Би-жутерия свободы 86

Марк Эндлин
      
  Нью-Йорк сентябрь 2006 – апрель 2014
  (Марко-бесие плутовского абсурда 1900 стр.)

 Часть 86
 
Это произошло сразу же после сорвавшейся сделки по перепродаже краденого Страдивариуса под № 254 неопрятному евнуху стамбульского гарема и погонщику верблюдиц янычаровательному Ахмет-елды, на которого равняться Опа-насу не хотелось, да и при всём  желании не моглось, потому что декоративный Восток дело тонкое, абсолютно всё может к чёртовой матери Исфаганить.
И вдруг Опе захотелось забиться в угол, но ни молотка, ни гвоздей под рукой не оказалось.
А плут Ахметка не прочь был  привести в действие тонко отработанный механизм фальсификаций. Прозондировать почву не удалось, так как сделка состоялась в бассейне турецких бань в тридцатиградусной воде. Впоследствии главный евнух (копия блондинка, вышедшая замуж за эбонитовую палочку) порядком струхнул, предвкушая заслуженную взбучку (ногами по воде в эмалированном бассейне гарема) с выволочкой. Он красочно описал исходящие временем достоверные события в искажённой форме поэтических мемуаров «Когда сумерки спускаются по верёвочной лестнице вдоль отвесной стены, кому-то становится ниш гит».

Быть евнухом стойким, как кремень.
Соблазнам «Нет!» твёрдо сказать.
Гореть на работе в гареме,
чтоб дыры язычно латать.

Там он за мосластые ноги
полжизни  готовый отдать
клялся в вечной верности многим,
затаскивая под кровать.

