Поэт- Ясновидец?

Эдуард Кукуй
ИЗ КНИГИ И ИНТЕРНЕТА
....................

"...находясь за границей без друзей и собеседников, поэт позволял себе весьма рискованно "шутить" с полькой Лолой, видимо понимвя, что ей можно довериться"
(С.Куняев- "Жизнь Есенина" 2001, стр294)

"Я спросила- знал ли он Ленине.
"— Ленин умер", — ответил он мне шепотом,
Я чуть не подпрыгнула от удивления. Шел 1922 год. Ленин был очень болен. Он был окружен известными немецкими врачами: время от времени в газетах можно было прочитать их официальные бюллетени.
— Зачем вы так шутите, Сергей Александрович?
Мы говорили шепотом, будто боялись, что кто-нибудь подслушивает.
— Я не шучу. Уже год, как он умер, — послышался ответный шепот."



ИЗ ИНТЕРНЕТА
..............

ЛОЛА КИНЕЛЛОЛА КИНЕЛ

АЙСЕДОРА ДУНКАН И СЕРГЕЙ ЕСЕНИН

(Главы из книги «Под пятью орлами»)

Печатается по изданию: Lola Kinel. Under Five Eagles. My Life in Russia, Poland, Austria, Germany and America. 1919 -1936. London: Putnam, 1937

В бурные годы на рубеже конца второго и начало третьего десятилетия нашего века ничем особенно не примечательная женщина — Лола Кинел в различных ролях побывала «под пятью орлами — судьба протащила ее по странам, гербом которых оказался орел. Это Россия, Польша, Австрия, Германия и США. Обладающая незау­рядной памятью, склонностью к литературному труду, Кинел написала книгу о своих странствиях, которую так и назвала: «Под пятью орлами». Описывая с позиции стороннего наблюдателя события тех лет, она восстановила и малоизвестные нам подробности из жизни Сергея Есенина и Айседоры Дункан. Ниже приводятся посвященные им главы из книги Лолы Кинел.
АЙСЕДОРА И ЕСЕНИН

По берлинскому адресу, указанному в телеграмме, меня ожидала совсем не Айседора, а молодой американец, студент-гуманитарий, по-моему, его звали Мильтон. Он представился как друг Айседоры, и мы пошли в кафе, чтобы все обсудить. Он сказал, что прочитал мое объявление, объяснил, что Айседора не может разговаривать со своим мужем — русским, и, зная, как это тяготит ее, он подумал, не подойду ли ей я в качестве секретаря. И вот ему надо решать, гожусь ли я для этой роли…
Мы разговаривали и пили кофе (плохонький кофе, который немцы называют «блюмхенкафе» — цветочки вы видите на дне саксонских чашек, настолько прозрачен этот отвратительный налиток), и молодой человек экзаменовал меня на должность секретаря для Айседоры и Есенина… После получасовой беседы, касавшейся широкого круга вопросов от большевизма до искусства, он воскликнул:
— Вы справитесь! Вы — как раз то, что надо… и все эти языки. Великолепно! Сейчас же отправим телеграмму. Вы сможете выехать вечером? Вы знаете, она сейчас в Висбадене.
— В Висбадене! Вот интересно! А я только что оттуда.
— Что ж, придется возвратиться. Так вас устраивает вечер?
— Да, конечно, устраивает.
— И еще я вам посоветую, — доверительно произнес он, — не берите особенно много багажа. Она может сказать, что собирается остановиться в каком-нибудь городе на неделю, а уже через несколько часов вы обнаружите, что уезжаете…
Пророческие слова!
Мы зашли на ближайший телеграф, и он попросил дописать одно немецкое слово. Я склонилась над телеграфным бланком и увидела следующее: ДОРОГАЯ АЙСЕДОРА МИСС КИНЕЛ ПЕРСИК ВЫЕЗЖАЕТ ВЕЧЕРОМ.
Это, помню, очень удивило меня. Выражение было для меня необычным. Разумеется, я понимала, что это слэнг, и надеялась, что это комплимент, но почему меня назвали фруктом, и не каким-нибудь, а именно персиком? Почему не грушей, не сливой? Впрочем, если бы он написал «лимон», я бы точно так же удивилась и обнадежилась. Я воздержалась от вопросов, мы пожали друг другу руки и разошлись. Я поспешила в отель, собралась и села на поезд, отправляющийся в Висбаден.
На следующее утро я уже была в отеле «Роза» и, затаив дыхание, постучала в дверь номера Айседоры. Приятный голос ответил: «Войдите», и я вошла.
Полная, средних лет женщина в неглиже цвета семги грациозно полулежала на кушетке. У нее была маленькая головка с тициановскими кудрями, красивый, но жестокий рот и сентиментальные глаза; при разговоре она проглатывала или комкала слова. Когда она поднялась и стала двигаться по комнате, я увидела, что она вовсе не полная и не средних лет: она была прекрасна, непостижимая природная грация сквозила в каждом ее движении… Это была Айседора…
Через некоторое время из соседней спальни вышел молодой человек в белой пижаме. Он выглядел как русский танцовщик из американского водевиля: тускло-золотые вьющиеся волосы, наивные глаза васильковой голубизны, сильное мускулистое тело… Это был Есенин. Позднее я обнаружила, что он отнюдь не наивен. Он был достаточно лукав, подозрителен и инстинктивно умен. Впечатлительный как ребенок, полный противоположностей, крестьянин и поэт — вместе.

АЙСЕДОРА В ТАНЦЕ

«Айседора в танце — это вещающее богатство. Она утверж­дала и убеждала своими движениями, что танец должен исходить изнутри, от души, от мелодии „иного мира”».
Шелдон Чинней (Из введения к «The Art of Dance», by Isadora Duncan)

Я пробыла с Айседорой и Есениным целый месяц, прежде чем увидела ее в танце. Это произошло в Брюсселе, куда она была приглашена на три дня. Я должна признаться, что со временем любопытство и волнение в ожидании этого события сменились чувством какого-то страха: Айседора была немолода и чуть полновата, и хотя природная грация, которая была присуща каждому ее движению, уже завоевала мое воображение, я страшно боялась, что разочаруюсь, увидев ее на сцене. Для меня это было бы крушением надежд. К тому же для активной подготовки и тренировки в ее распоряжении оказалось лишь несколько дней, сокращенных переездами и повседневными заботами. За те недели, что я провела с нею, я не замечала, чтобы она соблюдала хоть какую-нибудь диету или делала бы то, что, как известно, обычно делают танцовщицы…
Когда я попала в театр, он был переполнен народом, и атмосфера его была заряжена тем напряжением, которое обычно при ожидании крупной сенсации. Раскрылся занавес. Сцена была пуста: в правом углу — рояль, за ним — пианист, по бокам — знакомые всем голубые занавесы Айседоры…
Затихли неизбежные перешептывания и шум, заиграл пианист. В противоположном углу раздвинулись голубые драпировки, появилась Айседора.
И вот я приступаю к самой трудной части этой книги: разве можно описать то волшебство, каким был ее танец!
Все, что я помню сейчас, это то, что я сидела в ложе и испытывала восторг, скорее даже какое-то благоговение. Все мои абсурдные опасения были забыты, словно их и не бывало. Я была преисполнена радости и глубокого смирения перед чудом красоты.
Если бы меня попросили описать движения танца, мне было бы трудно сделать это. Каждый танец был маленькой завершенной композицией, поэмой, полной чувства и мысли. Ни одно движение, ни один жест не были лишними: как все гении, она добивалась максимального эффекта, затрачивая минимум средств. Разумеется, здесь не было ничего похожего на манерничанье или кокетство; каждое движение было божественно, просто, красиво. Пожалуй, я даже не решусь назвать это танцем, ведь импровизация ее состояла из различного рода движений, от едва заметных до довольно-таки высоких прыжков. Не было только такой вещи, как шаг. Одно движение переходило в другое столь же органично н естественно, как на деревьях растут листья, И каждый танец был единой прекрасной, волнующей линией, волшебным сплавом движений, каждое из которых было достойно великого скульптора.
Вряд ли хотя бы один из ее танцев можно было отнести к определенному жанру, но каждый был полон глубокого смысла. В них словно бы раскрывалось все многообразие эмоций, испытываемых человеком, человечеством. Они были всеобщи. Например, в прелюде Шопена Айседора, просто переходила с одного конца сцены на другой. Как описать эту дюжину шагов, представляющих собой единую композицию? Ее можно бы назвать: «Отчаяние, смерть и воскресение». Или: «Печаль и радость». Танец начинался с умеренного движения, замиравшего до абсолютного покоя, потом постепенно ускорялся и достигал кульминации. Был у нее и знаменитый шубертовский «Музыкальный момент», в котором простыми и совершенно не поддающимися описанию движениями она передавала, пожалуй, все волнующие чувства материнства.
Разве можно забыть неповторимую грацию ее прекрасных рук, когда она как будто укачивала ребенка, грацию тех несчастных рук, которые так долго оставались пусты­ми? А вальсы Брамса? В особенности один, где Айседора в образе богини радости усыпает все вокруг себя цветами. Я могла бы поклясться, что видела на сцене детей… Но здесь не было ничего, кроме ковра… улыбалась танцующая Айседора, склоняясь в порывах счастья направо и налево… Это было настоящее волшебство…

