он, всё так же тщательно выбирая дорожку. Худой обиженно сопит и опускает голову.
          - Перекур пять минут...! – командует неожиданно младший сержант, и прерывая попытку свернуть с дороги и положить майора на траву, добавляет, - ложи прямо на дорогу!
          - Тут же лужа, - пытается вставить слово тот-же самый солдат, но замолкает и послушно  ослабляет хватку, увидев недовольный взгляд Кисиля. Тело командира беззвучно опускается в серую мокроблестящую колею. Курить естественно ни у кого нет, а сержант принципиально не часто курит. Бережёт своё здоровье, что-ли? Постояли, вытерли пот.
          - Смениться на конечностях...! – зачем-то говорит сержант, ногой перекатывая недвижимое туловище, так что майор почти утыкается лицом в жижу, - подьём, переворот и вперёд! Так тащить легче, - обьясняет он, и солдаты отрывают майора от дороги, подхватив его под руки спиной вверх лицом вниз, и голова его болтается почти у самой земли. Словно уже свободная от тела душа несётся над землёй, поддерживаемая четырьмя ангелами хранителями и пристально разглядывает грешную землю. Так нести действительно легче!

          - Тащите, орлы! - нехорошо ёрничает сержант, - говорят, что тому, кто спасёт и вытащит тело командира, светит награда, может и нам медаль дадут.
Огни городка уже разливают жёлтый свет. Сапоги начинают постукивать по кое где встречающемуся асфальту, машин нет, прохожие почти не встречаются, магазины закрыты, городок готовиться ко сну. Заметив впереди приближающееся овальное зеркало лужи, сержант негромко командует:
          - Отделение стой! Раз..., два...! Перекур пять минут...!
          - Лужа же...! – опять пытается обьяснить маленький солдат, но заметив грозный взгляд командира, послушно опускает ношу прямо в воду. Майор в полосатой от подсыхающей грязи форме, уже мало похожей на мундир, беспробудно спит, лёжа прямо среди асфальтового пруда и пускает носом грязные пузыри положив голову на подложенные ладони. Солдаты стоят рядом и вытирают вспотевшие лица размазывая по лбу следы от грязных пальцев. Наконец дыхание у них восстанавливается, силы восполняются и по короткому приказу Кисиля, майор снова оказывается на худых руках у как обычно недокормленных и загнанных строевой и тактической подготовкой бойцов. Служба в Советских вооруженных силах не сахар, а первые полгода ещё и не масло.

          Идут молча за сержантом. Видно он уже бывал тут неоднократно. Поступь его легка и уверенна. Грохоча сапогами по гулкому подьезду, процессия поднимается на третий этаж, где у раскрытой двери уже ожидает вноса супружеского тела жена. Майорша уже успела переодеться и на ней такой коротенький халат, что кажется он больше открывает то, что по идее должна закрывать женщина. Она удивлённо вскидывает огромные ресницы над большими голубыми глазами и, подозрительно глядя на Кисиля, спрашивает:
          - Почему он такой грязный? Вы что, его уронили или за ноги волокли...?
          - Нет, Татьяна Ивановна. Он сам упал. Вырывался, убегал, вот и свалился в канаву, - с огромным трудом стараясь не смотреть вниз, на ложбинку между внушительными белейшими плодами груди и на розовые полукружия сосков, наполовину выглядывающих из-за отворотов туго обтягивающего сочную фигуру халатика, нагло врёт младший сержант.
          - Ну ладно, тогда оставляйте его здесь, в коридоре, на полу, дальше я уж сама, - недовольно говорит майорша и выносит Кисилю из маленькой кухонки пачку сигарет «Стюардесса». Тот прячет пачку в карман, улыбнувшись, благодарит её и солдаты, топоча сапогами, спускаются по грязной леснице гулкого обшарпанного подъезда. На улице Кисиль распаковывает пачку, выдаёт каждому по сигарете. А остальное прячет в нагрудный карман.

          - Навалялся в луже майор, простудится, наверное..., - размышляет разговорчивый боец, дымя цивильным куревом.
          - Ничё ему не будет, - спокойно отвечает сержант, - я этого «упал намоченного» уже так раз двадцать домой притаскивал, он утром всё равно ничего не помнит, здоровый как кабан, проспится и завтра опять будет пьянствовать в роте. Он полгода назад отмёл у нас флягу бражки, которую мы прятали в кочегарке. Сам почти всю и выпил. Ох, и огрёбся я тогда от дедов. Ключи-то только у меня были. До сих пор злоба душит, особенно за то, что он при всей роте дал мне по лицу и обозвал свиньёй. Ну вот, теперь пусть все видят, кто из нас свинья!

