Детское зеркальце

Валентина Патронова
В дождливые летние дни зябкая деревянная дачка на турбазе у Оки насквозь продувается ветром и напитывается речной и дождевой сыростью.
Мне четыре или пять – возраст, с которым  окончательно приходишь в сознание  и прочно и безвозвратно оседаешь на земле, надолго, а то и навсегда заземляешься из младенческого парения.
Бабушка, мама, девочка. А потом, откуда ни возьмись – мальчик-подросток.
Отдыхающим странно, почему он, с первых дней  лета плавающий на барже по реке юнгой, прибился к этой семейке. Ему бы с приятелями жечь костры, печь картошку в углях, рыбачить, наконец. Но нет – торопится навестить мирное семейство. Что-то притягивает его сюда каждый Божий вечер. К кому он привязан? Слишком юный поклонник молодой мамы? Бабушкин приятель? Староватый друг щербатой мелюзги, которой до него расти и расти?
Бравый и соленый парень, оставаясь в счастливом неведении о людских толках, катал женское семейство на моторке, брал с собой меня на баржу – поднимал  на капитанский мостик, заглядывал в машинное отделение. «Я вам звоночек принес» – развлекал он заскучавших  на монотонной работе салаг. На берегу часами пил чай в ветхой продуваемой дачке. Приблудил, пригрелся – решили все.
Теперь не вспомню лица этого паренька, тогда мне казалось, не такого уж важного. Были загорелые крепкие руки и теплые интонации речи, ясной и простой. И звали его незамысловато – как покровителя плавающих и путешествующих, в которого непреложно  и строго верили речные «моряки».
А впрочем, и имя его было второстепенным, главное – это был друг, неотступно и каждый день маячивший поблизости. Он что-то мастерил, говорил, улыбался – и я, смешливое отражение солнечного зайчика в зеркальце, улыбалась в ответ. И все было, как и должно быть – вполне себе в порядке вещей, но нарастало с каждым часом какое-то широкое и радостное удивление.
Как-то большой друг подарил мне зеркальце. Обстоятельства и повод давно забылись, а может, и не было повода?
Оно казалось загадочным и совсем старым. Уже в то время не делали ничего подобного –  грубых и тяжелых карманных зеркалец со стесанными краями, закрашенных вишневой краской с обратной стороны амальгамы.
Краска была поцарапана и облуплена, тяжесть – непривычна для маленького тонкого кармашка, но это было самое драгоценное из детских сокровищ.
Он сказал: «Ну, если чего, посмотри в него, позови – и я приду".
Тогда-то и пошел дождь, что лил день и другой, и так осязаемо навалилась темнота и сырость. Свет не прикрытой абажуром пыльной лампочки был одновременно и резок, и тускл, помятый алюминиевый таз отражал его мутным неровным бликом, жалкие блага турбазовского уюта угнетали убожеством.
Трое, замурованные в темноте, загнанные в чужой неприветный угол  непогодой, одинаково томились. Кто-то первым не выдержал – вспылил, другой ответил невпопад, стало совсем горестно и страшно. Я заныла, затосковала, залилась отчаянными слезами.
В минуты и часы детского одинокого ужаса перед некрасивостью взрослого быта и бытия каждое резкое слово равняется отречению, а высокая нота в голосе – предательству радости.
Все отвернулись – осталось зеркальце. Приятно-тяжелое, нагретое в горячей ладошке, с неясным запотевшим отражением, расплывающимся от слез, – но только оно стало средоточием тепла.
Может, и вправду в эту минуту было таким  сильным желание увидеть друга, позвать его с перехваченным горлом. Но прошло несколько минут, и распахнулась дверь, и из темноты, из скользкой продрогшей зелени вышел тот самый друг. Он был как листья – блестящий, мокрый, сияющий: «Ну, ты звала меня чай пить? Я пришел!»
Избирательная детская память больше не сохранила  ничего. Ни как, наверное, тепло и весело пили чай с печеньем в шаткой щитовой дачке, ни как катались на лодке после непогоды на белой широкой реке в ослепительно-солнечные дни; ни как расстались девочка и юноша, баржа и автобус.  А, может быть, лодка и поезд, мелькнувший по мосту над Окой.
Все стерлось, исчезло, почти ничего не осталось. Правда, какое-то время оставалось само  зеркальце. Долго лежало оно в игрушечном ящике, на полке, в кармашке, выпадало и облупливалось сильнее, но упорно не разбивалось. Кочевало по разным местам, терялось и радостно находилось после ремонтов и перестановок вещей и однажды неизвестно куда подевалось.
Так и бывает – пока чуть оглядишься в мире – растеряешь самые важные вещи.
Но иногда в самые темные и безнадежные дни в конце октября – начале ноября, когда за окном сгущается мгла, а дождь заколачивает крышу дома вместе с тобою живой, и в том, что жива, еще немного – и усомнишься, до чего хочется отыскать зеркальце с облупленной вишневой краской на обороте.
Умом понимаешь – навряд ли, невозможно,  столько раз передвинулись и потеснились вещи, все переменилось, и не одни только обои и мебель. Совсем другое, неузнаваемое  видишь отражение в зеркалах. А сколько ближних и дальних с тех пор исчезли, перешли по ту сторону отражения, и не отыскать их следа.
Но остаётся непреложная детская вера – абсолютная вера, что стоит перевернуть хлам, подвинуть книжный шкаф, по-настоящему захотеть и затосковать, и оно невероятно найдется.
Кому-то легко и радостно молиться перед иконой, нащупывая в ее глубоком пространстве с обратной перспективой винтовую лесенку к иному радостному миру. А мне б отыскать мое зеркальце, собраться с духом, вглядеться в него, обнаружить зареванное личико в дождливом полумраке. И снова бессловесно и горестно со сдавленным горлом звать своего Большого Единственного Друга, который всегда придет. Ведь только на Него остается уповать, когда за окном дождь.

Тула, 1990-2000 гг.
Илл. Дональда Золана