Истоки ненависти

Владимир Логунов
           И опять пришла весна. Короткая на севере, быстрая и вздорная характером. Вот ещё только сквозь оплывший мокрый снег бились и звенели под солнцем ручьи, ручейки, и никак-то они не могли справиться с всеохватной давящей массой снега, а только подтачивали его изнутри, пробивали свои дорожки… А вот уже и нет его, снега. И подошла пора пахать подсохшие на яром теплом ветру суглинки. Да ведь и вспахать-то их безлошадному северянину – целая проблема. И не вспахать… всё равно что унизиться перед самим собой. Знамо дело, большинство деревенских давно променяли свои пахотные участки на магазины, из которых, не горбатясь на земле, всё можно купить… и хлеб, и картофель, и молоко, и мяско… Только ведь и такие остались, что без своёй маеты на огородных сотках не могли и не могут. И самые упёртые среди них – старичьё. Это им с их ломотой в пояснице да при ослабевших руках до слезы в глазах обидно смотреть на зарастающие высокой сорной травой некогда пахотные участки соседей… И никак ты им не докажешь, что из магазина оно гораздо легче брать получается. Они и не спорят. А только каждому из них представить, что вот именно его поле в три сотки размером невспаханным да незасаженным останется, тут из них и дух вон – сердце из груди выскочит.
      Вот и у него болело и отравляло всё вокруг. Опять никак трактора с плугом поймать не мог. Главное, повторялось такое каждую-то весну, каждую страду. И если бы их не было, этих тракторов-то, а то ведь ездили, катались по селу туда-сюда снаряженные посвёркивающими лемехами «Беларуси», и сидящие в них на тронах кабинок владельцы, словно сговорившись, не хотели замечать собачьи, просящие пощады и милости, умоляющие стариковские глаза. Впору было хвататься за большие колёса, чтобы остановить, задержать… Что в концы-то концов, разве его деньги не такие, как у других, к которым спешили и ехали? А вот объезжают, увидав просителя издали. Разгонялись даже, чтобы дорогу не загородил, чтобы проскочить, не останавливаясь. И ведь всегда находился какой-нибудь, что всё-таки снизойдёт заехать на стариковскую мольбу и вспахать участок… но как же надо было каждый раз унижаться.
      На этот раз на звук пашущего трактора старик поспешил с твёрдым намерением поругаться, если откажет. А что… всё равно не этот так тот… так хоть одному-то высказать, что накипело, – не всё же в себе носить и мучиться.
      Трактор крутился в неудобном маленьком огородике и всё норовил наскочить на хиленькую ограду, окаймлявшую участок. Мордатый тракторист безучастно смотрел и не вперёд даже, а назад через плечо на пахоту и, молча, крутил баранку, то пуская трактор в мах по борозде, то осаживая его перед гнилыми жердями забора. Старик зорко ухватил, что у дальних соседей трактор уже побывал, и больше рядом непаханого нет.  Решительно вытянулся, застыл в ожидании у выезда с огорода.
      По окончанию пахоты трактор, рыкнув, всё-таки выскочил за ограду, но встал, сбавив обороты двигателя. К благодетелю с расчётом, зажатым в кулачке, спешила юркая старушка, каких в сытое время развелось немало. Безучастно выставив в открытую дверцу кабины ногу в большом резиновом сапоге, тракторист ждал. Воспользовавшись моментом, старик метнулся к кабине: «Слышишь меня? Здравствуй! Мне бы тоже вспахать… недалеко тут у меня поле…» Зачастил, зачастил, не смотря на намерение поругаться, залебезил словами.
     «Твоё «слышишь» в соседней деревне живёт, а у меня имя есть…» - резко обрубил просителя мордоворот. Протянул руку к присеменившей старушонке, выдернул у неё из горсти. Не считая,  хотел было уже захлопнуть дверцу… Эх! Едрёна мать… сорвалось сердце у старого: «Да ты что от меня морду воротишь? Что я тебе не так сказал? Мне надо участок вспахать, а не слова выбирать. Не видишь что ли: всех соседей обпахал, я один остался. Кто ко мне на окраину теперь заедет?» 