          Кисиль идёт впереди, сзади в неуставном порядке дымят сигаретами бойцы. У соседнего подъезда, в тени почти облетевших деревьев, стараясь быть незаметным, останавливается армейский УАЗик. Ну как его не заметить? Машину, на которой ездит начальник штаба Ничипорук, каждый солдат знает, как облупленную. Она стоит с потушенными огнями, шкодливо притихшая, оттуда никто не выходит, в кабине нет никакого движения. Там явно ждут, когда солдаты отойдут на достаточно далёкое для опознания расстояние. Но у Кисиля острое зрение, он этот профиль, едва-едва угадывающийся в кабине, узнает легко.
«Вот козёл!» – злится младший сержант: «для Непьянова у него машины никогда нет, а для его бабы - всегда пожалуйста».
          - Отделение, шире шаг! – негромко командует Кисиль, - спать уже хочу, таскайся тут с вами до полуночи....
 
           Да скорей бы уже этот чёртов обед! Чувство предобеденного голода уже начинало превалировать над чувством утреннего холода! Было уже нестерпимо, испытывать оба эти ощущения вместе. И мы сидим, скукожившись в лёгких гимнастёрках от холодного хиуса, в открытой всем ветрам курилке, представляющей из себя три скамейки и врытую в землю двухсотлитровую бочку с водой и докуриваем по одной сигарете без фильтра на троих, в ожидании построения в столовую. Теплолюбивые южане кучкуются по трое, по четверо,  за качающимися палатками скрываясь от порывов ледяного ветра. Они трясутся мелкой дрожью и жмутся друг к другу, так что больно на них смотреть,  несмотря на то, что нам и самим на улице не сахар-песок. Уже середина октября, на лужах ночью уже вовсю блестит тонкий лёд, но на зимнюю форму одежды нас ещё не перевели.
          Только дневальным выдают на ночь тяжеленные с замасленными обшлагами и воротниками шинели, которые неприятно на себя надевать, чувствовать затёртое десятками солдатских голов сукно, а потом все равно не очень охота снимать. Ночи здесь неприятно холодные. И даже, если днём солнце светит мощным прожектором, так что сохнут губы и накаляется кирза сапог, то даже самый легкий ветерок и влажный  ночной холод из-за этого кажется ещё злее и коварнее. Вот такое нелёгкое местечко службы нам выпало. А зимнюю форму одежды всё не выдают и не выдают.

          - Жрать хочу, - постоянно и с завидной регулярностью подливает масла в огонь  землячок из моего призыва Валера, по кличке «Смешной», - как ты думаешь, Серёга, что сегодня на обед? – спрашивает он.
          - Не знаю, мне по большому счёту почти всё равно. Что дадут, то и будешь трескать, а ты на что надеешься? На салат из соловьиных язычков с омарами? Или на рагу из печени антилопы? Может тебе ещё бокал Шато д икем?

          - Хорошо бы не перловку и не рис. Понимаешь Серёга! – монотонно как молитву заводит Смешной, - долгое лишение меня пищи, вызывает у меня состояние голода. А голод, он Серёга выражает потребность организма в нутриентах, которых он был лишён на некоторое время, что приводит к снижению содержания в крови и депо питательных веществ. Субъективным проявлением голода у меня выступают неприятные ощущения «сосания под ложечкой», тошноты, общей слабости, головокружения и головной боли. А объективным проявлением голода у меня является пищевое поведение – поиск и приём пищи. Нарушается гемеостазис организма как важнейшее условие моей теперь уже никчёмной жизни. Эх, и чего мне эта армия. Учился бы себе сейчас в институте и никаких проблем. А в институте Серый, такие пухленькие студентки медички! А недалеко от институтского общежития за углом, такой Пивбар! А в студенческой столовке на обед блины с повидлом и со сметаной! Вспоминаю, ажно слюни текут.

          - Это и всё, что ты запомнил из институтской программы? Чтобы у тебя слюни не текли, ты лучше нашу столовку вспоминай, - вставляю я, - сразу желание поутихнет немного, и медички твои перестанут чудиться, тем более  увидишь их не очень скоро. Учиться балбес надо было! А не по Пивбарам бегать, тогда бы и не пнули тебя со второго курса.

          А ведь и действительно! При одном воспоминании о «блюдах» приготовленных в нашей столовой, может отпасть всякое нормальное желание эти блюда есть. Самое смешное, что всё закладывается по норме. Тика в тику. Грамм в грамм, и это самое паскудное. Но, например когда варят рисовую кашу на завтрак, то вместо того чтобы вставать в четыре часа утра и начинать готовить, как и положено всякому нормальному повару, всё закладывают в котёл ещё в одиннадцать часов вечера. Потому что так удобно капитану - «зампотылу»! Ему не хочется торчать допоздна в расположении части, и он заставляет, чтобы и рис и тушёнку закидывали в котлы на его глазах. Вроде всё честно, вроде никто ничего не своровал. И зам. по тылу валит домой, к своей жене под бок. Его совесть чиста, он спит сладко.
 