В повседневной жизни, проходившей в зоне риска и духовной мертвечины, в той, в которой, по мнению везунчиков, живущих на широкую ногу, ломовому бардопоэту Опа-насу, боровшемуся за звание неподкупного лом-барда, было всё до лампочки Ильича. Самосгорала его чуждая массам с голубой мечтой способность захлёбываться от еле скрываемого плавками восторга в нечистотах искусства. В тот период Опе было не до токкат и центрифуг Баха, а некоторые  считали, что он не того Некрополя Ягода и закончит жизнь хуже последнего с его неумело задрапированными мыслишками в ушанке-невидимке, нахлобученной по самые брови.
Вопреки непредсказуемым шашническим ходам  незатейливого шахматного ума Зоси с её пятью классами хуторской школы, ей не был чужд солдатский юмор. Глядя на чешущийся кулак Опы, она воспринимала недвусмысленный намёк подхваченного с нетёсаного полу взгляда и, заранее зная, что мужик не силён в антигистаминной фармакологии, смущённо спрашивала, покачивая то эмалированными бёдрами, то указательным пальчиком левой ноги:
– Милый, как ты думаешь, где я могу приобрести недостающий тебе Плечевой пояс и убаюкивающее спокойствие с тобой?
Но однажды произошло нечто экстраординарное. Разрумяненные, они прибежали с мороза домой, разделись и забросили разгорячённые тела под покрывало в оранжевых Сердючках (на Майдане собирались толпы). Это был замечательный период в творчестве Опы, когда он по любому поводу внедрял наречия в написательный лексикон. Он опрометчиво спросил её, не хочет ли она полакомиться незрелыми плодами любви, и авансом поцеловал в щеку. Зося зашлась в липучем засосе, предупредив, что не прочь рассмотреть его предложение положительно, невзирая на позу, если обладателя не тревожит, что его так называемый леденец может раствориться во рту навсегда. А когда Опа намекнул, что пора бы заняться автоматизацией секса, стимулирующий эффект которого определённо возымеет действие в борьбе с Зосиной фригидностью, и благотворительно скажется на революционных настроениях её жовто-блакитной родины, она заменила его привычное 40 градусное предложение на безалкогольное «Пейте Боржоми, и камни из почек пойдут чередой!». Невозникайте, на всякий случай, напомнила, что её прадедушка из латышских стрелков.
Зося, как женщина, которую полагалось иметь два раза в неделю по рецепту врача, осудила инициативу Опы с неснашиваемым дилдо, сравнив его с безнравственным калькулятором, и намекнула охальнику, что отлынивать от прямых обязанностей самца она ему не позволит, потому что воспроизведение – это профессия, в которой она преуспела. Вот когда она уедет в командировку, тогда другое дело. Опа-нас быстро скумекал, что забрёл с конфликтёркой Зосей в зону философского риска и предложений подобного рода  больше не делал, потому что, как выяснилось, в прошлом, избегая разворачивающийся широкий фронт забот, она промышляла на поприще репетиторши первой в мире древнейшей профессии. Пропалывая её проницательным взглядом, он думал, что не орошаемая красота увядает, и в порыве откровения признался:
– Ты у меня никак не выходишь из головы!
– А уши на что?! Больно-те потешаться, – выдала она «тупого».
Поэтому Опа-насу пришлось на время отказаться от кредо «Первые полгода после истечения испытательного срока я предпочитаю жить с женщиной, занимающейся торговлей товарами с наценками национальной принадлежности инкогнито, но для вас я сделаю усилием воли приятное исключение». Опа не стал пытаться разубеждать Зосю, что Спиноза вовсе не заноза, извлечённого из спины древнедремлющего мыслителя урока, и гонор ничего общего не имеет с гонораром или коннотаций с ипподромными скачками на скунсах, как она себе это представляла до встречи с ним. Он также вспомнил деловой совет электронщика-надомника и починщика иностранной музыкальной аппаратуры Лёни Дверьмана: «Хотите послушать старого еврея? Расслабьте ваши хилые пальцевые мышцы на Зосином горле, дайте возможность проявиться синусоиде народной мудрости во всей её красе». Но Непонашему не унимался. Через три дня после общения с Дверьманом он привязался к ней с поэтическим вывихом, написанным справа налево, что, по его мнению делало произведение неподоражаемым.
– Хотел бы я видеть твоих родителей – создателей этого великолепия! Знаешь, что бы я сказал твоей матушке Пантомиме Артемидовне? – слизняки Опиных губ – этих универсальной сушилки слёз скривились в незамедлительной улыбке.
– Любопытно, – откликнулась Зося, подозревавшая, что мясные блюда требуют поножовщины на добровольных началах.
– Такую звуконепроницаемую женщину с сомнительным прошлым и никаким будущим, как у вас, превращать в тёщу – непозволительный, можно сказать, первородный грех.
Вследствие этой хамской шуточки заурядного поэтишки Зося попала в зависимость от его суждений и стала реже звонить родителям из драйтонской песочницы в Совок. В повседневной жизни Опа-нас пыжился, обладая на стене свисающим ружьём без стволово-клеточных пыжей для прочистки совести, и считался человеком снисходительным  по величественной лестнице спотыкающегося успеха, хотя в наше время, ну что такое лестница наверх без педрил?! Что и говорить, энергии Зосе Невозникайте было не занимать. Данную черту характера она, поднатужившись (ни дна ей, ни резиновой покрышки), вынесла из коммунальной квартиры без удобств, услуг и посторонней помощи, с пятилетним опытом работы на контрапункте сдачи остекленевших взглядов. С непросеянными мыслями Зося, считавшая себя королевой прокладок, была не в ладах со скрипучей памятью, но чаще с соседями.
Однажды вся в муке (не в шоколаде же «Леди Годаева») извертевшаяся на кухне в коммуналке, она произвела испытательный взрыв ярости, направленной против досаждавших ей жильцов. Погибших не было, но насчитывались наивно пострадавшие, как потом обнаружилось при подсчёте крупинок песка в кастрюлях полных гражданского безразличия. Делу криминального хода не дали, уладили мордобойно. С 1978 по 1983 годы Зосю Невозникайте попеременно било постоянным током неодолимой страсти. Электрический феномен отучил её от дурной привычки засовывать мокрые пальцы в розетку с розовым вареньем.