       «Мне некогда, у меня, знаешь, ещё… сколько огородов ждут?» 
       «Да, едритвою мать! Что мне перед тобой на колени становиться? Что мои денюшки не так пахнут? Знавал, знавал я твоего отца. На удивление он ко мне хорошо относился, совсем не так, как ты…» -  повернулся старик, стараясь унять прыгающие руки, шагнул прочь. Не сразу расслышал за собой: «Что кроме меня и вспахать некому? Так я всё равно сегодня не успею… обещался многим, тоже ведь ждут».
        Приостановился старый. В груди кипела обида, хотя и успокаивал себя: не конец же света… не на этом же одном свет клином сошёлся… А всё-таки обидой, хоть какой бы сладкой не была, землю не вспашешь. «Ну, может, вечером заскочу…» - сам себя неохотно переломил,оборвал тракторист и захлопнул дверцу кабины. Ему почему-то  показалось, что он уронил себя, потерял своё обычное величие, величие человека, к которому, хоть раз в году (по весне), но все должны подходить с почтительными просьбами, всё равно что подползать на коленях.
      А ведь приехал в тот же вечер, вспахал старику его поле. И… главное, взял мало. В прошлую весну другой отловленный тогда тракторист называл цену, глядя старику под ноги, хрипло хрюкнул: «Штука». Штука – это значит, тысяча рублей. Привыкший к тому, что каждый пахарь заламывает за работу   цену, старый аж крякнул: «Да ты что? Много же…» Но тот пахарь, увильнув глазами в сторону, забубнил своё: «В город, знаешь ли, собрался… деньги нужны», - и стыдливо всё-таки сбавил сотенку. Этот взял восемьсот, да ещё, приехав через час делать гребни, заявил совсем уж неожиданное, что восемьсот рублей он взял сразу заранее и за пахоту участка и за гребни. Старик даже растрогался, заблагодарил. А сам так и остался в недоумении: что же это было? что произошло? Или благородство взыграло в трактористе? Или он со всех так немного берёт?.. Непонятно. Но приятно, чёрт возьми.
     Потом он рассказывал об этом сыну, жене. Приятно было так обмануться в человеке. Всё, теперь только к нему он будет обращаться каждую весну поле пахать, теперь… только к нему. Жена с сыном   качали головами, слабо верили. Но ведь вспахал же! И взял мало. Старик потом снова и снова возвращался к приятному, вспоминал, что, действительно, отец этого последнего пахаря, известный на всё село Фаддя-Митрей, в своё время по-хорошему отличал его, тогда молодого ещё, мало смыслившего мужика. Причем, над самим-то Фаддя-Митреем смеялись, подшучивали, выставляли его дурковатым что ли… все, кому не лень. Разносили про него, что он и жену свою, многодетную старуху, караулит, чтобы не изменяла ему по за углами. Этак в лицах изображали это… даже при нём самом. А Митрей только и отворачивался, обижаясь, бубнил своё неразборчивое несогласное… Очень привязчиво обижали его, как это водится в коми народе. А он упрямо стоял на чём-то своём, словно отгораживался в какой-то собственной правде и чужую не принимал. Ну а вот его, молодого тогда, старый Фаддя-Митрей отличал. Обычно уважительно оттаскивал за рукав в сторону, о чём-то разговаривал, толковал ему… отделял от насмешников, да и вообще от людей окружающих. Что он видел в нём такого, было не ведомо. Не понять. Так и не открылось.