ЧИТАЮЩИЙ ЕСЕНИН

Там же, в Брюсселе, я впервые услышала, как Есенин читает публике. До этого мне уже приходилось слышать, как он декламировал что-нибудь из своих стихов. Это было время, когда мы с трудом пробирались по одной из книжек его лирики, которые издавались в Берлине. Мне кажется, он читал, чтобы испытать меня. Он пристально всматривался при этом в мое лицо, следя за малейшим его изменением. Не очень-то доверяя впечатлениям других, он имел необыкновенную способность уяснять все самостоятельно. Его глаза суживались, превращаясь в голубые щели, и он пристально следил за собеседником, задавая наивные вопросы и разыгрывая из себя простачка. Иногда он вдруг обращался ко мне с каким-нибудь пустячным вопросом. Спраши­вал, например, о моих литературных вкусах, а потом, в разгар беседы, хватал лист бумаги и читал, все время наблюдая за мной. Читал он хорошо, в совершенстве владея голосом, интонацией, выражением…
Только в Брюсселе я поняла все великолепие его декламации. После последнего выступления Айседоры у нас был неофициальный прием в отеле. На нем присутство­вала сестра Айседоры — Елизавета, которая приехала с подругой из Берлина, чтобы посмотреть, как танцует Айседора, управляющий мистер Исайя, аккомпаниатор, несколько друзей, Есенин и я.
Айседора, одетая в одну из своих греческих туник, ужинала, полулежа на кушетке. Она была красива и выглядела очень молодо. Это был восхитительный ужин, и у всех было задорное настроение. Даже Есенин, который не мог принять участия в общей беседе, улыбался, был любезен и весел.
После ужина он согласился по просьбе Айседоры почитать. Он ушел в дальний угол комнаты, повернулся к нам лицом и начал. Он взял отрывки из своей драматической поэмы «Пугачев» — этого рассказа о знаменитом казачьем мятежнике. «Пу­гачев» считается наиболее важной работой Есенина и представляет собой незаконченную драму в восьми сценах.
Я была ошеломлена. Есенинский голос — голос южно-русского крестьянина, мягкий и слегка певучий — передавал изумительный диапазон переживаний. От нежной ласкающей напевности он возносился до диких, то хриплых, то пронзитель­ных выкриков. Есенин был Пугачевым — измученным крестьянином… долго страдав­шим, терпеливым, обманутым, а потом — неистовым, хитрым, страшным в своем гневе и требующим свободы и мщения… и потом, в конце, когда его предали, — покорным, покинутым,.. Есенин-Пугачев выражал недовольство шепотом, вел неторопливый рассказ, будто пел песню. Он же орал, плевался, богохульствовал. Его тело раскачивалось в ритме декламации, и вся комната словно вибрировала от его эмоций. Потом, в конце, побежденный, он — Есенин-Пугачев — съежился и зарыдал.
Мы сидели молча… Долгое время никто из нас не мог поднять рук для аплодисментов, потом они разразились вместе с диким шумом и криком… Только я одна знала русский и могла понять смысл, почувствовать мелодичность его слов, но все остальные восприняли силу переживаний и были потрясены до глубины души…

ДОРОЖНЫЙ СУНДУК

У Айседоры был дорожный сундук — один из одиннадцати, с которыми она тогда путешествовала. С ним не происходило никаких забавных приключений, и я упоминаю о нем лишь потому, что он некоторым образом символизирует для меня правду. Даже не знаю, стоит ли это рассказывать посторонним. Но есть что-то внутри нас, что требует объяснения жизни в ее развитии, и ради этого «что-то» я должна написать о сундуке. Я попытаюсь восстановить то случайное ощущение, которое испытала при первом знакомстве с этим сундуком.
В нем хранилась любовная переписка Айседоры, книги, которые она особенно ценила, многочисленные фотографии, программы ее выступлений и газетные вырезки. О них. Короче, это было резюме, неизданное резюме всей жизни Айседоры, жизни актрисы, жизни женщины, если можно так сказать — куртизанки. (А я думаю, что она была самой знаменитой куртизанкой нашего времени в старинном, широком и величественном понимании этого слова).
Итак, существовал сундук, и существовала я, призванная рассказать о нем. Собственно, я почти не уделяла ему внимания, но Айседора не раз говорила мне: «О, если бы ты добралась до него и привела в порядок. Там ужасно все переметалось». И я, думая об этом как о сортировке старого хлама, обычно отвечала: «Хорошо, как только выдастся свободный денек… Сегодня утром мне надо пойти в банк, потом увидеться с французским консулом, днем…» И таким образом мне удавалось избегать этого дела.
Позднее, в Дюссельдорфе, я все-таки принялась за сундук, и довольно энергично. Я расположилась на полу в комнате Айседоры и начала раскладывать его содержимое по кучкам: книги, журналы, письма, старые контракты, смешные клочки бумаги, исписанные неразборчивым почерком Айседоры. Это были драгоценные записи — ее мысли о танце, об искусстве, об образовании, о воспитании детей. Некоторые из них вошли теперь в ее замечательную книгу «Искусство танца», которую Шелдон Чиней отредактировал после смерти Айседоры, собрав все ее высказывания и суждения относительно искусства. Эта восхитительная книга в основной своей части содержит, подлинные мысли и чувства Айседоры, и те, кто представляет себе Айседору лишь эксцентричной танцовщицей и куртизанкой, прочитав эту книгу, откроют для себя и замечательную актрису.
Бесчисленные программы на всех языках мира, тысячи газетных вырезок в пачках и россыпью лежали передо мной на полу и в сундуке. Здесь же — пачки писем, отдельные письма, начинающиеся словами: «Дорогая», и «Любимая», и «Моя единственная». Я не читала их, а просто сортировала по почеркам. Были фотографии множества мужчин: мужчин, умудренных опытом, старых, мужчин среднего возраста, молодых. Фотографии красивых молодых людей. Никогда в жизни я не видела столько красивых фотографий, такого множества привлекательных лиц. Одно из них пресле­дует меня до сих пор. Это был портрет юноши с необыкновенно красивыми чертами лица: мужество и нежность сочетались в нем удивительно и редкостно. Такого сочетания не найдешь, пожалуй, и в тысяче лиц. Я долго смотрела на эту фотографию я наконец положила ее лицевой стороной вниз. Это было в тот вечер, когда пришел Есенин. Увидев фотографии красивых мужчин, он побледнел, а веки у него порозо­вели — это было признаком раздражения.
Лишь поздним вечером я покончила с этим делом. Все было аккуратно разложено по отдельным стопочкам, и я, усевшись посредине, размечталась. У Айседоры такая богатая жизнь, так много любовных связей, и некоторые из них, должно быть, продолжают существовать, и она, может быть, причиняет кому-нибудь боль… И у нее было двое прелестных детей, она их потеряла… и все-таки она не падает духом, улыбается жизни… У нее есть Есенин.
Я думала: ей сорок восемь, а она молода. Она — моложе меня, ведь она живет, а я — мертва, я мертва с тех пор, как покинула комнатку в Варшаве, где однажды молила: «Боже милостивый, не допусти, чтобы я еще когда-нибудь влюбилась, о Боже, не позволяй мне давать волю чувствам…» Нет, нет! Нечего быть мертвечиной! Попробую и я стать живой!.. Так я и сидела в мечтах…
— О небо, что за кавардак! — сказала Айседора, когда вернулась. — Как ты справляешься?
— Великолепно, просто великолепно, — сказала я. — Я сразу поняла, что сумею привести эти вещи в порядок.
Но я не сказала Айседоре, что ее сундучок помог и мне навести некоторый порядок в собственной душе. Но это уже не относится к делу.

