Der Panzermann

Дитрих Хейлер
TEIL1

Смотри! Смотри!
Тени в тумане, утренний туман, силуэты… Люди среди деревьев. Шум моторов.
Двигатели нашей тяжелой техники…
Граница меж ночью и рассветом.
               Мы встаем лагерем, возле какой-то деревушки, название ее мне неизвестно, на карте она также не значится. Мы находимся где-то возле города со странным именем «Харьков» Имя мне не нравится. Продвигаемся на данный момент успешно, хотя, признаться, после прошедшей зимы и событиями, связанными  с провалившимся наступлением меня начинают грызть сомнения, а это плохо.
Сейчас прохладно, но днем, вероятно, вновь будет жара. Лето. Вернее конец весны, но уже очень жарко.
Я глохну, я постоянно слышу шум мотора и чувствую вибрацию двигателя. Даже когда совсем тихо.
Разбиваем лагерь. Мои машины в порядке, люди тоже. Иногда мне кажется, что я слышу взрывы, шум боя, но на самом деле  все очень тихо. Бои теперь - за много километров отсюда. Ложимся спать.
Я сдружился со своим новым экипажем. Прекрасные люди - они нравятся мне, несмотря, несмотря на наши, хм, социальные различия. Но, сейчас все мы здесь солдаты. Только солдаты. Хорошо обученные и дисциплинированные. И это доставляет мне удовольствие. Ощущение четкой работы исправных механизмов.
Я вспоминаю Ульриха, где он сейчас?
Думаю, он счастлив на своем мотоцикле.… Надеюсь. Он и моя Хелейн были и остаются моими единственными друзьями. Хелейн, я улыбаюсь представляя ее каштаново – красные волосы, бездонные янтарные глаза да и всю ее, руки, запястья, щиколотки. Хелейн моя бесценная госпожа. Ульрих видел бы он меня сейчас, улыбаюсь, сделал бы строгое лицо выпятив волевой весьма небольшой подбородок с ямочкойи покачал головой изрекая  неприметную цитату классика:

«Was heut muede gehet unter,
Hebt sich morgen neugeboren.
Manches bleibt in Nacht verloren -
Huete dich, bleib wach und munter!»
«что сегодня исчезает,
возродится завтра снова,
многое в ночи истает,
Мрака берегись ночного!» (с) Эйхендорф "Полумрак"
Настороженный, самый умный юноша которого я когда либо встречал, я так счастлив быть твоим другом. Тревожная мысль, юркая и холодная, что, быть может, он уже мертв, была прогнана, прочь, как зеленая навозная муха.
 