      И теперь сынок… Надо сказать, семья была в советское время небогатая, хоть и не голодала, конечно. Фаддя-Митрей не пил. Свою невеликую зарплату нёс в дом, на детей. Но содержал их в строгости, по-кащеевски скромно. Когда пошла сумятица с капитализмом, несмело поначалу проталкивающимся, выдавливающим всем опостылевший социализм, младший сынок Фаддя-Митрея, окончивший к этому времени обязательную среднюю школу, в вузы за высоким образованием не пошёл. На какие шиши бы его старый отец содержал? Тихо неспешно сходил в армию. Женился. Поработав в разваливающемся совхозе, незаметно для окружающих правдами и неправдами, но без отцовской помощи завёл у себя поношенный колёсник с навесным плугом и транспортной телегой.  Никто и не заметил, как он, всем  и всякому тогда улыбавшийся и ни о чём никого не просивший, своим чередом через тихо ползущие годы вдруг купил новенький «Беларусь». За миллионы! К нему новый плуг, новый культиватор, новый компрессор для накачки шин, новый… Когда в селе оглянулись, его уже немолодая жена  хозяюшкой по новенькой избе порхала, где по углам разместилась новенькая мебель с новым телевизором и холодильником, с невиданной на селе зеркальной фальшстенкой, прикрывающей большой наполненный хорошей одеждой встроенный шкаф-блок в прихожей. По двору бегали дети… старшему подходило вскоре кончать школу.
      Вот ведь метаморфоза. Кто-то так и остался, как при социализме, нищим. Этот времени не потерял: сделал сам свою обеспеченную жизнь. Через горькое наследство отца, через насмешки соседей… годы упорного труда, где никто его с женой не жалел. Теперь он был зажиточнее многих.  Стоял на твёрдой основе и, как и отец, по-своему судил всех.
      Под чужой суд люди не любят подставляться. Никто никому права добровольно не даёт, чтобы его судили, выворачивали наизнанку, да ещё и выносили приговор, да ещё и осуществляли наказание. Этот, сынок мудрого родителя, все права взял сам. Молча. Судил там, где ему было можно делать это, где, хоть на малое время людишки становились зависимыми от него – в весеннюю страду в пахоту.
      Тут-то при новом тракторе был он, как ему казалось, неуязвим. Люди несли ему деньги, совали мятые или бережно сложенные пополам рубли… зависели от него полностью, а он решал: обойтись с кем-то по-человечески или, вроде бы и прямо не обижая, повести себя так, что проситель становился ничтожным, тварью, и это вопреки тому, кем он был. Соседи, на глазах которых он строил дом, потом тяжело работал и менялся в зависимости от росшего его благосостояния, теперь говорили с ним если только не полушёпотом. Весна что… пахота бывает один раз в году. А его теперь с какой-то возникшей боязнью уважали в течение всего года. А поди скажи какое неосторожное слово. Да ведь он запомнит и ни за что не придёт их огород на следующую весну пахать. Набегаешься тогда за чужими тракторами, напросишься безответно. А тут… установил свою очередь. Наезжал сам. И пахал неплохо, и потом гребни нарезал, а потом, когда всходила картошка, дважды окучивал её… по их огородам… в заведённом им порядке. Они же только денежки платили, сколько назначит каждому, и чувствовали себя у него за пазухой и зависимыми от  него. От него? Да … от него, от его услуги, без которой было уже не обойтись, за которую платили уже привычной неволей.
      А он. Что он? Забурел. Раздался в теле. Щупленьким и нервно-сухим невзрачным был его отец-отшепенец. Словно и вправду недоглядел Фаддя-Митрей, и не от него нагуляла младшенького жена. Этот огруз на хорошей еде. Умел пахать и обиходить трактор. Легко деньги копил. И уже не знал, что бы ещё прикупить в дом. Своего старшего сына за рулём приохотил. Вместо себя посылал чужие огороды пахать, копеечку зарабатывать. Порода выходила справная, трудолюбивая. Это отец Митрей поглядывал не окружающую беспощадную жизнь оскаленными глазёнками. Его наследники, вкусившие пресного советского детства, где отец дома был самодержцем, а на людях посмешищем, входили в свои права, умея работать и в свою радость унижать уже не себя, а других.