Догадываясь о степени своей заряженности, Зося прочла где-то, что корове рекомендуется успокаивать «нервы на пределе» поддаивающими движениями, и Зося, следуя инструкции сняла лифчик с петель, продолжая пить ряженку в кипящей страстями кухне (на пляже она искала свой мужской идеал с булыжником в плавках). Ей был необходим  «манометр» для измерения давления в её туннеле. Это совпало с начавшейся пере****кой морали и пересмотром голливудской стряпни в стране с зашлакованным сапогом доильного аппарата бюрократии, жившей с Размахом, не признавая других.
Совпадение было чесночно-разительным, и смекалистые соседки прилепили Зосе Невозникайте кличку Ряженка из-за повышенной расфуфыренности. Сами же они без  стеснения шастали по кухне полураздетые, с вызывающе торчащими агатовыми сосками и обострившимися оголёнными чувствами, щеголяя в супермодных, монгольских плетёных босоножках из жеребячьей кожи на среднем каблуке, а-ля Каблук-хан.
Обделённый девичьей заботой и вниманием надуманных им самим читателей, сюро-поэт и взломщик по женской части Опа жадно пользовался вытяжками из английского языка (французский его недолюбливал) и ратовал за рассаду молодняка с имплантированными резонаторами по камерам, за их вульгарные лозунги: «К чёрту грамотность, когда дело касается смеха!» и «Это правда, что медвежонок Фло Бер из Берлина рисовал фломастерами?»  Во дворе отчего дома за раскупоренной бутылкой «Особой» Опа, был убеждён ассенизатором Гуней Дергуновым-За, от которого сосново пахло смолянистыми конфетами. Дед Гуни был кулаком, хозяйство у него конфисковали и весь рот опечатали.  После попоек Гуня чувствовал себя хуже загнанной хоккейной шайбы, или жареным поросёнком на шоссе с беконным покрытием, или сопряжением женских головок в тиснёных объятиях твёрдой обложки глянцевого «Джопинга» не согласующееся с разнузданными лесбиянками.
Зато малолитражный журнал воров «Время крадучись», распространяемый вдоль заборов, косящих под инвалидов,  судя по карикатурам, носил сугубо мужской характер.
Не доверять натребухавшемуся, как рыба в коньяке, Дергунову в том состоянии, в каком ассенизатор пребывал в часы пик (отключения) считалось во дворе полуграмотным слесарем Граммулько не тактичным, учитывая, что за его волнообразными мускулистыми плечами человека не из робкого десятка числилось два класса приходской гимназии – по классу за каждым плечом.
Первый был, естественно, рабочим.
Второй – крестьянским, бравировавшим излётом бровей. Политически корректный с хорошенькими женщинами поэт из соображений выживания избегал детализации кто к кому ходил: Гуня в школу, или школа к гунявому Гуне?
Опа-нас полагал, что любимец двора Гуня станет рабом поэзии, перед тем как поставить его на счётчик, отказывающийся снимать набегающие показатели. Опа изложил мысли по этому поводу на бумаге, намекнув, что Гуня не занимаясь плагиатом, берёт чужие мысли в аренду, но в отличие от бумагомарак не относит член к грибам, забирающимся в «лукошко». А разве не дурная привычка относить член к письменным принадлежностям, оставляя его там без присмотра? Это устраивало гунявого Гуню и его привередливого сподвижника по харкающим канализационным трубам Петьку Фаллопиева – надёжного парня, связавшегося с похотливой мимопроходимкой, в которой он принимал щелевое участие. В результате появилась куча мала дефективных детей (сказывалось отрицательное влияние «Спотыкача» на развинченную походку влюблённых). Ведь его предостерегали, что у неё уйма любовников и йодовитая щитовидка, но это не меняло сути дела, переросшего в процесс разложения на глазах, разбежавшихся врассыпную – человек запал на себя и не может оттуда выкарабкаться.
По завершении конфиденциальной беседы по ушам втроём с бутылкой эти двое с удовольствием после вспрыскивания пошли на разрыв с мятежным разумом Опы, что спасло почитателей крепких слов от многочасовых прослушиваний талантливых Опиумных афоризмов типа: «Скоморохи выбиваются в политики, а политики табунами прут обратно в скоморохи». В упоительные минуты секса с помощью массажирующих мессенджеров и любовного опьянения самим собой, держась за немытую ножку бокала и подальше от безжалостной гильотины сатиры, Опа-нас фонтанировал, воздерживаясь от осуждения других. Незлобливый, он отпускал шутки на все четыре стороны, утверждая, что только его песня рождается, чтобы никогда не умереть.
Бревенчатый поэт хвойной породы и дегустатор всего сокровенного, настроенный на возвышенный лад в обрубке времени Опа-нас отказывается от возведения себя на эшафот сворой критиков издателей газетёнки «Вечерние пакости», считавших, что прежде чем сесть в лужу, надо её напрудить. Корыстно пользоваться спросом без помощи так называемых доброжелателей, назидал он, не норовя уколоть себя.
При таком незатейливом раскладе безобидное напутственное слово: «А пошёл бы ты...» или односложное человеколюбие приобретали иную окраску и даже оттенок. От этого нахального предложения сильно попахивало людоедским душком. Но вышедшие из-под контроля и неусыпного надзора тщеславные воспоминания, где совесть – пятнистый олень, а жизнь полосатая зебра, брали над их хозяином верх в откровенной гладиаторской форме времён Древнего Рима, которая приводится ниже.

Задуматься – уму непостижимо,
На шумном перекрестке без оков
Мной торговали в старом добром Риме
На скотном рынке меж других рабов.

Кирпичник, плотник пользовались спросом,
Я среди них смотрелся, как бурьян.
Да разве ремесло – поэт-философ?
Кому в хозяйстве выгоден смутьян?

Я напряженно всматривался в лица
Людей, что разбирали скобарей,
И, наконец, один старик патриций
Послал за мной, и я пошёл с плебеем.

Старик кивнул, твой ум достоин злата,
Так докажи, что ты других умней.
Ответил я, построй амфитеатр
И, сделав деньги, дай свободу мне.

         Свободу быть в лучах заглавной роли,
Свободу петь лазурью голубой…
Прервал старик, попасть боюсь в неволю,
В раба Искусства превращусь с тобой.

Произошла та сцена в древнем Риме.
Я перефилосовствовал, осёл.
Плебей отвёл меня на тот же рынок,
Откуда взял, туда же и привёл.

Две тыщи лет мне нет цены на рынке,
Никто ещё не знает обо мне.
Я в слово прячу золота прожилки,
А золото не падает в цене.

(см. продолжение "Би-жутерия свободы" #87)