    Этим утром мы спали относительно недолго, и просыпаться начали от жары. Нас пока никто не будит, лежать уже совсем не хочется. Предстоит  осуществить (о, это невероятно сложное и долгое дело) контроль техники и продвигаться дальше. Противника на нашем маршруте быть не должно.  Не должно, но эти «Территория свободна» я уже очень часто слышал. И однажды мне это почти стоило жизни. Такие дела.
Для проверки наших машин существует даже особое предписание, подробная инструкция как нужно осуществить рекогнасцировку техники. Состояние мотора, катков, рацию, пушку. Словно без «Инструкции» мне не ясно, что от этого зависит моя жизнь, и да, не только моя. Все как обычно. Но это чуть позже, а сейчас мне очень любопытно осмотреть деревню. Нас 7 машин из них две Pz.3.  и две Pz.4 остальные единички и двоечки разных все же модификаций. Мой ausf.J. Его уже чинили неимоверное количество раз, а недавно, даже собственноручно покрасили, теперь он как новый, в пятнах рыжеватого камуфляжа и с длинной пушкойкоторая мне очень нравиться. Теперь уж я могу что то противопоставить этим бронированным монстрам со смещенной вперед башней. Да я просто обожаю эту пушку!  На ней красуются аккуратные белые кольца – три тонких и два потолще. Нужно будет дорисовать еще два, я обещаю это уже четвертый день. Откладывать считается дурной приметой. Мне нравиться эта красивая, похожая на рыцаря в полной броне, машина… Еще с нами два грузовика, они сейчас пустые,
И под их прорезиненными крышами укрыты от солнца только канистры бензина.  То есть гренадеры теперь не с нами и это весьма скверно. Последних, мы потеряли три дня назад в сражении весьма крупного масштаба, живую силу и один панцирь - двое из экипажа погибли. Я стараюсь не думать, что их нет, мне эта команда не нравилась, но едва ли моя неприязнь к их медлительности и невыполнению поставленных задач может служить поводом для их небытия. Но, так случилось. А грузовики приписаны нам. Что ж пока так.
 Я осматриваю деревню, вероятно домов 20, не больше, а мы стоим почти на самом ее краю, уже очень близко к домам. Странная система поселения, они огораживают участки земли с домами высокими плетеными заборами, но вместе с тем как бы липнут друг к другу, хотя пространства вокруг весьма много – улицы очень узкие и даже извилистые.
Старшие Штарен Ханс, (Звездный Ханс) и я, две группы. Потерянная двоечка была из его группы. Мне до сих пор кажется, что  у меня не достаточно опыта, Но у кого как не у меня он тут вообще есть. Штарен все же более опытен - он ветеран первой войны, старший офицер унтер штурм и весьма не глупый не злой персонаж. Свое прозвище он получил благодаря  трофейной эмблеме, той, что снял с формы пленного Русского. Ханс вынул несчастного Ивана из горящей, готовой взорваться машины. Собственно эта машина потерпела поражение в дуэли со счастливой G Ханса. А маленькую красную звездочку господин  Bergeseler взял себе как награду. Надо сказать, что КВ русского был вероятно, безнадежно сломан и удрать от нас просто не мог, даже если бы очень того пожелал. Поэтому он просто стоял и стрелял, а те, кто встретили его первыми, были просто не в состоянии причинить его броне какой либо вред. Хотя тоже неимоверно этого желали. Словом, приехал Ханс и спас положение! Ура! И храбрые Иваны были частично убиты, а частично спасены. Скверно пахнет горящее человеческое мясо. В самом начале войны в России у меня была ужасная история. Когда я, и еще две машины попали в такую вот засаду, и, о да! Я был тогда на двоечке. Мне не положено быть в этой проклятой моторизированной бригаде. Я слишком высок, что  бы быть танкистом. К счастью в этом горе, я офицер и мое место - башенки. Я – луговая собачка переросток.
  Вот и Ханс. Ханс стоит и носком ботинка чертит что-то, наверняка руническое и сакральное на песчаном грунте возле своей палатки.
 
Я уточняю у него распоряжения, он хмурится  и плюет недокуренную скверную папиросу на свои «руны». Информации для нас очень мало, только то, что должны встретиться с другой группой, залить горючего и двигаться дальше соблюдая «осторожность и тишину», выдвигаемся в 8 вечера по Берлину. Я так чувствую, мы готовим Иванам сюрприз. А пока мы ждем, притворяясь кустами и деревьями.
Проснувшиеся, начинают готовить завтрак, разжигают костры. Сектор наш, но меня весьма пугает возможность быть внезапно обнаруженным с воздуха.  Наверное, нужно воды? Наверное, можно будет выпить кофе….
Пытаюсь будить двоих из моего личного экипажа, эти так всегда спят - долго - до последнего. Они выглядят совсем детьми, хотя старше меня. Спят почти обнявшись. Утро - говорю я – Подъем! И смотрю, изображая строгость. Вероятно, им снился один и тот же сон.
- Утро! Оба, эрайхе и  Шванфеедер не реагируют. Ведь тихо, они, я чувствую, и не спят, так, делают вид. Ну и демоны с ними пусть спят.  В моем ранце я нахожу круглое зеркальце в эбонитовом обрамлении и бритвенные принадлежности. Гигиена, возведенная в ранг ритуала. Ведь не всегда можно вот так летом спать в нашей огромной палатке, на краю леса у неведомой русской деревни.
Я бреюсь, долго и старательно, стараясь избавиться от седины на висках и скулах. Жаль  в челке тоже есть седина, и глаза мне не нравятся, слишком грустные и слишком прозрачные. Мне неприятен тот, кем я становлюсь, вернее его я знаю очень давно и он мне жуток. Ему тысяча лет, он ничего не боится, не во что не верит. Он знает, что все потеряно невероятно давно. Мое древнее, страшное я.
 
Жарко.
- Утро. Говорю я еще раз наводчику и заряжающему, убираю вещи и выхожу из палатки.