ОБРАЗОВАНИЕ

Мне было двадцать три года, когда я встретила Айседору и Есенина, но я была все-таки еще довольно наивной в некоторых вещах, и во время путешествий с ними у меня открывались глаза то на то, то на это. Пополнение моего образования не обходилось без забавных происшествий и даже, я бы сказала, душевных потрясений. Первое из них мне запомнилось очень хорошо.
Это произошло в Дюссельдорфе, на третий день после моего прихода к ним. Большой отель. Три часа ночи. Я спала в своей комнате, примыкающей к комнате Айседоры. Кто-то постучал. Я проснулась и спросила:
— Кто тут?
— Это я, Айседора, впусти меня.
Я встала и открыла дверь. Айседора ворвалась в мою комнату, бросила взгляд на постель и сказала:
— Есенин исчез.
— Вы уверены? — спросила я.
— Он ушел, и я нигде не могу его найти, — сказала она.
— Может быть, он в туалете?
— Нет, — сказала Айседора с горькой усмешкой. — Я посмотрела. — И она вышла так же стремительно, как и вошла.
Подхватив свое кимоно, я последовала за ней, так как тренога передалась и мне.
Энергичным шагом она прошла в другой конец холла, где находилась небольшая спаленка Жанны. Жанна была личной служанкой Айседоры. Айседора постучала, и когда Жанна открыла дверь, она, пользуясь правом хозяйки, вошла. Она посмотрела на кровать и сказала по-французски:
— Monsieur est disparu. («Исчез муж» — фр.)
— Mais non, madame! («Не может быть, мадам!» — фр.) — сказала Жанна, испуганно взглянув на нее.
Айседора резко повернулась и вышла. Мы — за ней. Мы прошли в большой салон Айседоры и принялись совещаться. Айседора считала, что нужно вызвать консьержку и приняться за поиски. Она была очень взволнована. Я возражала ей, так как, на мой взгляд, не было достаточных оснований для таких поисков. Потом, повинуясь како­му-то неожиданному порыву, я вышла на середину комнаты и громко позвала по-русски:
— Сергей Александрович, где вы?
— Я здесь, — неожиданно раздался его голос.
Мы бросились на голос. Скрытый тяжелой портьерой, Есенин в пижаме стоял на небольшом балкончике и дышал свежим воздухом.
Мир и покой были восстановлены, и все мы разошлись по своим уютным спальням, и только когда я уже укутывалась в свое одеяло, я вдруг с удивлением подумала: «Почему Айседора, как только вошла ко мне, бросила взгляд на постель… почему заглянула и в постель Жанны? Забавно…» И потом вдруг: «О Боже!» Ну конечно же, я с ними всего три дня… И Айседора не знает меня… а я — я не знаю Есенина.
Потом был еще случай, объясняющий многое. Айседора готовилась к выступлению в одной из европейских столиц. Каждое утро приходил пианист, и они репетировали. Его приводили к ней в комнату, и они запирали дверь, чтобы их никто не беспокоил.
Есенину не нравилась закрытая дверь. Иногда он забывался, подходил, дергал за ручку и обнаруживал, что заперто. Вскоре он стал даже ворчать по этому поводу.
— Зачем они запираются? — как-то спросил он у меня после очередного налета: я встретила его в зале около двери.
— Ш-ш-ш, не разговаривайте так громко. Айседора репетирует, — ответила я.
— Черт с ней, с репетицией. Мне просто нужна книга. Им совершенно ни к чему запираться для репетиций.
— Пожалуйста, Сергей Александрович… не разговаривайте так громко.
В этот момент открылась дверь, и вышла Айседора в сопровождении пианиста. Увидев сердитое лицо Есенина, она тотчас поняла причину и с очаровательным жестом произнесла на своем русско-китайском жаргоне:
— Пожалиста не обращайт внимание. Пожалиста не волнитесь. Он — педераст.
…Восемь склянок и порядок! — как говорят на кораблях. Все было бы ничего, кроме этого слова «педераст», которое на веек языках означает одно и то же. Не знаю, как уж тут выглядел пианист… Я постаралась поскорее уйти прочь…
Два американских парня, из тех, кого обычно называют выходцами из Штатов. Оба были молоды, добродушны и оба ревностно поклонялись Айседоре. Они всегда появлялись неожиданно, всегда вместе, всегда веселые, восхищающиеся, готовые помочь. Впервые мы повстречались с ними в Германии, в поезде. И сколько было веселья! Потом они навестили нас в Остенде. В Брюсселе они тоже появились и даже остановились в нашем отеле.
И это было как раз в то время, когда Есенин стал особенно подозрительным. Когда они заглядывали к нам, он смотрел на них с нескрываемой враждебностью. А в один прекрасный день взялся за меня:
— Кто они?
— Друзья Айседоры — поклонники. Вы же знаете, их у нее так много.
— Почему они преследуют нас?
— Преследуют? Мне этого не кажется. Они просто приезжают посмотреть ее выступления. Вы ведь знаете — это американцы, денег, видно, у них хватает, вот они и путешествуют, следуя за нами. Таких полно в Париже, да и повсюду. Возможно, они занимаются искусством или еще чем-нибудь в этом роде.
— И это все, что вам известно?
— Все… Смотрите сами…
— Давно Айседора знакома с ними?
— Не знаю, да и зачем вам это?
— Ничего. Это все.
Он резко повернулся и ушел. Он ревновал. Ревновал и мучался подозрениями. И это выглядело нелепо: они были такими безобидными парнями, такими преданными поклонниками великой Айседоры. Наслаждаться ее славой, быть рядом с ней составляло им величайшее удовольствие.
А потом — всего через несколько дней — отношение к ним Есенина резко переменилось. Это было очевидно. Он даже стал улыбаться им. Разговаривать с Есениным они не могли, потому что ни одного русского слова не знали? Они просто изучали Есенина — белокурого, ладного русского поэта, изучали со своеобразным курьезным любопытством — не очень явно, конечно, потому что были хорошо воспитаны. Что же касается его, так он даже по-свойски, одобрительно посмеивался над ними. На следующий день — накануне молодые люди весь день провели с нами — он встретил меня в холле и таинственно кивнул.
— С этим все в порядке, — произнес он шепотом, и я сразу же поняла, о ком он говорит.
— Конечно, с ними в порядке, — ответила я.
— Я обнаружил это только сегодня. Пойдемте, хочу вам показать!
Он прошел вперед. Осмотревшись и убедившись, что вокруг никого нет, он остановился у двери. Это была комната молодых людей.
Есенин осторожно нажал ручку. Она подалась, Он приоткрыл чуть скрипнувшую дверь, заглянул, велел заглянуть и мне. Полная непонятного, необъяснимого любопытства, я осмотрела комнату — маленькая спальня отеля, единственная кровать, умывальник, стол со стулом. Озадаченная, я повернулась к Есенину.
— Одна кровать, — показал он. — Понятно?
— Возможно, молодые люди не так богаты, — сказала я с сочувствием.
— Как бы не так, черт их побери! Они всегда берут номер с одной кроватью. Жанна мне говорила.
— Но почему?.. — наивно спросила я.
Есенин ухмыльнулся.
— Ох… ох… — спохватилась я.
Есенин перестал ревновать.
Так я и училась жизни, то здесь, то там. И сейчас, много лет спустя, когда я рассказываю об Айседоре и своей безрассудной юности, кое-кто из моих друзей старшего поколения спрашивает:
— Должно быть, путешествие с такой великой женщиной — неплохое образование?
И я отвечаю им вполне серьезно:
— Да и еще какое!