          Но потом эта смесь из тушёнки и риса, до самого утра вариться на медленном огне в котлах.  Чтобы, утром быть ещё горячей. К утру, она разваривается в такой клейстер! Большая часть этой бурды просто потом вываливается на помойку, где её забирают для свиней местные деревенские жители. И так изо дня в день, из года в год.
          Просто невероятно, сколько нормальных продуктов накрывается медным тазом под руководством двух чумазых от дыма узбеков поваров и пофигиста зам. по тылу. И это при том, что большая часть молодых ходят вечно полуголодными. Но рассказать об этом или пожаловаться в письме считается огромным позором. Это «западло». И домой все конечно напишут, что кормят как на убой, много и вкусно. А кто посмеет пожаловаться, того подвергнут всеобщему остракизму и обзовут «кишкой».
          Поэтому то,  - дорогая мамочка не беспокойся за меня, у меня всё хорошо! - И только Смешной опять над самым ухом, - эх, быстрей бы обед! – убил бы сволочугу. Но высказать свои мечты, он имеет право только мне, потому что я единственный его земляк в роте. Всё остальное время он молчит и улыбается. Поэтому он и Смешной! Наши первые полгода службы ещё не закончились, но мне кажется, что я знаю его уже сто лет. Вот уж кто действительно «кишка», он постоянно хочет есть, но что же поделать, габариты у него соответственные, рост - за метр восемьдесят, добрейшая душа! И когда есть возможность, я делюсь с ним пряниками из буфета, купленными в тихушку от дедов, рыбными малосъедобными консервами и неправедными путями добытой тушёнкой. Проще говоря - ворованной.
          Вот неделю назад, на складе, мне удалось закопать двухлитровую жестяную банку сгущёнки в опилки, которыми засыпаны трубы отопления. По чьему-то недомыслию под трубы пробили слишком большое отверстие, и как это обычно бывает, дыру просто забили досками и засыпали стружкой. Банка сгущёнки входит как раз. Вечером мы пришли, оторвали одну доску и забрали банку с обратной стороны склада. Отлично попили чайку! Первый раз увидел, как человек не отрываясь выпил полтора литра сгущенного молока! Но это редкая удача, первый раз за пол года! Давай Смешной, облизывай губы, вспоминай вместо обеда.

          Наконец то и сонные дневальные забегали на полусогнутых, закричали - Рота строиться! – и мы, скрипя гравием беговой дорожки, сбиваемся на плацу в плотные от холода ряды взводов. Стоим, ждём. Ждём. Ждём. Всё почему-то идёт не так как всегда. Какой-то чувствуется подвох, какая-то неожиданная заминка. Вместо того, чтобы повзводно, кто с песней, а кто без песни двинуться в столовую, мы стоим в ожидании чего-то, а в штабе и в автопарке чувствуется какая-то мутная суета. Бегают из кабинета в кабинет отцы-командиры, бестолково суетятся дежурные и дневальные по ротам и создаётся впечатление, что где-то уже началась какая-то война. Не уж то с Китаем? А мы ещё не обедали. Впечатление усиливается тем, что из ворот автопарка выезжает насколько открытых грузовиков, которые у нас использовались для перевозки личного состава. Или, проще говоря «скотовозы». Они подъезжают как можно ближе к плацу гремя деревянными бортами и останавливаются, не глуша моторов.

          На плац, пыля кривыми ногами, вываливается начальник штаба майор Криворучко. Хотя,  Кривоножко ему бы больше подошло. Он уже одет в камуфляж, затянут ремнями и готов к неравному бою. Видимо, уже поддатый, слишком уж он суетлив.

          - Бойцы! – гремит его громкий голос над плацем, - нам поставлена боевая задача! Мы срочно выезжаем в район деревни Чернушки. Там во время прыжков с парашютом потерялась одна девушка. Её куда-то унесло ветром. Как всегда отдуваться за идиотов Досаафовцев и за идиотов летунов приходится нам, доблестной советской армии. Наша задача разбиться по взводам и отделениям и цепью прочесать указанные окрестные сопки. Первому нашедшему эту ду…, девушку в общем, обещаю увольнение в город. Дальнейшие указания получите от командиров взводов. По машинам – орлы-соколы!

          - Всё! Накрылся обед, - негромко шепчет Смешной, когда мы плотно зажатые плечами в кузове грузовика несёмся по непроложенным дорогам между сопок в указанный район. Дрожим от холода в тонких гимнастёрках, клацаем зубами от резких встрясок старого грузовика и материмся, заваливаясь на колени друг к другу, при резких поворотах. Неприютные сопки на самых вершинах уже припорошены лёгким снежком, и перспектива до самого вечера лазить по каменистым косогорам с пустым желудком необычайно всех злит. Злит холодный ветер. Злит это яркое солнце, которое не плавит снег, потому что он лежит на промёрзшей земле. Злит взводный,  расставивший нас на расстояние прямой видимости, но большей частью мы всё равно друг друга не видим, из-за неровностей земного шарика. При таком раскладе не увидеть лежащего на земле человека очень легко. А значит, все наши страдания и ходьба по голым сопкам, покрытым редкими кустиками жёсткого ковыля, будут совершенно напрасными.
 