Киваю механику, несколько вопросительно, - Кофе? Я почти не произношу, он и так, понимает о чем я.
 – Воды, господин Офицер, вообще нет воды.
- Плохо, но поправимо. – Я улыбаюсь, кожа на лице и губах обветрена, к поэтому улыбаться несколько больно, несмотря на невеевский крем использованный мной после бритья.
Механик - водитель старше меня на пять лет.  Невысокий, но крепкий и загорелый, отросшие смоляные волосы трепет теплый ветер, массивный подбородок в  черной щетине, грязные пятнистые штаны и весьма чистая майка. Я думаю, если бы он был зверем, то наверняка овчаркой большой умной псиной. Улыбаюсь этой мысли я давно с раннего детства уже безотчетно играю в эту игру «что ты за зверь?», сейчас конечно, никому уже не говоря.  Внимательные сине - серые глаза с янтарными прожилками, расходящимися солярными узорами от черных бездн зрачков завершают образ моей умной овчарки.  Так же очень давно сформировалась скверная привычка рассматривать глаза того с кем я общаюсь, от чего то мне это очень важно. Мои собственные глаза мне не нравятся, в них совсем нет стали северного неба или моря где, когда то ходили викинги. Этот цвет глаз, я уноследовал от матери, и насколько зеленый замечателен когда этот цвет носят глаза прекрасных дам, настолько бестолково и беспомощно этот цвет «Молодой листвы», как сказала Хелейн нашол себе место в радужах моих глаз. Мне бы такие глаза как у Хермана. Внимательные, полные стали и северного моря.  Для него это также второй или даже четвертый экипаж. И я теперь жив только по его милости. Вспоминая эти чертовы скользкие воронки, мины и притаившиеся машины русских.  Но Херман всегда на страже.
Я киваю радисту, который сосредоточенно рассматривает, что-то в своей нотной тетради.
 – Эрищ? Останься, я и  Херман пойдем за водой. Мы берем наши канистры, все четыре, и идем искать колодец.
Оторвавшись, наконец, от неведомой партитуры, Эрищ обращает на нас сине лазоревый взор и делает свои бесцветные брови домиком и от чего по его красному лбу бегут морщинки,
 - Аккуратнее пилот, там могут быть партизаны, они будут паф-паф!
Он улыбается всей своей обветренной мордой.  Много ниже меня и тяжелее килограмм на 30. О, как бы не хотел я драться с Эрищом он меня просто убьет. Радист большая умница, выглядит настоящим викингом – особенно сейчас заросший трех дневной щетиной, мускулистый с крупными крепкими костями и белыми совершенно здоровыми зубами. Сложно представить, что до войны. (Эрищ - доброволец) Так вот, до войны он был подающим большие надежды композитором и скрипачем! Собственно он умолчал об этом, когда заполнял данные о себе. Он очень боялся, что его заставят сочинять что-нибудь бесконечно пафосное и радостное для нашей великой армии или, что хуже играть в нашем не менее великом полковом оркестре. Эрищ большой рыжий «лисодракон»  Все же я очень привязался к ним. Мне часто случалось терять людей, особенно дико было в первый раз, мой первый танковый экипаж, я совсем не помню подробностей. Было это уже в России вернее в «Советах», в самом начале сентября прошлого года. Нас подбили, машинка выгорела, как коробок спичек, не могу сказать, как я выбрался. Кажется иногда, что снилось мимолетно. Только ожоги говорят, нет, не снилось. Сны не оставляют ожогов.
Меня наградили потом…
- Ах, Дитрих, эти ужасные коммунисты. Фюрер и партия ценят. Если бы не вы, то… Вы спасли ситуацию. Это ваш новый экипаж.
Противно и Грустно. А с тех пор меня еще повысили. Теперь я унтер штурм фюрер..
Тья. Все всё понимают. Но это не делает мои мысли легче. Там были мои люди.… Троих из них я знал еще с  «прогулки по Европе» . С Дицем я дружил, сдружился еще в Берлине в мирное время. Он был младше меня, еще младше.. Он очень хотел быть чем то полезным Родине и на волне этой фанатичной идеи не нашел ничего лучше как записаться добровольцем. И Фатум сделал его механиком той злополучной машины, а я еще так радовался, когда мне в экипаж попал мой старый приятель. Очень не по себе от этого. Да, многие мои друзья, с которыми я учился, погибли в западных компаниях. Но я, как бы не был в том виноват.. Считал себя не виноватым. Не чувствовал своей вины так сильно. Не знаю. Я мало, за что отвечал тогда, мало что мог изменить. У меня была меньшая свобода действий. Я тогда думал, что попал в Ад. О нет. Я ошибался, как я ошибался! Это была прогулка, легкая бодрящая прогулка, приключение с триумфом и венками. А в России… Плевать я хотел на эти ожоги, остальные сгорели дотла, а бедный Дитц, даже костей не осталось. Кажется, это было вечность назад, кажется и не со мной. А я в порядке, я иду ранним летом по травянистой улице Русской деревни. Солнце и сладко пахнет хвоей. Я сообщил, что мы ушли за водой. Звездный сказал, что-то об охране и осторожности, другие у костра вновь смеялись о партизанах. Я без куртки. Только штаны перевязь и ботинки, грязная майка, новенькая из жаропрочной стали в черством кожаном чехле личная опознавательная марка.
 Мы входим в деревню, я видел подобных уже очень много, на центральной улице колодец. Когда я первый раз увидел эту конструкцию, то был в некотором удивлении. Я настолько привык, что источник воды, это водопровод. Стоит повернуть вентиль и… Я варвар..