ДВА АСПЕКТА

Это было в Венеции… Большая гондола с искусно сооруженным в центре балдахином… Рослый, долговязый гондольер с какой-то торжественностью погружал тяжелое весло в воду и медленно выпрямлялся… Была великолепная ночь, сияло множество звезд и вода в лагуне казалась огромным блестящим куском металла.
Айседора сидела под бархатным балдахином с такой очаровательной грацией, что можно было подумать, будто это великолепная ожившая скульптура. В неясном свете можно было различить изгиб ее полной белой шеи, прекрасную руку, покоящуюся на борту лодки. Все остальное оставалось в тени.
Есенин сидел на носу. Он рассказывал мне о своей жизни, рассказывал совершен­но просто и беспристрастно, как будто говорил о другом человеке. Тишина той венецианской ночи была столь необыкновенная, что ни доносящиеся издали отголоски песни гондольера, ни легкие всплески весла, медленно и равномерно погружаемого в воду, не нарушали ее, а есенинский голос — тихий шепот, которым он вел рассказ, — казался неправдоподобным, фантастическим.
Он рассказал о раннем детстве, когда был бедным, босоногим крестьянским мальчиком; рассказал о дне, когда в возрасте девяти лет написал свое первое стихотворение; рассказал о множестве написанных втайне от всех стихов и о том, как в семнадцать лет он выбрал из них несколько, а остальные сжег; рассказал о том, как родные хотели сделать из него попа, потому что он был умным и развитым, о том, как его пороли за побеги из школы, о своем дяде, человеке жестоком, который часто наказывал его; он рассказывал о красивых лицах, об одном необыкновенно красивом, простодушном и чистом лице молодой монахини из русского монастыря; рассказывал о росте своей популярности, о жизни в Петрограде, дезертирстве из армии, о женщинах, монастырях, о словах живых и словах умерших, о языке простого народа — крестьян, бродяг, воров — языке вечно живом. Рассказывал он и о многих других вещах.
Голос его был мягок. Глаза — мечтательные. И Было во всем его облике что-то такое, отчего душа его представлялась душой ребенка, и в то же время душой непостижимо мудрой и необыкновенно чувствительной…
Чуть слышно раздался глухой звук, легкий всплеск; лодка причалила. Черная вода лизала нижнюю ступеньку темной венецианской набережной. Айседора заговорила по-итальянски с гондольером, мальчишки-попрошайки протянули руки за пенни… Волшебное мгновение кончилось. Мы снова были в Италии.
По дороге домой мы с Есениным пели русские песни, и гондольер, изумленный соперничаньем в занятии, которое было его работой, все же аплодировал от всего сердца. Спустя некоторое время Есенин, будучи все еще в разговорчивом настроении, снова завел беседу о России. Но теперь это был другой Есенин. Поэт, который казался простоватым, наивным и вместе с тем мудрым, поэт, с которым я общалась на протяжении часа, а может быть, и двух — исчез, Теперь это был обычный, хорошо знакомый мне Есенин: вежливый, уклончивый, строящий из себя дурачка, но достаточно скрытный, с лукавинкой в уголках глаз. Он говорил о большевизме, и я спросила его, знал ли он Ленина.
— Ленин умер, — ответил он мне шепотом,
Я чуть не подпрыгнула от удивления. Шел 1922 год. Ленин был очень болен. Он был окружен известными немецкими врачами: время от времени в газетах можно было прочитать их официальные бюллетени.
— Зачем вы так шутите, Сергей Александрович?
Мы говорили шепотом, будто боялись, что кто-нибудь подслушивает.
— Я не шучу. Уже год, как он умер, — послышался ответный шепот. — Но мы не можем допустить, чтобы это стало известно, потому что большевизм сразу бы тогда потерял силу. Нет на его место достаточно сильного руководителя. Неужели вам это непонятно?
— Но, Сергей Александрович, такую вещь трудно скрыть. Даже невозможно. Можно это скрывать в течение нескольких дней, может быть, недель, но не больше.
— Нам это удалось. Пришлось скрыть. Никто об этом не знает. Только несколько надежных людей. — Он говорил голосом заговорщика, и только тут я начала понимать его подвох. Но вместо того, чтобы протестовать, я притворилась обманутой. Я хотела послушать дальше. Это казалось таким интригующим.
— Видите ли, — продолжал он тихим голосом, — если спустя некоторое время кто-нибудь попытается дознаться, врачи впустят его на минуту и покажут, что Ленин спит. А он не спит. Он набальзамирован. Умер! Искусно набальзамирован. Это сделали немцы. На бальзамирование у них ушло несколько недель. И вот так откладывается извещение с недели на неделю, пока мы не сумеем найти сильного руководителя. Большевизм не может существовать без сильного человека. Тем временем они продолжают публиковать бюллетени о «постепенном ухудшении». Неужели вы этого не заметили? Неужели вы не обратили внимания, как мало людей допущено к нему? Что нет интервью?
Я была в восторге. Что за выдумка! Даже если это просто подвох, как здорово придумано! Он возбудил мое воображение.
Тихий голос продолжал:
— Но если вы хоть слово пророните — умрете! Известно, как это делается. У нас повсюду шпионы!
Я не сказала ни слова. По спине у меня побежали мурашки. Я была восхищена, и в то же время мне хотелось смеяться. Есенин сидел, не скрывая улыбки удовлетворе­ния. Он выглядел не вполне нормальным…
— О чем это вы секретничаете?
Голос Айседоры!.. Айседора, которая всю ночь провела в совершенном молчании, сидя в одиночестве, потерявшись неизвестно в каких фантазиях, — теперь присоеди­нилась к нам, и прервался еще один короткий миг.
В ту ночь я так и не смогла уснуть — рассказ, столь фантастический и вместе с тем вполне правдоподобный, волновал мое воображение. До сих пор мне это кажется вероятным. Какая интрига, будь она правдой!