          Хочется есть, хочется пить, хочется согреться, хочется умереть, чтобы наконец-то полежать спокойно. У кого-нибудь  из взвода вечно натираются мозоли, сбиваются портянки и цепь ломается, растягивается, и ты уже не знаешь где ты? Или вы втроём с теми, кого ты ещё видишь, вырвались далеко вперёд, или наоборот безнадёжно отстали? Голосов переклички из-за сопок практически не слышно. Резкие порывы ветра уносят все звуки к горизонту. И кроме гула ветра только хруст песка.
          Тревожит душу обречённая бессмысленность таких поисков. Всё чаще я приседаю на кочки смотанного ветром в узлы ковыля и просто отдыхаю, засунув руки подмышки. Наконец часа через четыре бессмысленного хождения, взобравшись на самый верх сопки, я замечаю стоящий вдалеке грузовик и моих сослуживцев машущих мне руками. Всё, кажется, поиски окончены и мы уезжаем. Остатки взвода мы ещё около часа собираем по сопкам. Готовые порвать любого, кто ещё хоть на мгновенье нас здесь задерживает. Взвод, расставленный правильной цепью, за это время успел разбрестись, так что некоторых было трудно обнаружить наверно и при помощи бинокля.   До сих пор удивляюсь, как мы сами там не потерялись? Любой, кому пришлось бы там остаться, вне всякого сомнения, окочурился бы от холода.

          Мы едем назад, в часть и уже не хочется даже материться. Вяло обсуждаем узнанные от других взводов и от ротного новости.
          Оказывается, в этот день проводились тренировки парашютистов.  Досаафовский «Кукурузник» взлетал при ясной погоде, ветра не было. Но как только началось прыжки, ветер задул мощными порывами. Но – «безумству храбрых» мы пели славу! Первые прыгнувшие приземлились достаточно удачно. А последней как на грех, прыгала молодая девчушка, миниатюрной комплекции. Отваги у неё хватило, а мастерства – нет! Она говорят, прыгала первый раз в жизни. Парашютисты профессионалы наверное лучше смогут это объяснить, мне не довелось прыгать, а с чужих слов всё видится по другому. Она попала в восходящие потоки воздуха, и её утащило за много километров от места прыжков. Поднимать второй раз самолёт в воздух при таком ветре лётчики не решились, своим контингентом искать было бессмысленно и пришлось срочно запрашивать помощь у близлежащей военной части, то есть - у нашей. Но! Все наши хождения по сопкам как оказались, были напрасной бессмыслицей. Её нашел командир разведки дивизиона, через десять минут после ориентировки на местности. Он заехал на одну из самых высоких сопок и забравшись на кабину грузовика, узрел влекомый ветром по ковылям парашют. Но сообщили об этом как всегда не вовремя. И мы утюжили уже пустую степь.

          Её порывами ветра тащило по каменистой земле, так как она никак не могла загасить пузырящийся купол парашюта. Только она вставала на ноги, как новый порыв опять протаскивал её волоком несколько десятков метров. Непонятно только почему она не хотела его совсем отстегнуть? Не смогла? Может, растерялась? Или побоялась, что за утерю вычтут его полную стоимость? Девчонка! И только наехав колесом ЗиЛа на белый шелк купола, удалось прекратить её мучения. Так он и привёз её в часть.  Зарёванную по самые пятки и с ободранными об камни локтями и коленями.

          - Чёрт бы побрал этих баб, уже ужин скоро кончится, а мы ещё даже не обедали! - еле слышно ругается замёрзший Валерка, по кличке Смешной у меня над ухом, трясясь в кузове открытого раздолбаного грузовика, – быстрей бы уже в часть, интересно, отдадут нам обеденные порции, а Серёга? А то я, уже согласен и на «кирзуху» и на рис и на перловку….

          Мимо проносятся тоскливые голые сопки, с вершинами едва покрытыми редким снежком. Какие же здесь гнетущие сознание пейзажи. Тоска. Эх, Смешной! Мне уже и есть то расхотелось, из-за этого хмурого неба. И когда мы уже перейдём на зимнюю форму одежды?

          Говорят, что такой, как этот чёрный ворон, может прожить на белом свете почти триста долгих лет. Но вот как это точно выведать? Он же знает, но упорно молчит. Если бы он мог поделиться своей неброской мудростью с людьми и рассказать то, что он видел и что слышал, то громогласная мудрость людских учителей могла бы, наверное, показаться нам бессмысленной хитростью наивных и необразованных учеников. А этот ворон, сидящий на придорожном камне, был, вне всякого сомнения, мудрецом и старым философом. Он уже успел забыть, как можно спешить, ненавидеть и бояться? Он даже белёсым веком не качнул, когда мимо него на приличной скорости проехали три тяжелые, закованные в косую, толстую, с облупленной краской броню и ощерившиеся тяжелыми пулемётами машины. Только наклонил свою голову, чтобы лучше рассмотреть промелькнувшие головы солдат, торчащие из откинутых люков. Да одинокого бойца, тоскливо сжавшегося сзади, на броне последней машины. Камни хрустели под большими колёсами, дорожная пыль вспучивалась облаками от мощного дыхания двигателей, и сизый чад от сгоревшего горючего стелился над неровностями дороги и медленно стекал с каменистых склонов.