 Людей, ни одной живой души. Спрятались и проклинают нас на своем странном тягучем языке. Я чувствую, сидят в домах, вот шевельнулась занавесь на окошке. Да что мы, чума? В начале люди этих земель встречали нас хлебом и солью. Было что-то общего с той поездкой в Австрию. А теперь видимо, им рассказали о нас дурного. Что ж, заслужено. И я списываю эту тишину на качественную работу политруков.
Я курю, одной рукой крутя рукоятку колодезной балки. Там внизу, мрачно и сыро. Кажется, знаешь теперь, где находиться днем тьма.
Где-то, что-то скрипит, дверь? Дерево? Птица?
Жарко, я выливаю ведро воды на голову Хермана, а затем и себе на голову. Майка теперь тоже мокрая, вот оно «солдатское счастье». Чувствовать себя живым, но настроение осталось по-прежнему скверным.
Мы идем назад. Очень неприятное ощущение и я уже чувствую, что где-то ошибся. Идем аккуратно, как по ниточке, словно стараясь ступать на примятую уже нашими ботинками траву. Точно как прокаженные. Ведь в этой деревне должен быть скот, куры какие-нибудь, гуси? Слишком тихо.
 Не знаю от чего, я останавливаюсь. Поворачиваюсь назад медленно, механик – водитель тоже. Теперь нам в лица смотрит чернота двух дыр охотничьего ружья. Я не слышал, как он подкрался. Не могу определить калибр, но кажется несколько больше 12, я с грустью понимаю, что это расстрел. Этот человек охотник. Детина, не старше сорока лет заросший рыжей кудлатой бородой, с длинными грязными волосами, торчащими испод какой-то засаленной шапки, и, он охотиться на нас.
Он стреляет сразу, не предлагает сдаться, молчит и стреляет. В Хермана, ему в грудь. Камрада отбрасывает на полтора метра назад, но я не вижу этого. Я давно бросил канистры и целюсь в рыжего, из личного пистолета. Конечно, я упал на колено, конечно, пытаюсь сбить его, не дать прицелиться.
  Вероятно, мы выстрелили одновременно.
Теперь гражданские стали нападать вот так – просто. Не задавая вопросов. И не верят в правила войны, не знают, что мы воюем с солдатами и пришли сюда, что бы освободить этот народ от жестокой советской власти, мы, мы не нанесли здесь вред…
  Все это случилось в мгновения, меня развернуло носом в траву и грязь, отчего то не чувствую правую руку. Совсем. Не вставая, пытаюсь перебрать пистолет в левую, он скользкий. Я умею стрелять одинаково хорошо с обеих рук. Ульрих, лучше с левой – он и стреляет лучше.
Медленно поднимаюсь, очень неудобно, что-то с равновесием, как кукла на веревочках. Движения дерганные. Марионетка, которой оборвали нити.
Я вижу охотника. Он лежит на правом боку, пальцы его конвульсивно сжимаются, словно он желает извлечь из своего горла что-то, что ему так сильно мешает. Инородное тело. Я промахнулся, попал в шею там, где яремная впадина - между ключицами. Он умирает, медленно и страшно, пуская розовые пузыри изо рта. А я стою над ним и, шатаясь, целюсь ему меж глаз прямо в грязное скуластое темное лицо. Его глаза, зеленого мутного стекла, того цвета, что  бывает только у рыжих. В них ненависть, ужас и непонимание. Охотник, попавшийся своей добыче.
Время превратилось в тягучее липкое повидло, и даже мягкий, короткий холостой ход P.0.8 кажется очень долгим и несколько ступенчатым.
Человек дернулся и замер.
Я подошел к Hermany, он уже мертв. Друг поймал весь заряд дроби грудью, не могу смотреть, чувство, будто тебя предали. Как он мог? Мой механик… Мне очень хочется обгрызть кожу на пальцах правой руки, особенно там, где нет сегмента мизинца. Эта ужасная привычка из детства. Я пытаюсь поднять правую руку. Свет слишком яркий и  пахнущий хвоей бьет мне в лицо. И неловко подвернув ногу, я рушусь рядом с  Херманом.