ПЕРЕВОД ПОЭЗИИ

Мне не польстило предложение Есенина перевести что-нибудь из его стихов. Скорее это испугало меня, и я пребывала в какой-то растерянности, потому что даже тогда я понимала, что это было бы и кощунственно, и невозможно. Поэзия Есенина —почти  одна лирика: это музыка,  выраженная с помощью русских  слов, русской фонетики и таким образом совершенно невоспроизводимая на другом языке. Даже по-русски его поэзия относится к той, что в сто раз красивее, когда ее читают вслух, нежели про себя. И вот меня просят изуродовать ее… Однако Есенину, по-видимому, так хотелось этого, что и Айседора стала просить меня попробовать, хотя бы для того, чтобы посмешить его, и даже предложила свою помощь. И, окончательно отчаявшись, я приступила.
Мы находились тогда в Италии, на Лидо, Моя комната была на последнем этаже, под мансардой, в маленьком новом отеле, рядом с Эксельсиором, где Айседора с Есениным снимали люкс. Отель даже не был еще закончен, и в некоторых местах красили. Стоял август, самый жаркий месяц в Италии, было душно и влажно, и еще — этот запах. Запах был комбинированный: пахло свежей краской, итальянской пищей из ресторана внизу и морем. Он стоял в моей комнате горячей тошнотворной завесой, а я в это время потела, трудясь над тонкой лирикой, пытаясь перевести роскошный русский на английский, который в то время только начала чувствовать.
Помимо Тhesaurus'а, который я приобрела в английском книжном магазине в Брюсселе, у меня не было никакого другого пособия. И, что хуже всего, у меня не было даже выбора. Есенин просто сказал мне: «Сделайте вот это стихотворение, то — тоже попробуйте». И так он отобрал несколько самых лучших, самых известных, самых красивых стихотворений, Время от времени я восставала. Отлично помню наши безрезультатные разглагольствования, когда я еще и еще раз пыталась объяснить ему, что поэзию невозможно переводить. Он, знавший только один язык, никак не мог понять этого.
— Сергей Александрович, — говорила я, — возьмите вот вашу «Песнь о собаке». У вас в первой строчке: «Утром в ржаном закуте…» Вы даже по-русски-то выбрали особенное слово «закут», хотя могли взять множество других синонимов. По-видимому, это слово лучше всего подходит для образа, который вы стремились создать, не нарушает ритма, к тому же тут ассонанс со словом «сука». Не правда ли?
Он задумчиво слушал, хмуря брови, голубые глаза стали серьезными, как у ребенка.
— Да, — ответил он.
— Ну а тогда, если я дословно переведу на английский: Of a morning in a kennel of straw, я, возможно, и воссоздам похожую картину, но музыки, которая поэтизирует эту картину на русском, не будет, потому что по-английски для того, чтобы сделать фразу красивой и сохранить ваш ритм, понадобится другое сочетание слов, поскольку законы фонетической красоты тут иные. А если я изменю каждое или почти каждое слово, я, естественно, изменю и все ваше стихотворение.
— Но, если не учитывать рифму или ассонанс, — продолжал он настаивать, — вы могли бы сохранить фразы почти что без изменений, ведь так?
— Я могла бы пренебречь рифмой и использовать белый стих, но нужно сохранить хотя бы ритм. А чтобы сохранить его, необходимо подбирать слова с определенным количеством слогов, а дословный перевод не всегда дает возможность использовать такие слова.
— Хорошо, тогда не сохраняйте ни рифму, ни ритм, — заявил он в отчаянии. — Переводите просто дословно. В конце концов, — добавил он с тоской, — я изобразил красивые картины, у меня есть образы, у меня есть мысли, а это тоже чего-то стоит.
И я снова уходила в свою душную комнату. Писала я обычно по ночам, потому что Айседора хотела, чтобы днем я была поблизости на случай, если придется переводить. Я снова углублялась в свой Тезаурус, снова пыталась найти слова, которые хоть как-нибудь бы подходили…
На следующее утро я приходила со стихотворением в комнату к Айседоре и читала ей перевод. Украдкой, жадным взором, Есенин следил за лицом Айседоры, а она, со свойственной ей добротой и деликатностью, улыбалась и делала вид, что ей понрави­лось. Иногда она пыталась помочь мне, потому что владела английским лучше и читала много поэзии. Я излагала стихи простыми прозаическими предложениями, а она пробовала зарифмовать их. И она всегда пыталась скрыть, если бывала разочарована. Есенин был очень раним, когда дело касалось его стихов, а задеть его было все равно, что обидеть ребенка…
Однажды я спросила, с чем связано такое его желание перевести стихи на английский.
— Неужели вы не понимаете? — возмутился он, удивленный таким вопросом. — Сколько миллионов людей узнают обо мне, если мои стихи появятся на английском! Сколько людей прочтут меня по-русски? Двадцать, ну, может быть, тридцать миллионов… У нас все крестьяне неграмотные… А на английском! — он широко расставил руки, и глаза его заблестели. — Каково население Англии?
Мы начали считать по пальцам: Англия — сорок миллионов; Соединенные Штаты — 125; Канада — 10 миллионов, видимо, так, хоть я и не была уверена. А еще Австралия, Новая Зеландия, Индия!
Лицо Есенина светилось, глаза сверкали.
— Сергей Александрович, — осторожно сказала я, ведь вопрос был весьма серьезен, на чаше весов — целые миры! — Я бы предпочла, чтобы вас читало меньше людей в оригинале, чем весь мир в переводах. Перевод никогда не будет соответствовать вашим стихам, никогда не будет так красив и звучен. Это будет новое произведение — частично ваше, частично — переводчика.
Лицо его померкло, посерело. И глаза стали тусклыми. Я почувствовала себя убийцей…

БЕСЕДА

Любовь не нуждается в словах; даже для обычного общения их нужно не так много, Несколько слов и жестов. В споре, когда мы хотим доказать свою точку зрения, убедить в ней других, — другое.
Будучи в России, Айседора немного овладела русским, своим причудливым русским — примитивным, искаженным, ломаным, переиначенным, но совершенно очаровательным. Этого русского хватало для повседневного общения с Есениным. К тому же он и ему чрезвычайно нравился, как, впрочем, и мне. И случалось, разговаривая с ним, мы пользовались для забавы некоторыми неправильными фразами Айседоры. Однако для серьезного разговора этот ломаный язык был совершенно неподходящим.
В таких случаях наступал мой черед переводить…
Есенин и Айседора беседовали как-то об искусстве. Есенин сказал:
— Танцовщица не может стать великим человеком, ее слава живет недолго. Она исчезает, как только умирает танцовщица.
— Нет, — возразила Айседора. — Танцовщица, если это выдающаяся танцовщица, может дать людям то, что навсегда останется с ними, может навсегда оставить в них след, ведь настоящее искусство незаметно для людей изменяет их.
— Но вот они умерли, Айседора, те люди, кто видел ее, и что? Танцовщики, как и актеры: одно поколение помнит их, следующее читает о них, третье — ничего не знает.
Я переводила, а Айседора слушала, как всегда полная внимания и симпатии к Есенину. Он медленно поднялся, прислонился к стене и, сложив руки — была у него такая привычка при разговоре, — нежно посмотрел на нее и сказал:
— Ты — просто танцовщица. Люди могут приходить и восхищаться тобой, даже плакать. Но когда ты умрешь, никто о тебе не вспомнит. Через несколько лет твоя великая слава испарится. И — никакой Айседоры!
Все это он сказал по-русски, чтобы я перевела, но два последних слова произнес на английский манер и прямо в лицо Айседоре, с очень выразительным насмешливым жестом — как бы развеивая останки Айседоры на все четыре стороны…
— А поэты — продолжают жить, — продолжал он, все еще улыбаясь. — И я. Есенин, оставлю после себя стихи. Стихи тоже продолжают жить. Такие стихи, как мои, будут жить вечно.
В этой насмешке и поддразнивании было что-то слишком жестокое. По лицу Айседоры пробежала тень, когда я перевела его слова. Неожиданно она повернулась ко мне, и голос ее стал очень серьезен:
— Скажите ему, что он неправ, скажите ему, что он неправ. Я дала людям красоту. Я отдавала им душу, когда танцевала. И эта красота не умирает. Она где-то существует… — У нее вдруг выступили на глаза слезы, и она сказала на своем жалком русском: — Красота ни умирай!
Но Есенин, уже полностью удовлетворенный эффектом своих слов, — оказывается, у него часто появлялось нездоровое желание причинять Айседоре боль, унижать ее, — стал сама мягкость. Характерным движением он притянул к себе кудрявую голову Айседоры, похлопал ее по спине, приговаривая:
— Эх, Дункан…
Айседора улыбнулась. Все было прощено.
Думая, что мне, пожалуй, пора уходить, я подошла к окну и, выждав минуту-другую, сказала невзначай, словно бы вид за окном навел меня на эту мысль, что пойду на пляж.
— О, не уходите пока, — сказала Айседора и, натянуто улыбаясь, довольно игривым тоном добавила: — Сергею, может быть, захочется сказать мне что-нибудь более приятное, и вам придется перевести. Понятно?
Я осталась. Айседора вышла посидеть на балконе, а Есенин отыскал книгу. Вскоре он поднял голову, глаза его ярко светились. Он сказал:
— В конце концов, никого нет лучше Пушкина. Какая красота! Слушайте! — И он прочитал небольшое стихотворение: четыре строчки.
Я вспомнила его, потому что мы проходили его в школе. Но я не осознавала насколько оно красиво, до тех пор, пока об этом не сказал Есенин. Он прочел еще одно, затем еще — третье, и пришел в восторг от простых, красивых строк русского поэта-классика…
Затем дошли до стихотворения, в котором было слово «Бог». Вспомнив что-то
смешное, Есенин усмехнулся и сказал:
— Большевики, вы знаете, запретили использовать в печати слово «бог». Они даже издали декрет по этому поводу. Раз, когда я показал свои стихотворения, редактор вернул их мне, требуя всех «богов» заменить другими словами… Другими словами!
Я засмеялась и спросила, как же он поступил.
— О, я просто взял револьвер, пошел к этому человеку и сказал ему, что декрет или не декрет, а ему придется печатать вещи как есть. Он отказался. Тогда я поинтересовался, случалось ли ему получать по морде, и сам пошел в наборный цех и поменял шрифт. Вот и все.
Услышав наши голоса и смех, Айседора вернулась с балкона и захотела узнать, в чем дело. Она с минуту помолчала, потом к моему удивлению сказала по-русски:
— А большевики прав. Нет бога. Старо. Глупо.
Есенин усмехнулся и сказал с иронией, как бы разговаривая с ребенком, который старается казаться взрослым и умным:
— Эх, Айседора! Ведь все от Бога. И поэзия, и даже твои танцы.
— Нет, нет, — убежденно ответила Айседора по-английски. — Скажите ему, что мои боги — Красота и Любовь. Других — нет. Знаете ли вы, что такое бог? Греки знали это давным-давно. Люди изобретают богов для собственного удовольствия. Других нет. Нет ничего, кроме того, что мы знаем, придумываем или воображаем. И ад весь тут на земле. И весь рай.
Она стояла, как кариатида — красивая, величественная и страшная. И вдруг она распростерла руки и, указывая на постель, сказала по-русски с какой-то необыкновенной силой:
— Вот бог!
Руки медленно опустились. Она повернулась и медленно возвратилась на балкон. Есенин сидел на стуле, бледный, молчаливый, уничтоженный. Я убежала на пляж, легла на песок и заплакала, хотя, хоть убей, я не могла бы ответить почему…