      Вот и ругай теперь загнивающий строй, где человек человеку – волк. Ругань получается неубедительной, словно плюёшь с огорчения против ветра. Эти на хребтине своего удачливого трудолюбия тугой мошной продавливали, расширяли пространство вокруг себя. Неимевшие трактора и такой вот, как у них, несгибаемой цели выбиться в люди, прежде, может быть, и бывшие уважаемыми людьми, теперь расступались при встрече, прятали своё настроение, прятали глаза, чутко старались уловить его настроение, подбирали слова, которыми с ним говорить. Вот он и одёрнул подкатившегося старичёнку «твоё «слышишь» в другой деревне живёт, а у меня имя есть…» Одернул и совсем не ждал, что тот вспыхнет и наговорит слов из того, другого, прошедшего времени, где он, старик, был с образованием, учителем и где уважали совсем не за новый трактор и не за милостивое соизволение тебе участок вспахать. Сбил, сбил старик его с панталыку. Огород ему вспахал, денег за это взял меньше обыкновенного. А потом дома очнулся, окунувшись в привычную теперь его окружающую жизнь, им самим построенную и созданную, считай, из ничего. И возник в душе спор.
       «Да, кто он такой, этот уважаемый в прошлом учитель? Это в той прошлой советской, будь она не ладна, жизни унижали его отца Фаддя-Митрея, а вместе с ним и всю его семью. Унижали зря…» - это он видел своими глазами, понимал своим маленьким сердцем. Отец был трудолюбив, скаредно экономен, умел, молча, терпеть обиды и, если когда и вымещался на жене, детях, то было же понятно, что не выдерживает своей одинокой борьбы с окружающими. Теперь ему, его сыну, не надо терпеть.   Он своё вытерпел. Теперь он сам заставляет терпеть других. И это сладко, быть не по зубам умникам без тракторов, жалким просителям. Он и сам тоже терпел от более, чем он, богатых, занявших положение, которое было не обойти в известных случаях. Но его утешало сознание, что так устроено общество: всем приходится где-то в чём-то просить. Согревала и давала твёрдую опору  возможность куражиться, которую он себе твёрдо обеспечил. И он совсем не собирался лишаться её. Она, эта возможность унижать других, стала его смыслом жизни.

    Вот говорят, Украина… сошла с ума. Как сказал по телику один умный украинский редактор газеты: украинский народ сумели заточить против русских, своих братьев по славянской крови. Теперь бывшие знакомцы ругаются, когда не сходятся во мнениях о происходящем на Украине, в России. Там провозгласили гонения на русский язык и русских – Россию определили самым злейшим врагом. Очищают пространство жизни для чистой украинской нации.
     Можно споткнуться в сопоставлении: где та Украина, а где сын Фаддя-Митрея? Дескать, не увязываются и даже рядом не стоят две эти темы. Да так ли? Объединяют их истоки ненависти. Не было ненависти, когда было нельзя ненавидеть, когда было не принято называть людей, таких же, как ты, худшими тебя. Было это нормой жизни. Хотя подспудно, да и наяву унижали люди людей, но было это неприличным, было объявлено недостойным человека. Но истоки ненависти на то они и истоки, что стремление одних возвыситься над другими, скорее всего, возникли у человека, не желающего быть равным окружающим даже в принципе, даже в правилах.. И ощутил человек, как горько быть униженным, ощутил, как сладко унижать. Но сладость унижать других, надо это отметить, препоганое мерзкое чувство.
      Человек, вкусивший общечеловеческой культуры, в себе носит совесть, ставшую сегодня на миру посмешищем. Сынку Фаддя Митрея той самой обязательной культуры хлебнуть не довелось. Было просто некогда да и неинтересно обзаводиться химерами. В школе были бездарные учителя, на дворе детства – жестокие люди, а потом стало просто некогда. Надо было работать, копить деньги на трактор. Затем следовало расправиться, распахнуться – зажить, как мечталось. И недообразованному сердцу хватило достатка в доме, здоровья подраставших детей и наслаждения унижением себе подобных. И вот он – сын Фаддя Митрея, и вот – хохол, ненавидящий русских…- оба истоки своей ненависти нашли в неравенстве, в необразованности людей. Было здесь и национальное, но оно, хоть и более цепкое, ускользало из сознания так же, как и химера совести, а трактор стоял на дворе, а соседи-селяне были приучены унижаться. И это длилось. И истоком было неравенство, просто неравенство, которое исключило уважение, которое затоптало совесть.