               
               
  Erich
Мы все слышали выстрелы. И. Как-то сразу поняли - случилась беда.
Суматоха. Все бросились к оружию, у всех оно находится слишком уж далеко…
Я бегу по кривой деревенской улице и почти сразу понимаю, что здесь случилось.
Нашь офицер сидит в странной коленопреклоненнойпозе возле распростертого тела, теперь уже явно бывшего, механика-водителя, Хермана Гербера.
Гербер выглядит ужасно, его грудная клетка смята и растерзана, вероятно, он умер почти сразу.
Командир прибывает, в шоковом состоянии, вся правая часть его тела тоже в крови, плечё искалечено.
В двенадцати или мене метрах от них лежит стрелявший, рыжий и коренастый, мне даже обидно за то, что он тоже рыжий. Лежит он, небрежно откинув свое страшное оружие и прижав ладони к горлу. На грязном лбу круглым глазом зияет «контрольный». Командир был милосерден, от первого выстрела партизан мог бы умирать  и сейчас. Я ощетинился как пес, и жду, когда из этих слепых домов появятся другие убийцы, хотя понимаю, все закончилось. Здесь, среди этого лета и звонких пчел, на мягкой траве, двое, из моего экипажа, Командир машины и звена Дит и потомственный солдат – Херман. Тяжело раненый и мертвый. Я в бешенстве, но изменить ничего уже нельзя.
Что бы хоть что-то сделать или сказать  - стреляю в воздух. Но и это, уже не нужно, подбегают остальные из наших и люди Звездного. Они перепуганы и полны ярости, от страха все громко ругаются.
Только трое спокойны в этой неразберихе.
Дит, смотрит на нас, как будто уже не видя, прозрачно и грустно, и я чувствую себя предателем.
- Он же умрет от потери крови! - Кричит кто–то.
Мы поднимаем этого высокого, худого человека и пытаемся вести и он идет не сопротивляясь, правая рука весит плетью, он сутулится и загребает ногами. Вдруг Командир танка (№ 202) Pz.4 Ausf J. Dietrich Von Heiller спотыкается и начинает оседать на траву, мы подхватываем его, я случайно касаюсь пальцами искалеченного правого плеча и понимаю: дела совсем плохи.
Так мы добираемся до лагеря, кто-то уже связывается с дивизией, докладывая об отраженной атаке, и потерях, нанесенных отрядом партизан.
Наш врач по совместительству, бинтует раненого предварительно залив рану спиртом, при этой процедуре пришедший в сознание Дит вскрикнул и опять выключился. Под нос ему тычут нашатырь, но это не особенно помогает, с каждым витком бинта он теряет сознание. Перевязка происходит на каком то палаточном пологе. Я курю рядом, Беспомощно наблюдая за фельдшером, пристраивающим лангету к раздробленной ключице моего друга. А чистые бинты стремительно обретают угрожающий красный цвет…
Рядом с нашей еще не снятой палаткой положили тело Хермана, накрыв его лицо и грудь пятнистой короткой курткой, ткань сильно пропиталась кровью и выглядит почти, как знамя, не хватает только черного креста в белом круге. Мы похороним его здесь, рядом с этой маленькой Русской деревней. У меня во рту острый вкус металла, его не могут перебить даже поганые сигареты.