СЛИШКОМ МНОГО ЖЕНЩИН

С тех пор, как Есенин сошелся с Айседорой, он практически никогда не был один. Мне кажется, в самом деле никогда, разве что за исключением ванны. После свадьбы в Москве они полетели в Берлин, Колония русского искусства приветствовала его там каскадом настоящих русских пирушек, которые в конце концов повлияли на его здоровье. Они повлияли даже на Айседору, которая могла выпить больше, чем он, и которая в те времена, когда я ее знала, от выпитого становилась только изысканнее и обаятельней. Однако, по-моему, она немного ревновала его ко всем этим многочисленным, шумным русским и к их бурному поклонению. Вот она и забрала Есенина в Висбаден отдохнуть и полечиться. Именно здесь врач, который осматривал Есенина, сообщил ей, что положение серьезное, что нужно прекратить пить по меньшей мере на два-три месяца, иначе у нее на попечении окажется маньяк. Есенин, который страдал неврозом и у которого как раз тогда было нервное расстройство, обещал выполнить требование врача.
Все это я узнала от Айседоры спустя несколько дней после того, как присоединилась к ним в Висбадене. Тогда я поняла, отчего у Есенина такое серое лицо, а губы синие, и почему он так часто бывал сильно возбужден,
Он пил в течение нескольких лет, пил помногу, как большинство русских, и эта неожиданная остановка создавала, должно быть, сильное напряжение. И любовь Айседоры, нежная и добрая, также несколько подавляла и утомляла его. Она вызывала дополнительную скованность и напряжение у впечатлительного, чувственного поэта. И мне кажется, я очень хорошо поняла, что он чувствовал в тот день на Лидс, когда захотел выйти прогуляться… Я поняла, а Айседора, к несчастью, нет, и осложнения, которые из-за этого возникли, были самые разнообразные…
Это случилось знойным июльским днем, после обеда. В номере гостиницы было жарко и душно. Есенин объявил что он пойдет погулять. Айседора попросила подождать, пока она переоденется,
— Но я иду один, — сказал Есенин.
Айседора странно на него посмотрела, и я была удивлена, услышав, как она довольно твердо сказала:
— Нет. Возьми с собой Жанну или мисс Кинел. У Есенина взгляд сделался сердитым.
— Я иду один. Мне хочется побыть одному. Мне просто хочется побродить в одиночестве.
Все, конечно, по-русски. Я переводила. Есенин в это время сидел на кровати и. начал надевать ботинки. Его желание пойти на прогулку казалось таким непосредственным, а задетая гордость из-за того, что ему предписывали, как непослушному ребенку, была настолько очевидна, что я, забыв роль секретаря, повернулась, к Айседоре и, переведя его слова, добавила;
— О, Айседора, пожалуйста, отпустите его. Должно быть, так ужасно постоянно находиться в одной клетке с нами, тремя женщинами. Всем хочется иногда побыть в одиночестве.
Айседора повернула ко мне лицо, полное волнения:
— Я не пущу его одного. Вы не понимаете. Вы не знаете его. Он может сбежать. Он сбегал в Москве, И потом женщины…
— Ах, Айседора! Ему надоели женщины. Ему просто хочется побыть одному, просто побродить. И как он может убежать? У него нет денег, он в пижаме, он не знает итальянского.
Вместо ответа Айседора подошла к двери и встала у нее с видом человека, заявляющего: «Только через мой труп!»
Есенин наблюдал за нашим разглагольствованием по-английски сердитыми, налитыми кровью глазами, губы его были плотно сжаты. Ему не нужен был перевод. После такого продолжительного напряженного состояния он неожиданно сел на стул и очень спокойно сказал:
— Скажите ей, что я не иду.
Айседора отошла от двери и вышла на балкон. Она плакала, плакала как ребенок, слезы текли по ее щекам. Я обняла ее — беспомощную, удрученную, упрашивала не плакать, хотя чувствовала, что она не права. Она громко всхлипывала, перед каждым вздохом бормоча что-то о своей любви. Есенин встал со стула и бросился лицом, вниз на кровать. Он еще не надел носков и ботинок, и голые розовые пятки, торчащие из белых пижамных брюк, были очень круглыми и какими-то детскими. Айседора оттолкнула меня, встала на колени возле кровати и стала целовать эти круглые розовые пятки. Я посчитала это за сигнал выйти и покинула комнату.