          И ничего, кажется, не было в этом необычного. Но позади самой последней машины, метрах в десяти, быстро бежал или, точнее, быстро перебирал ногами полуживой от усталости человек. Он бежал не по своей воле. К его худым рукам была привязана длинная проволока, второй конец которой был закреплён на крюке, так что его бега было почти не видно в клубах жёлтой и серой пыли и горячего дыма вырывающегося из больших выхлопных труб. Лицо его было в ссадинах и синяках, волосы торчали грязными клочьями, полотняные штаны висели на теле разодранными лохмотьями и чёрные от пыли ноги от самых колен сочились темной кровью. Вокруг глаз и широко оскаленных губ скопилась серая пыль и налипла к окровавленным зубам, только белки глаз сияли безумным светом из-под прикрытых век, когда он откидывал голову чтобы жадно вдохнуть глоток раскалённого воздуха. Он бежал босиком по острым камням, видимо, не один перевал остался позади, и неизвестно, сколько их будет ещё. Он знал, что он будет жить до тех пор, пока он не выпускает из глаз покрытые пятнистым узором люки машины. Пока видит – столько и живёт. Стоит отступиться или бежать немного медленней – и смерть опалит его измученное тело.

          Если и были у него в голове мысли, то все они остались там, на выбитой ботинками на толстой подошве грязной глине, рядом с домом, где теперь лежит его убитый брат. Там, где бродят по загону раненые окровавленные овцы, натыкаясь на валяющиеся у изгороди трупы своих собратьев с поблёкшими остекленевшими глазами и взрезанными осколками кусочками кожи вперемешку со свалявшейся от горькой полыни клочками шерсти. Теплая каменистая глина впитывает кровь, оставляя липкие чёрные пятна. Но это теперь далеко. А близко грохочущая сталь и острые камни пыльной дороги. Как же ему нравилось раньше с отцом путешествовать по этой дороге, когда они ездили в гости к старшей сестре в соседнее селение. Мог ли он тогда подумать, что дорога когда-то превратится для него в горячую реку, наполненную раскаленными камнями. Ноги дрожат и рвутся от страшной боли, а вот руки уже ничего не чувствуют.

          Они перестали чувствовать боль с тех самых пор, когда его пинками повалили на землю и сержант в остро пропахшей потом и пылью форме связал ему руки куском алюминиевого провода, сорванного тут же со старенького генератора, вырабатывавшего электричество для селения. Он связал их не как обычно сзади, а крепко смотал от кистей до самых локтей, спереди. Так что они неудобно повисли на груди. А у самых локтей он долго и крепко привязывал гранату. Громко матерясь, стараясь, чтобы провод попал в проточки корпуса гранаты, и изредка пиная пленника ботинком по голове, когда тот пытался сопротивляться и кривился от боли. Держа его под прицелом автомата, к кольцу гранаты прикрутили десятиметровый кусок того же провода, второй конец которого был обмотан вокруг транспортного крюка под днищем. Рядом лежал и, остывая, покрывался грязным белым цветом убитый старший брат. Открытыми мутными глазами, в которых уже поселилась смерть, он, казалось, наблюдал, как пеленают проводом младшего. За свою смерть он уже отомстил. Это именно он всадил в шею острый старый серп первому вошедшему в дом солдату, и тот не успев даже вскрикнуть, повалился через порог во двор, фонтанируя кровью из сонной артерии. Брат умер легко, его просто мгновенно прошили несколькими короткими пулемётными очередями и за ноги вытащили во двор к овечьему загону, где уже лежали убитые и бродили раненые гранатными разрывами овцы.

          На броню последней машины посадили худого и щуплого солдата и прикрыли ему ноги дополнительным бронежилетом. Нужно было держать пленника на расстоянии. Колонна тронулась. Можно было остаться лежать на земле и тогда его мучения завершились бы быстро. Но кто-то же должен многократно отомстить за брата. Кто-то же должен остаться в живых, чтобы рассказать об этом остальным.

          Беги! Теперь это твой путь, который может быть последним. Кровавая пелена в глазах мешает видеть, но он и так знает, что там впереди. Впереди сереет далёкой дымкой раскалённое небо, размывая горные вершины, нависающие над редкими тёмнохвойными кустами. Скалы почти чёрные во впадинах и почти белые на открытых склонах. А между ними притаились угловатые пятна всех оттенков серого и рыжего цвета. Они такие огромные даже вдали, что всегда казались надёжной защитой от всего, что не живёт их жизнью и не подчиняется их красоте и силе. Узкая дорога, по которой в обычное время с трудом проходят в ряд три лошади, дрожит от гула машин и осыпается мелкими камешками со скал. Камешки бьются об утрамбованную колею и, как испуганные птички, подпрыгивая, исчезают в бесконечно длинных склонах пропастей.