Dietrich
Наверное, прошли сутки, или больше – вечность.
За это время меня погрузили в грузовик под брезентовый тент, и везли, везли куда-то.
я иногда приходил в себя.Мухи пытаются залезть мне в нос или глаза, очень мешают иногда я рефлекторно желаю отогнать их правой рукой, боль вспыхивает с новой дьявольской силой и уносит меня в темноту беспамятства. Сделали какой то укол в вену. Я ужасно ненавижу эти хирургические штуки еще с детства, а после осколочного ранения и ампутаци просто впадаю в панику только от их вида. Наверное это было обезболивающее, но я все равно теряю сознание от боли. Во рту острый сухой привкус железа, в сознании муть и ощущение предательства смешанного с невосполнимой потерей. Я, к сожалению, знаю, что произошло. Какую ошибку я допустил. Я теряю кровь, и сознание мое не вполне ясное, но, увы, и в таком жалком виде, я понимаю, что натворил. Все только по собственной неосторожности и глупости. Эти мысли едят меня, не хуже маленьких белых червей, что уже завелись под не плотной повязкой. Возможно, что последнее мне только кажется. Будь я проклят, беззаботный идиот!
Я открываю глаза, госпиталь, не знаю где, и чем было здание до вторжения в него врачей.
Меня несут, наверное, сразу в операционную.
- Держитесь солдат, мы постараемся сохранить вам руку, - он хмуриться.
А мне уже очень спокойно, я не понимаю о чем он.
- Как ваше имя солдат?
-Дитрих, говорю я, но голоса нет. Врач светит мне в глаза маленьким фонариком. Вновь хмуриться. Держитесь, солдат. Если не получится, вы туда никогда больше не попадете. Кажется, он говорит это совсем не мне…

Krispin Draggerman

Ко мне поступил пациент №3412 под таким номером он проходил в записях.
Каждый новый человек добавляет мне вопросов. Мне до сих пор интересно, кто он откуда, и почему именно так. Нет, не как его ранили, причины обычно я понимаю…
Что вело его к этому. Мне их не жалко, только всегда интересно как люди выбирают случай искалечить себя.
№3412, судя по фамилии, был австрийцем, прозрачные  очень светлые как мне показалось зелено-голубые глаза и изуродованный правый плечевой сустав. Очень интересная и нелегкая задача, порвана суставная сумка, приводящие мышцы, сухожилие, ключица имеет сложный перелом с осколками, повреждена и кость предплечья. Рана плохо обработана и неправильно забинтована, думаю, приди он позже на 1.5 или 2 часа, мы имели бы случай гангрены. И тогда ампутация была бы неизбежна, но сейчас у нас были шансы сохранить руку. Факт серьезной потери крови принудил меня назначить переливание. Очень удобно, что у этих господ группа крови значится не только на жетоне, но и в татуировке на груди или под подмышкой.
Удачей было то, что артерия осталась не задетой. И я рассчитывал, что организм молодого человека, из документов следовало, что ему 23 справится с такой непростой задачей. Операция началась спустя 5 часов 10 минут после ранения, проводилась под местным наркозом, и длилась 79 минут. За это время  №3412 четыре раза терял сознание.
Я назначил, витамины и противовоспалительные. Капельница дважды в день.
На утреннем обходе я нашел его лежащим с открытыми глазами в состоянии полубреда.
Поднялась температура 39.7, и продолжался озноб. Но в целом состояние было удовлетворительным.