КАК ЕСЕНИН УШЕЛ НА ПРОГУЛКУ

Когда на следующее утро я пришла в маленький пляжный домик перед отелем, где обычно проводили время Есенин с Айседорой, и Айседора, выбежав мне навстречу, сказала шепотом, что Есенин пьян, я не особенно удивилась…
— Нам нужно забрать его отсюда, — зашептала Айседора, — он становится совершенно невыносимым. Поговорите с ним по-русски… скажите ему что-нибудь, чтобы заставить пойти в номер.
Мы подошли к пляжному домику. Есенин сидел в шезлонге. На столе перед ним стояла бутылка шампанского, почти пустая. Я сказала:
— Здравствуйте, Сергей Александрович!
Он медленно поднял отяжелевшие веки и помахал рукой. Лицо у него было серое, одутловатое, и у меня появилось странное чувство, что он в любой момент может расшуметься. Айседора стояла рядом со мной и сжимала мне руку, настаивая, чтобы я говорила. Но неожиданное чутье, которое иногда пробуждается у людей в критическом положении, подсказало мне, что следует как ни в чем не бывало сесть в другой шезлонг и ждать подходящего момента. Айседора осталась стоять невдалеке от меня, не спуская глаз с Есенина.
— Эти итальянские подонки, — сказал он хриплым голосом и выразительно махнул рукой, — всех их надо в океан! Выбросить в океан! Эти герцоги, и графы, и маркизы… подонки… Хотите выпить? Сытые буржуи! Чего их! В воду!
Глаза, всегда голубые, стали серыми. Обрамленные покрасневшими веками, они медленно двигались по сторонам. Он наклонился вперед, словно бык на арене перед схваткой, шея у него будто вовсе исчезла…
На меня неожиданно нашло:
— Вы правы. Но ведь совсем не обязательно смотреть на них. Давайте пойдем наверх, в вашу комнату. Там мы можем спокойно выпить.
Он размышлял над этим предложением, тяжело уставившись на меня. Затем его синие губы скривились в усмешке. Идея ему понравилась. Он нетвердо встал, и Айседора, следившая за движениями наших губ, тотчас очутилась рядом с ним.
Поддерживая его с двух сторон, мы увели Есенина с пляжа, миновали парусиновые коттеджи, миновали клумбы с цветами и роскошные теннисные корты, где забавлялись космополиты-бездельники, и потащили его вверх по гравийной дорожке в большой вестибюль Эксельсиора. Мы шли очень медленно. Есенин пошатывался, бормотал бессвязные проклятия, но не думаю, чтобы кто-нибудь обратил на нас внимание. Аристократические подонки и богатые американцы продолжали свою беспутную, ленивую жизнь, не думая о молодом блондине, русском крестьянине, который хотел сбросить их в океан…
Мы успешно доставили его наверх, и Айседора немедленно заказала еще две бутылки шампанского. Затем, позвав меня в туалетную комнату, сказала:
— Бегите скорее к врачу отеля и доставьте дозу сильного снотворного. Сергей разойдется, если мы не уложим его спать. Врач поймет. И заставьте официанта положить снотворное в одну из бутылок перед тем, как принести сюда. И пускай отметит бутылку. Остальное мы сделаем сами.
Я помчалась что было сил. Через пятнадцать минут официант принес две бутылки и потихоньку показал мне, в какой из них лекарство. Есенин в удрученном состоянии сидел на кровати, только неустанно блуждали его глаза.
Я взяла помеченную бутылку, наполнила два стакана и, весело подняв свой,
сказала:
— А ну, Сергей Александрович, давайте выпьем! Немного отглотнула. Чувствовалась явная горечь.
Есенин сделал один большой глоток, с гримасой отвращения швырнул стакан на пол и, прищурив глаза, сказал:
— Так вот в чем ваша хитрость, а? Вы думали, я не почувствую вкуса лекарства! Спать уложить? Отравить меня?
Он тяжело поднялся, лицо исказилось злобой, шатаясь, он направился в мою сторону. Я стояла, парализованная страхом, а он лениво прошел мимо, нетвердо зашагал в зал. Айседора и Жанна оцепенели. Какое-то время никто из нас не мог сдвинуться с места. Затем я помчалась за Есениным. Он шел мелкими пьяными шагами, но очень быстро, по направлению к лестнице. Когда я его уже почти догнала, он вдруг исчез за поворотом. Остановился лифт, и кто-то вышел на нашем этаже. Я рванулась в лифт, надеясь догнать Есенина на первом этаже. Однако, когда я вышла, его нигде не было видно. Я побежала на лестницу, думая, что встречу его здесь. Но и тут его не было. Я побежала назад в номер к Айседоре.
— Есенин ушел! Я не смогла его удержать!
— Не могу ни на кого положиться! — закричала Айседора. — Его нельзя оставлять в таком состоянии. Он может покончить с собой или убьет кого-нибудь. Она совсем пала духом.
— Я попрошу портье отправить за ним нескольких посыльных, — сказала я. — Он не мог далеко уйти, во всяком случае, он не может уехать с острова, — и я снова ринулась вниз искать портье.
Тот и глазом не моргнул, услышав мою просьбу. Он, по-моему, моментально разобрался в ситуации и разослал посыльных искать le po;te russe, habbil; en pyjama blanc («русского поэта, одетого в пижаму» — фр.). Я вернулась в комнату.
Айседора лежала на кровати, зарывшись лицом в подушки. Я села на край и сказала:
— Пожалуйста, не волнуйтесь, Айседора. Я уверена — мы его скоро найдем. Он не мог далеко уйти, и у него нет денег нанять лодку. И он не в состоянии говорить с кем-нибудь, и вообще я уверена, что он просто отсыпается, где-то под кустом. Так всегда делают русские крестьяне, когда напьются. Это у него в крови.
Айседора вдруг поднялась с удивительной легкостью, повернулась ко мне и сказала весело:
— Ой, мы и сами бы могли его поискать. Давайте возьмем машину и будем смотреть подо всеми кустами. Мне бы это никогда в голову не пришло. Какая умница… Жанна! Vite! Je veux faire ma toilette! («Быстро! Приведите в порядок мое платье» — фр.).