          - Чёрт его знает, - думает сидящий сверху на броне, маленький и болезненно худой рядовой по кличке «Рыжий», - где гарантия, что сейчас прямо в лоб не целится снайпер. Лежит где-нибудь за камешком лохматый и бородатый и палец уже на спусковом крючке. Чик-чирик тяжёлая пулька, раз – и нет Рыжего. Они думают, что если положили на колени лишний бронежилет, то и всё в порядке. Как же! Вон два месяца назад Хромого убили, а ведь тоже был в безрукавке. Только руки поднял, чтобы ремень справа налево перекинуть, и всё. Прямо под мышку пуля попала. С одной стороны под рукой прошла и с другой точно так же под рукой вышла. Дырочка почти незаметная, только на выходе чуть побольше. Отправят матери, там гроб откроют, а ничего и не заметно. В гробу руки к туловищу прижаты, и нет больше на теле ни ранки, ни царапинки. А ведь тоже был в бронежилете. Ещё и каску постоянно таскал не снимая, так что смеялись в роте над ним. Ну и помог ему бронежилет? Помогла ему каска? Сами сейчас внутри сидят, духотища там и теснота, но там хоть пять минут подремать можно, а тут попробуй задремать! Вон он, этот абориген, ноги по самые коленки в крови, а он бежит и бежит. Так, конечно, жить захочешь – побежишь. И меня посадили, чтобы я в случае чего не давал ему близко к люку подойти. А куда денешься? Мало ли чего у него на уме, подбежит поближе и подорвёт себя и нас. Шахида нашли. Да даже если подорвёт, то что кому будет за такой толстой бронёй от простой гранаты? Нет, всё же несправедливо устроен мир. Смотреть на него уже больно, такое у него лицо, как на картинках у Христа. Пальнуть бы по нему сейчас пару раз, да и забыть, как будто его и не было. Но потом же греха не оберёшься. Лейтенант, видно, какие-то свои виды на этого пленного имеет. И сигареты промокли и помялись, - и Рыжий запускает руку под бронежилет в поисках сигаретной пачки.

          Корпус машины плавно покачивается. В кабине чад от масла, подтекающего откуда-то на раскаленный блок дизеля. Вон, на поддон уже целая лужа набежала. Прибавишь газу, она, как прибой, отхлынет назад, тормознёшь, она волной катится под самые ноги водителю. Так что иногда приходится поднимать ноги повыше, чтобы не испачкать пыльную кожу ботинок. Залезть бы, пошарить по днищу, найти эту пробку и слить масло, да кому это надо. Двигатель раскалённый, испачкаешься весь, а руки вымыть нечем. Всё, чем запаслись в селении, выпито и вылито на стриженые головы за пять минут. Духота, люки открыты, а толку нет. Снаружи ещё хуже, там тревожное ожидание не даёт расслабиться. Если внутри хоть как-то можно скрыться от мины и от снайпера, то снаружи эта уверенность эфемерная. Единственное, что может притупить чувство опасности, это только безмерная усталость, разбавленная травкой. Да где её взять? Ещё с утра вся кончилась. От этого и сержант хмурый и злой, сидит, уставившись в пол закрытыми глазами, и только желваками играет да покашливает от масляного чада.

          - Слушай, Француз, - не выдержав, кричит он водителю, - долго мы ещё так будем тащиться? Я же не моряк, меня уже тошнит от качки. На такой скорости мы ни одну мину не сможем проскочить, или ты ногами ослаб?
          - Не могу, - устало отвечает водитель, - сзади хвост. Приказ лейтенанта! Он уже почти двадцать километров бежит, километров пять ещё осталось. Потерпим. Чувствую я, что он добежит, выдержит, наверное. Жилистый попался гад. Жука нет, а этот… - и замолкает на полуслове.
          - Всё, - наконец что-то решает для себя сержант и, обращаясь к водителю, говорит, - если что, всё вали на меня, мне уже всё равно, через пару месяцев я буду гулять с дёвчонками в ресторане. Рыжий… Рыжий, - громко кричит он, высовываясь из люка, перекрикивая рёв мотора, и стучит кулаком по броне, - закурить хочешь? Залазь внутрь! – и сам помогает радостному Рыжему спуститься вниз, придерживая его за плечи бронежилета. – Газу, Француз! Газу, - снова кричит он водителю, - помни, помни, Француз, за всё отвечаю я, - садится и смотрит, как масляный прибой медленно накатывает на задний бортик поддона.

          Мёртвые ноги уже почти не слышат приказов мозга. Уставшие лёгкие, кажется, уже сгорели от раскалённого воздуха. Нормальному человеку не дано столько пробежать. Даже лошадь свалится загнанная посреди дороги от этой гонки. Но нельзя отстать и остановиться хотя бы на мгновение. Если бы возможно было дотянуться руками и ухватиться за проволоку, чтобы немного помочь себе дотерпеть. Но теперь даже если и сможет он дотянуться, то негнущиеся пальцы не сумеют удержать проволоку. Поэтому беги.
          Облупленный стальной борт машины внезапно заволокло чёрным чадом дыма. И он быстро стал удаляться. Больно вывернуло руки в локтях, дернуло и сразу же отпустило. Только запрыгало кольцо от гранаты по камешкам дороги, стремительно удаляясь вперёд вместе с проволокой, к которой оно было привязано. Сразу же страшно заболели, лишившись движения, и руки и ноги. Всё тело страшно заболело. Всё до единой мышцы. Страх выпрыгнул из щелок глаз и побежал вслед за кольцом… Равнодушие осталось. Ну что же, не добежал, не сумел. Впрочем, туда, где он сейчас будет, можно попасть, совсем никуда не торопясь. В запасе есть пара секунд, вспомнить бы какую-нибудь молитву… Да ничего не приходит в…