Я осматривал его через сутки, состояние  совсем не улучшилось,  жар держался.
Я обратил внимание на его руки, худые жилистые, с длинными пальцами, последний сегмент мизинца правой руки отсутствовал. Мне показалось, что юноша из аристократического рода, и непременно занимался музыкой.
- Вы играете на фортепиано?- спросил я.
Он посмотрел очень удивленно, и даже открыл рот, что бы произнести ответ. Конечно не смог. Его связки, как порванные меха аккордеона издали печальный свистящий звук. Он обреченно закрыл рот и кивнул.
- Вы, вероятно, сможете снова играть, держитесь солдат, у вас есть жена?
Он качнул головой.
- Невеста?
Он кивнул.
Ну вот, ваша рука заживет, и вы снова будете играть. Вы встретитесь и сыграете ей вальс. Старый австрийский вальс.
Он улыбнулся. Неожиданно светло и нежно, я понял, он влюблен. Я нашел как раз то, что нужно. Теперь, он точно выживет.
Потом было следующее крупное поступление раненых, и мне было не до пациента  №3412 и не до сна и еды. Я увидел его через 6 дней, теперь он не умирал, не был на грани, напротив, он выздоравливал. Его глаза не были больше тусклыми, я услышал, как он говорит. Он благодарил меня. Я услышал совсем малозаметные австрийские диалектальные нотки, смешанные с сильным берлинским выговором, не смотря на эти мало совместимые вещи - голос его, имел приятный тембр, и слова звучали певуче и мягко. Голос был, пожалуй, слишком тихим для этого неприемлемо высокого для танковых частей человека, но я списал все на слабость или просто желание не шуметь. А он, говорил склонив по кошачьи голову набок, чтобы смотреть мне прямо в глаза. Радужки его, имели очень редкий цвет - светло зеленые как молодая листва без примесей желтого и голубого, серого цветов в них не было совершенно, только сейчас они выглядели несколько остекленевшими. Лицо было бы слишком красивым, если бы не уродливые «потеки» кожи на его правой скуле и рассеченная старыми шрамами в нескольких местах правая же бровь. Он был скорее похож в моем представлении на ангела смерти Азраила, или архангела Михаэля. Черты лица рубленные и острые как у хищной птицы.
Все эти мысли пролетели в моей голове за секунды - есть лица, которые типичны и которые я не смогу запомнить, даже если увижу его четырежды. Этот человек был иным, несмотря на то, что подобный тип я видел уже множество раз, этот был словно более правильно выполнен, или являлся прототипом всех слепков, которые я видел до него. Он говорил, что не забудет моего подарка, называл волшебником. Я был рад, очень доволен своей работой.
Я видел его потом еще, его переводили в лагерь, для выздоравливающих SS, отправляли в Германию.
Я прощался с ним. Говорил веселым ободряющим тоном.
- Удачи солдат! Ты молодец, гимнастика и свежий воздух помогут тебе. Почти у всех SS есть невесты, такова политика, поэтому я не задумываясь, сказал.
- Передавай привет невесте. И вдруг, вспомнив, наш с ним разговор, и добавил,
- Вы обязательно ей сыграете.
А он вдруг заплакал.
Очень странно, просто побежали слезы, я уже видел эти истерики. Я знаю, как и отчего могут плакать эти люди - жуткое и жалкое зрелище. Он  зло глянул на свою перебинтованную руку, а затем мне в лицо. От этого взгляда на мгновение мне стало просто страшно.
-  Она.. , - Австриец словно пытался стянуть в сознании два конца незримого троса и это у него не получалось. - Я получил письмо, от матери Хелейн, два дня назад. Хелейн. Она. Погибла.
Он замолчал. Почему-то я не был удивлен. Просто стало очень отвратительно на душе так, словно только что у меня в операционной умер человек.  Я так и не смог научиться относиться к этому спокойно.
- Знаешь, сказал я,
- Мертвые тоже слышат, когда для них играют, постарайся играть хорошо…
Он выпрямился, щелкнул каблуками, резко кивнул. А, я заметил, такой знакомый жест головы и отсвет в глазах, что бывает только у людей с ампутированными конечностями.
Он очень ее любил.