Должно быть, у меня был глупый вид, так я была ошеломлена, и не столько предложением охотиться за Есениным по кустам, сколько переменой в Айседоре. Минуту назад я оставила женщину средних лет на грани истерики. Сейчас передо мной была жизнерадостная Айседора, готовая к забавным приключениям. Я встала, и мой взгляд упал на стол.
Полбутылки шампанского было выпито.
Айседора поймала мой взгляд и озорно улыбнулась.
— Ну, ну, выпейте и вы. Поскольку Есенин пьян, мы тоже можем себе позволить немножко выпить.
Я только покачала головой и довольно энергично рассудила:
— Допивайте вы, Айседора. Если вы оба будете пьяными, наверное, нам с Жанной лучше остаться трезвыми.
Айседора так и докончила бутылку, и мы отправились на поиски Есенина. Был полдень. Стоял август — самый жаркий месяц в Италии. Дорога была пыльная, солнце, отражаемое горячим песком и белыми стенами домов, пекло нещадно. Мы ехали очень медленно, останавливаясь перед каждым кустом, группой кустов, перед всякой изгородью, словом, во всех местах, где, по нашему мнению, мог бы спрятаться человек. Мы выходили из машины и все обшаривали. Не знаю, что думал об этом шофер, — я не спрашивала.
Прошел час, другой… Айседора время от времени пускалась в разговоры. Вино сделало ее мечтательной, и она бессвязно болтала, вспоминая разные разности. Болтала со свойственными ей иронией и юмором, и это было прелестно. Она вспоминала о своих любовниках, о странном роке, который, как видно по всему, награждает ее только эксцентричными любовниками. Она рассуждала, как приятнее покончить с собой, потому что именно покончить с собой она решила, если найдем Есенина мертвым. Она ела соленый миндаль, который так любила, что купила целый мешок у уличного торговца. Она предложила пожевать его и мне и полушутя заявила:
— Но мне не следует умирать, не написав биографии. Она удивительна, понимаете. И вы бы могли мне помочь, ведь вы любите писать.
— Никто не сделает это лучше вас, Айседора.
— Ах, я слишком ленива… И я ненавижу перо…
День угас. Мы осмотрели на острове все кусты и вернулись в отель. Я очень устала. Айседора тоже выглядела утомленной. Она решила остаться отдохнуть немного на песке, а мы пошли в маленький пляжный домик. Утренняя почти пустая бутылка шампанского была все еще здесь. Странна и неприятна была его пустота. Айседора двинулась к стоящему рядом домику барона и баронессы де М. Последнее, что я услышала от Айседоры, когда она с наслаждением укладывалась на песке, было:
— Нет, пока, пожалуй, не буду кончать жизнь самоубийством, у меня еще слишком красивые ноги.
По пути наверх, в комнату Айседоры, я спросила портье, не нашли ли поэта. Нет, они не нашли. Посыльные еще продолжали поиски. Я устало поднялась наверх. На стуле, перед туалетным столиком Айседоры сидел Есенин.
Увидев, что я вхожу, он повернулся кругом и усмехнулся. Выглядел он вполне трезвым.
— Сергей Александрович, где вы были? Мы повсюду искали вас! — воскликнула я.
— О, я неплохо вздремнул.
— Где, ради бога?
— Прямо здесь, в саду под кустом.
— Ай-я-яй!
Я чуть не наорала на него с досады, но Есенин принялся хохотать, едва я сказала, как мы искали его.
— И что бы вам посмотреть поближе, — издевался он.
Он объяснил, что, увидев меня, идущую через зал за ним следом, он не побежал вниз по главной лестнице, а, очутившись этажом ниже, запутал следы, пробежав в другой конец зала. Там была другая лестница — служебная, по ней-то он и спустился, вышел через кухню гостиницы на задний двор, оттуда пробрался в сад и спрятался в кустах. И совершенно случайно никто из служащих его не заметил… Он выглядел необыкновенно довольным.
Я позвонила в колокольчик и попросила Жанну поставить в известность Айседору и портье, что поэт жив и здоров. Есенин, хорошо проспавшись, был совершенно неутомим. Некоторое время он ходил кругами по комнате, потом неожиданно объявил, что собирается на прогулку.
…Боже мой, опять эта прогулка! Она все еще была у него на уме. Теперь я твердо знала, что именно прогулка послужит поводом вновь начать пить после более чем двухмесячной абсолютной трезвости. Ну как можно было его отпустить одного, когда он был явно не в себе? Я раздумывала, что же теперь делать, а тем временем явилась Жанна с предписанием Айседоры не оставлять его одного — раs un instant! («ни на минутку!» — фр.)
Жанна сказала, что и сама Айседора сейчас поднимется.
Есенин, не понимая, о чем мы говорим по-французски, пытался одеться, вернее — снять пижаму. Это у него не получалось: руки дрожали, и он беспомощно теребил пальцами узел шнура.
— Пусть вам поможет Жанна, — предложила я.
— Нет, нет, я сам; — сказал он как упрямый ребенок. Он решил сам одеться и самостоятельно отправиться на прогулку и снова и снова твердил как ребенок: — Я сам, я сам, к черту женщин!
— Ну ладно, ладно, — сказала я.
Мы с Жанной все-таки пытались помочь. Какой же ему нужен костюм? И, наконец, мы с Жанной облачили его в один из самых красивых костюмов. Он сел за туалетный столик и причесался. Он был очень тщеславен и страшно гордился своими белокурыми волосами, обычно еще слегка подкручивал один завиток на лбу. Потом он щедро позаимствовал духов у Айседоры, попудрился и уселся, уставившись в лицо, которое смотрело на него из зеркала.
Это странное и ужасное лицо! Когда, спустя годы, я прочитала о его смерти в гостинице Петрограда, передо мной живо возникло его лицо, смотрящее из зеркала в тот день: крупное, грубо очерченное, глубоко сидящие глаза, голубой цвет которых перешел в мутновато-серый, нависшие, словно крылья, темные брови, бледная сухая кожа и — льняные кудри, выглядевшие молодо, невинно, не к месту. Пудра, которую он по пьяной неуклюжести наложил слишком толстым слоем, придавала его лицу какую-то фатальность, оно выглядело как маска трагического паяца. Движимая непонятным импульсом, я взяла помаду Айседоры и слегка подкрасила его синие сухие губы. Это завершило картину. Он выглядел теперь не то жиголо, не то клоуном. Кажется, он был доволен. Он поднялся и сказал:
— Ну ладно, я пошел.
— Я иду с вами, Сергей Александрович, — сказала я очень спокойно.
— Нет, не идете! — Глаза у него сузились.
На мгновение я растерялась. Полупьяному человеку нельзя говорить, что он нуждается в помощи и заботе, ничто не в силах сильнее взбесить его.
— А Жанне можно пойти с вами? — спросила я.
— Жанне?.. Хорошо. Идем, Жанна.
Жанна сидела на стуле в углу, сидела безропотно, и весь вид ее словно бы говорил: «Я терпелива и готова ко всему. Делайте что хотите. Будь что будет».
Она вскочила, когда я сказала, что ей предстоит сопровождать Есенина на прогулке.
— Mais il faut que je change mes souliers et prenne un chapeau, («Но надо же сменить туфли, надеть шляпу» — фр.) — взмолилась она.
Но для souliers и chapeau не было времени, потому что Есенин уже был в холле, так что ей пришлось отправиться с ним в домашних тапочках, в чем-то вроде шлепанцев…
Поздно вечером, когда наконец оба вернулись, Жанна казалась совершенно выдохшейся. Есенин был трезвый, молчаливый, угрюмый. Айседоре не терпелось узнать, где они были и что делали.
— Маis partout («Разумеется, повсюду» - фр.), мадам, — ответила Жанна.
Они исходили весь остров. Сначала они пошли на другой конец Лидо, к Гранд Каналу, где ходят маленькие пароходики и перевозят людей из Венеции и обратно… Monsieur стоял и долго наблюдал за ними. Потом он пошел обратно вдоль острова. Он шел так быстро, такими большими шагами, что она едва поспевала за ним, ей даже приходилось временами бежать. Раз он остановился и захотел купить у торговца фруктами немного винограда, заговорил с ним по-русски и страшно сердился, что итальянец не понимал его. Она попыталась помочь ему, а он tellement e tonne («Так удивлялся» — фр.) когда увидел ее. Он ведь забыл, что она с ним, потому что она все время была где-то позади, предоставляя ему возможность думать, будто он и на самом деле гуляет один. Потом, наконец, он пошел обратно в отель.
— Et s’est tout («Разумеется, повсюду» — фр.), мадам, — отрапортовала Жанна, и все это чуть ли не на одном дыхании, и замолчала в ожидании дальнейших распоряжений.
Но Айседора видела, насколько она устала, и отпустила ее. Жанна удалилась с вежливым «Oui, madame; merci, madame…» («Да, мадам, спасибо, мадам…» — фр.). Таким образом, Есенину все же удалось погулять…

ПЛОХОЙ ПЕРЕВОД

Разговор, в котором мне пришлось принять участие на следующее утро, был самым ужасным из всей моей переводческой практики. Едва я вошла в комнату, как тотчас поняла, что идет серьезная беседа и Айседора с Есениным на этот раз никуда не собираются. Есенин сразу же обратился ко мне с явным чувством облегчения:
— А, вот и мисс Кинел. Переведите! — И он откинулся на спинку стула с деловитой готовностью. — Когда мы приедем в Париж, я хочу иметь свой собственный ключ. Хочу уходить и приходить когда мне вздумается, гулять в одиночестве, если мне захочется.
— В чем дело? — спрашивала Айседора.
Я переводила, избегая ее взгляда, смотря прямо перед собой.
— Никаких этих чертовых приказов. Я не больной и не ребенок. Скажите ей это.
Я переводила с некоторыми видоизменениями.
Айседора молчала.
Есенин немного помолчал, потом продолжал:
— Я не собираюсь ходить вокруг да около, обманывать… Я хочу полной свободы, других женщин — если вздумается… Если она хочет моего общества, я останусь у нее в доме, но не потерплю вмешательства…
Именно тут я пришла в отчаяние и закричала:
— Я не могу ей так говорить, Сергей Александрович! Пожалуйста…
— Вам придется! Это ваша работа!
— Не буду!
Айседора, озабоченно:
— Чего он еще хочет?
— Он просто ненасытен, ему все мало… он и половины этого не имеет в виду… он хочет… делать все, что ему нравится, когда будете в Париже…
Я знаю, что выглядела виноватой, смущенной; Айседора заметила, что я многое недоговариваю. Но в этот раз она и не настаивала, она просто следила за лицом Есенина. А он продолжал отстаивать себя:
— Я не собираюсь сидеть взаперти в отеле как раб. Если я не смогу делать что хочется, я — уйду. Я могу сесть здесь на пароход и уехать в Одессу. Я хочу уехать в Россию.
Айседора уловила слово Одесса, и глаза ее наполнились страхом. Есенин увидел это и откинулся на спинку стула с удовлетворенным видом. Тут он одержал верх. Это было видно. Он мог добиться чего угодно, если грозился уйти. Несколько минут он казался погруженным в собственные мысли: лоб наморщен, лицо сосредоточено.
Потом медленно улыбнулся и задумчиво произнес:
— Будет любопытно… Эти француженки… Я так много о них слышал… И все это, как маленький мальчик, которому предстоят необыкновенные удовольствия.

Перевод с английского Людмилы Девель
1