          Горные дороги круты и извилисты. Иногда можно кружить по ним, не зная, что там впереди, в пятнадцати метрах от тебя. А иногда весь серпантин расстилается громадной змеёй как на ладони, на много кривых километров вперёд. Когда где-то внизу над дорогой взошло маленькое красное солнце, ворон, сидящий на том же камне, видел его и тихий гром тоже слышал. Но даже ничуть не встревожился. В конце концов, какое ему дело до людей, громыхающих громами и зажигающих крошечные солнца и молнии? Он за свои триста долгих лет и пострашнее бури видел…

           Вечером хоронили дочку хромого водоноса Камала. Прощание было хорошо видно сверху из-за бруствера. Вечер был солнечным и густые тени, ещё чётче, чем в дневной реальности очерчивали и проявляли силуэты немногих собравшихся во дворе дома людей. Торопились похоронить её до захода солнца, как и положено. И поэтому пришли только живущие близко родственники и соседи.
          Камал был беззлобным и простым человеком. Я его часто видел, торопливо пробегающего по своим неотложным делам, на кривых улочках, струящихся между глинобитных домов и заборов. Дочка его была красивой девушкой лет примерно шестнадцати. Навряд ли ей было больше. Пухленькая, невысокая и черноглазая, с совершенно детскими губами, она постоянно что-то делала во дворе. Что-то варила, стирала, просеивала муку для лепёшек.       Создавалось впечатление, что она никогда не сидит без дела. И вот её убили. Шальная пуля, выпущенная каким-то ненормальным, срикошетила от деревянного косяка и попала ей в шею. Она умерла мгновенно, даже не успев понять, что же произошло. Это утром рассказывал нам дальний родственник Камала, державший лавку с разными безделушками недалеко от КПП. У него мы изредка затаривались водкой и разведённым спиртом, разлитым в разномастную посуду. Там, в магазинчике, я пару раз и видел дочку водоноса близко. Тоска налетела на меня, когда я вспомнил её тёмные глаза, лёгкую походку и по детски пухлые розовые губы. И ещё большая тоска сжала мне грудь, когда я вспомнил вчерашний вечер.  Ну как же так?
 
          Вчера какая-то сволочь подменила мне ремень автомата. Эта сволочь сняла мой новый и прицепила старый, порезанный в нескольких местах штык-ножом. И компенсатор тоже,  кажется, не мой. У меня был новый, ещё со следами смазки, а этот весь обшарпаный об камни. Я стоял в тоскливых раздумьях, оглядывая окружающий меня пейзаж. Да-а-а-а! Никакие кирки, ломы и лопаты тут и не помогут. Вон их уже сколько поломаных и покарёженных  вниз по склону валяется. Тут бы, наверное, пару тонн тротила заложить или десяток фугасов, да и рвануть по всей длине окопа. Вот это бы было правильным решением практически нерешаемого вопроса. Сказали, что уже полгода духи занимаются рытьём этой канавы, а всё равно, даже если и учитывать высоту бруствера, вставать в полный рост ещё очень опасно. Пожалуй, только мелкий Коля по прозвищу "охапка" может тут спокойно прогуливаться. Но у него и рост - полтора метра на высоких каблуках, вырезаных из старого пртотектора и подбитых дюпелями вместо подковок. Зарываться тут в землю, это только руки мозолить до самых костей да горб преждевременно зарабатывать. Да и нет тут никакой земли. Той, что у нас называют - почва. Вроде издалека и кажется, что склон покрыт зелёной травой, а так посмотрешь вблизи, так, редкие небольшие травинки, осыпанные пылью, стоят в десяти сантиметрах друг от друга и тоскливо сворачиваются от жаркрго солнца днём и жесткого холода по ночам. Какие-то острые серые и красноватые камешки вперемежку с песком и глиной. Как будто специально кто намешал. Видимо, когда Бог при сотворении мира отделял землю от вод, сюда вывалил весь негодный для нормальной жизни материал. Набросал как попало, ладошки друг о друга протёр и, посмотрев на результат,  произнёс: " А ладно, и так сойдёт...! Пошёл я в палатку отдыхать...."

          Хорошо, хоть не днём жариться в этом окопе. Ячейка неудобная, осыпается постоянно песком под сапоги. Бронежилет ещё этот уродский, в глине какой-то испачкан весь, если бы знать, что проверяющий пока не сунется, то можно было бы скинуть его к черту, чтобы  не таскать эту бесполезную тяжесть. Так нет-же, принципиальный попался. Поймает, что стоишь без броника, греха не оберёшься. Это только "дедам" и борзым "черпакам" положенно решать самим: в бронике, без броника. Надевать каску или в панаме гулять. Да и не ходят они по караулам. Если только ротный лично не решит прищемить особенно оборзевших.  Эта участь тех, кто ещё не прослужил года. Терпи, казак.... Я тут в роте не единственный младший сержант без должности, да и кто поставит командовать старослужащими сержанта, вчерашнего духа, только что прибывшего из учебки, если у нас ещё как минимум с полдюжины черпаков и дедов с лычками от ефрейтора до старшего сержанта находятся в таком же подвешенном состоянии. Главное, меньше попадаться ротному на глаза. Только время в учебке зря потрачено....

