Абсурдно бытие

Хью Манн
I

Я живу на Земле, это делает честь
мне и всем, кого здесь не счесть.
Мы вольны: умножаться, глаголить, есть,
отторгать, принимать — униженье, лесть.
Для природы это — давно не весть,
потому как ей безразлична месть,
безразлична также смешная спесь
в отношении фразы «На стены лезть».

Ведь прогресс для природы — ни дать, ни взять —
то есть атомы, ядра, стальная стать
и так далее ей не совсем под стать.
Для натуры всё это, как немцу вязь,
по-арабски ревущая «Твою мать!».
Не в чести у природы свекровь и зять,
сын и дочь, их отец и другая ****ь.
В общем, термины — пыль. Тут не дам соврать.

Да, конечно, родство есть признак
сопричастности с кем-то кого-то — призрак,
заключённый в природе. Не даром схизма —
это блудный сын результатов тризны.
И хоть выпали «Боже!», как надо, трижды,
всё равно не спасёшься. Он не всевышен
над тобой, а в природе ты как бы лишний.
Не сочтите за грубость, товарищ Чижик.

Где ты был, что ты пил, не напишут возле
подувядших цветов, что оставят после
под надгробием. Словом, бесщаден космос
в отношении тех, кому важен воздух.
Это факт — и зачем распинаться позже:
«Бытие, справедливость, подрывы, поджиг,
аритмия, кончина, любовь и ложе» —
список слов, несомненно, изрядно больше.

Человек и впрямь однозначен. Тем паче,
если плачет, то, вероятно, плачет.
«Глаз окропляет ланиты» — значит
только словесная здесь достача.
Но процесс, увы, — не сложна задача,
и решает её не король, не палач и
не поэт, но природа. Не выдать сдачи —
может, потлачь токмо у Аппалачи.

Экономика, цепко схватясь за мир,
обставляет его, словно Вождь — ампир.
Нам же, други, на этот пир
не даровано зреть, хоть и окропим
его бранью да ложью посредством лир.
Так Империи гибнут. И некрофил —
тот, кто семенем памяти их одарил,
будь то русский, еврей или караим.

Набродившись по шарику, я сполна
осознал, что, в принципе, от вина
я отличен лишь тем, что оно меня
не испьёт. В остальном — красна
кровь в сосудах, природой данна;
и нас вылакать можно обоих до дна.
В общем, наша Земля откровенно странна.
Впрочем, как и моя страна...

Я гражданин, скажем. Есть права
у меня говорить: "Баба не права,
коли рот разевает...", и весь провал
в том, что я систематику здесь порвал.
Ведь её права — тоже карнавал
демократии. (Ленин её ковал).
Баба ведь не всегда товар.
Если так, то я, видно, везде наврал.

Да простит меня взбалмошная девица,
но тут, собственно, нечему и дивиться:
ложь есть ноль. С другой стороны, единица —
правда... Правда, стоит им соединиться,
и уже замечаешь: к чертям летит всё.
Нити вьются, покуда всем нам не спится, —
обращаются плюсиком спицы.
Это бред, конечно... Пора напиться!


II

Я спускаюсь в кабак. На дворе — зима.
Это ясно, поскольку тугая тьма
разнеслась по краям, и везде тучна
мысль о том, что ничто не согреет нас.
Я спустился. Что вижу? Ведёт компас,
вероятно, слепого меня на глаз.
Ха-ха-ха, как забавен немого глас.
Каламбур — это не для лишённых ума.

У подножия бара — столпились только
тунеядцы, бомжи, проститутки. Толку
от них нет никакого. Иду — умолкли.
Непривычна для сброда нагая волка
серость. В принципе, весь в иголках
я, как ёж, но не хищник. Влачу потомков
результат всех ошибок. Кричу ребёнком:
«Эй, смотри, этот дядька зимой в футболке!»

На меня косится чудной бариста.
Говорю: «Наливай! Да ещё — под триста»,
улыбаюсь, молчу. Ненавижу mistress,
что мне строит глазки, как будто Вишну
перед нею пал, словно с торта вишня.
Я вцепился во взгляд. Обожаю пышек.
Передумал. Знакомлюсь. И тает жижа
вся во мне, что я принял тотчас же. Вышка!

Дальше — пьянство, разврат. Одним словом, соитье...
"Не желаешь ещё чего-нибудь выпить?", —
говорит моя пышка. А мне бы выбить
полотно стеклянное — с жизни выбыть,
потому как задрало уже тут рыбой
мне барахтаться на монолитных глыбах.
Я нажратый в дерьмо и тяну лишь лыбу,
говоря, мол: "А у меня есть выбор?"

Этот мир безобразен. Не знаю точно,
начался ли он с беспричинной точки,
хоть пишу об этом пустые строчки.
Мне одно понятно. Наверно то, что
он не кончится символом многоточья.
На Руси же — покрыт я льняной сорочкой
иль укутан в тулупчик медвежий, срочно
нужно стать богатейшим, расставшись с почкой.

Деньги — в воздухе. Воздух важен,
не закончится воздух многоэтажным
домом. В общем-то, воздух влажен,
коль разбавить его эволюций стажем.
И дальнейшая жизнь — то уже не страшно.
У Кремля подкрепился кровякой стражник
и готов всех нас с нею разбадяжить.
Посмотри, как горит его наболдажник.

Я вернулся в дом. Хорошо душе,
коли мерзкие пальцы в legere touche
не танцуют на брюхе. "Заткни уже
свою пасть, паскуда!" на этаже,
что повыше вершится. В натуре жесть.
Хорошо, что в России за это сесть
не получится. Скажет суд: "Это жест
первозданной любви, что в Заветах есть".

Всё опять повторяется, словно уж
в сковородке таращит мне зенки. Жуть!
Так природа пытается намекнуть,
что я так себе, в общем, — не лучший муж.
Да и что мне, право, от этих мук
на котёл, что в Аду? Мне бы палки гнуть,
словно линии, время, пространство. Пусть
буду этим, — ну как его, — в ус не дуть.

Остановимся. Ладно. Изрядно сказа,
что летит от Востока до Владикавказа.
Я хотел лишь сказать, что абсурд ни разу
не является фактором битого разума.
Аж напротив: действительная зараза —
это ум для абсурда. Прямым показом —
для страны моей — эти фразы разом
заполняют небо палёным топазом.

Я опять на квартире. Железный лязг
тех цепей мирозданья (забыл их снять)
мне напомнит о том, что я только раб
всех велений природы. И даже краб,
чую, в целом, свободней меня. Игра
со словами, со властью — дремучий грай
на природу, что тянет ко смерти. Рай —
там, где нет человека, но есть раздрай.

Посему, обрекаю всех вас на Чёрта
приказы. По дням, возможно, нечётным.
Почему — не знаю? Но очень чётко
моё зренье на вещи — чернее чёрных.
Извиняюсь, Джордан, Али и Голберг,
не поймите привратно! Пеняю, впрочем,
на себя. Для природы — её чечётки —
мы, по факту, Р А В Н Ы. Вот и всё, о чём я.