          Если высунуться из ячейки, то город виден как на ладони. Сверху он похож на нагромождение поставленных один на другой серых и темно-желтых детских кубиков. Причём, сделано это в спешке и абсолютно без всякого плана. Они то забираются вверх по склону, из последних сил цепляясь друг за друга. То обессиленно стекают к небольшой речушке, вяло перемешивающей мутноватую воду между узких берегов. Звуки размыты, всё не так, как дома в деревне. Какая-то шуршащая тишина, будто постоянно работает генератор белого шума. Будто множество людей постоянно разговаривают полушёпотом и лишь изредка прорываются редкие высокие голоса женщин и столь же редкие и такие же высокие голоса мужчин. Воздух тут такой, что ли...? Даже двигатель проехавшего грузовика звучит как-то необычно. Чем и плох этот участок обороны, что тут можно запросто уснуть, убаюкавшись неподвижностью воздуха.

          Но  нет, пожалуй, не задремаешь. Кто-то идёт, осыпая боками камешки со стенок траншеи. Разводящий, собака. Старший сержант Кравченко-Крава. Ну и что же ты шастаешь, или тебе больше делать нечего? Спал бы себе где нибудь у каптёра и не пудрил никому мозги. Вот он, появляется справа из-за изгиба окопа пригнувшись, словно сломаный в поясе. В полный рост ему ходить невозможно и опасно, он высокого роста и его белокурые волосы хорошо видны издалека даже в сумерках.
          - Ну шо, хлопчик, всэ тыхэсэнько? - негромко спрашивает он меня и хлопает по плечу бронежелета тяжёлой как гиря ладонью. 
          - Нормально, - нарочито медленно и сквозь зубы отвечаю я, чтобы хоть голосом выразить недовольство тем, что меня, как простого рядового, заставляют ходить в караул.
          - Дурак ты, - спокойно реагирует он, - считай, что я спасаю тебя от беспокойной ночи. Сегодня деды в роте бухают. Никому мало не покажется. а здесь ты как у Христа за пазухой. Будем дома, поставишь бутылку. А пью я только горилку з пэрцэм. Розумиешь...?
          - Розумию, - отвечаю я ему.
          - Какой-то ты квёлый совсем, дай-ка мне каску, счас я тебя взбодрю, - и и молча, сняв с моей голову остро пахнущую потом каску, натягивает на свои светлые волосы. Я прижимаюсь спиной к задней стенке окопа и  наблюдаю, как он, высунувшись из-за бруствера и глухо щёлкнув затвором, напряженно выгибает плечо и что-то долго выцеливает в близлежащих домишках. Тук, - слышен глухой одиночный выстрел и Крава, отставив в сторонку автомат, присаживается в окоп рядышком со мной.
          Сначала слышаться одиночные выстрелы. Потом раздаётся пара очередей, явно направленных в нашу сторону. Где-то внизу слышно щёлканье пуль по камням и в сердце падает в желудок от тоски. Одиночные выстрелы и очереди не прекращаются минуты три и потом ещё некоторое время редкие хлопки выстрелов рушат тревожную тишину.
          - Ну ладно, теперь точно не уснёшь. Долго ещё дискотека будет! Веселись, малой! Пошёл я..., - хрипит Крава и почти по пластунски исчезает в сторону противоположную от стороны своего прихода.
          Нда-а-а. А сегодня вот похороны. Сижу - думаю.

          На следующий день я случайно заглянул за забор автопарка, где колосились редкие кустики какого-то кустарника, усыпанного короткими колючками. И увидел там сгорбленную фигуру. Он сидел на старом пробитом камазовском скате и смотрел на горные вершины, виднеющиеся в блёклой дали. Хэбэшка у него была расстёгнута, рукава по локоть закатаны, на ногах стоптаные на пятках войлочные тапочки. Серые глаза медитировали внутрь себя.
          - Держи, - протянул он мне почти полную бутылку водки, наполовину утонувшую в его больших ладонях.
          Я молча взял и отхлебнул пару глотков. Горькое тепло опалило мой оголодавший с обеда желудок. Вечерняя жара грела кирзу моих сапог, мозги варились под панамой, и только Крава сидел серой скалой.
          - Сволочь ты, Крава, - неожиданно для самого себя сказал я ему и тут-же внутрене сжался, почти наверняка ожидая удара в лицо. Но он промолчал. Только внимательно посмотрел мне в глаза. Ни злобы, ни удивления я не увидел в его зрачках. Только бесконечная тоска шелохнулась и ещё глубже спряталась в глубине его непонятной души.
          - Я знаю, - спокойно ответил он, - но на посту всё равно спать нельзя..., ладно, пошёл я, - он поднялся и медленно направился к палаткам, виднеющимся невдалеке. И чёрная тень, похожая на беспокойную совесть и на большую змею, поползла за ним переваливаясь через мелкие и пыльные валуны.