Ein letzer Tag…

Как известно. Некромантия наука запрещенная. Хотя когда-то давно ее даже преподавали в школах. Практиковались, конечно, на животных, растениях. И это входило в обязательную магическую программу. И конечно были рекомендации по использованию, отношение к мертвым,… но как-то раз к одному из великих, явились высшие, говорят сама Тьяна.… И  объяснила очень подробно, что ее Создатели задумывали все иначе. И вы маги сейчас нарушаете весь ход вещей, потому что люди и даже животные живут не один раз.… И вот когда вы, возвращаете героя, который умер, лет семьсот назад, вы нарушаете весь узор, и  посоветовала внимательнее относиться к своим действиям, ну хотя бы думать над тем, что делаете…  Вообщем, никто ничего не понял. Но великие сразу же запретили всю линию этой науки, а на самих некромантов начались гонения, это выгодно использовали правители, даже были народные восстания, и уже никому не было дела, до того, что когда-то сама Тьяна объясняла первому некроманту эту науку. Рассказывала, что они высшие могут только разрешать возвращения, но возвращать должны сами люди, возвращать своих любимых, потому что, в ВЕЛИКОМ ГАБИЛЕНЕ, тоже случаются ошибки, и нити иногда рвутся, и собственно просто очень важно точно знать, зачем тебе нужен именно этот человек.
Но события случились, и некромантия попала под запрет. Конечно, постепенно знания были утеряны, и история обратилась в миф. В мире же осталось всего несколько волшебников и волшебниц, владевших этим знанием, о многих из них не людям, не великим магам ничего не было известно, зато их очень хорошо знали высшие существа.
Другие были почти знаменитостями, гениями магических наук и пользовались таким авторитетом, что было невозможно подумать,  о том, что они нарушают закон.
Но люди есть люди. И даже когда мир был молод и совсем огромен, людям было в нем тесно. И они воевали. Тогда некромантия не была еще запрещена,  и все было поправимо. И великие герои древности были душой войны и рукой сражения. Они погибали и их возвращали вновь. Конечно, это оставляло шрамы в их душах, конечно, был риск не вернуться. Многие, прожив славную недолгую жизнь, уходили сами. Бывало и наоборот, героя или волшебника убивали и не просто убивали, а калечили, или уничтожали его душу, саму его суть. Но это прошло. Люди сами отказались от огромной части своего волшебства, как позднее отказывали себе все в большем. Но в тот момент они лишь признали неотвратимость и непоправимость смерти. Хотя, это было не совсем так, и Тьяна могла только грустно качать головой, глядя, как плачет над мертвым возлюбленным юная дева. Как, сжав зубы, режет деревянную фигурку мальчишка, забившись в угол, в чужом доме. По лицу ребенка бегут слезы, и он упорно вырезает из крепкого дерева фигурку всадника. Всадника, сгинувшего безвозвратно. А что она Тьяна могла сделать? Войну придумали люди, эту войну, войну друг с другом.
Когда то, была великая война, когда то, но она была с Предпрошедшими. Они были созданы лишь для того, что бы люди осознали себя хозяевами. Осознали свою важность, сплотились,… но никто из Великих не ожидал, что они затем, будут воевать друг с другом. И не было никого из Высших, кто мог бы чувствовать и понимать войну. Этот мир был создан для людей и их история и выбор были их правом, но высшие созданы были для того, что бы помогать и советовать, предостерегать, вести, плести узор судьбы. Но никто из них не умел чувствовать войны и понимать воинов, вдохновлять их и избавлять от преждевременной гибели. Раньше это было делом боевых магов, делом некромантов и жрецов. Но люди, все больше путали звезды с отражением в лужах…   И войны их, становились все более разрушительными и кровопролитными, и бессмысленным жертвам лучших, не было счета.
И тогда высшие собрались и стали говорить меж собой. Собрались они на тихом безлюдном острове в светлом южном море, там жила только одна волшебница, что рада была таким гостям. Высшие собрались все, приняв свои искренние обличия.
Здесь была Тьяна тихая и светлая, как осенний прозрачный день или свет от юной летней луны. Высшая, грустная и нежная, ведь это она приходила к тем, кому пора. Прекрасная хрупкая дева, желающая на прощание подарить легкий, беззвучный поцелуй, тому, чье имя отмечает теперь в списке. Утешить в том, что он теряет, как путника перед долгой дорогой, или студента, что покидает родной городок, что бы учится в столице. Чудесная, ясноглазая Тьяна, та, чье имя люди всегда произносят, искажая  изменившимся голосом. Тьяна - Смерть.

Была здесь веселая зеленоглазая Барта, та, что всегда стремиться бежать и собаки ее светлее и легче других гончих неба. Барта, вплетающая зелень в Гобелен. Дева, чьи поцелуи дарят жизнь и надежду. Рыжая, веселая Барта, что так любит смех и охоту. Барта - Ткущая.
Пришла и холодная гордая Асст. Асст Великолепная. Прекраснейшая и старшая. Та, что, живет на острове в северном море и вносит лучший порядок и изысканность в Гобелен, придумавшая снег, и Белого Дракона и научившая людей хорошим манерам. Придумавшая чаепития и вообще ритуалы и порядки. Жаль, что люди так все исказили. Асст – Ткущая.

Явилась и Скульд, мрачная и темная с бледным узким лицом глазами неясного цвета, цвета прелой старой листвы. Волосами темными и взъерошенными. Та, что учит людей любить хрупкие умирающие вещи и ценить прошедшее. Худая костлявая Дева, пугающая людей кошмарами и дарящая иногда, светлые вещие сны. Она летает на Черном своем драконе, и учит людей чтить предков и правильно складывать погребальные костры. Дева, вплетающая патину и прах в узоры великого Гобелена. Скульд – Ткущая.
Приплыл в огромной ладье и Саон, добрый рокочущий Саон великан с волосами цвета песка на дне теплого моря. Муж с обветренной красной кожей, что вечно скитается по волнам и говорит с рыбами. Это он учит людей дышать морем и быть благодарными тварям, отдающим свою плоть для пищи. Саон, трубящий в Рог Моря. Саон – Плывущий.
Прилетел в упряжке из черных орлов и юный Танез. Танез неугомонный. Научивший людей луку и стрелам. Юноша поэт, вспыльчивый и гонящий тучи. Юноша, играющий на всех музыкальных инструментах. Темноволосый голубоглазый, загорелый, язвительный и мечтательный. Танез -  Звучащий.
   И приехал на огромном красном быке с чудесными золотыми рогами Рааст. Величественный, медлительный, улыбчивый и широкоплечий. Научивший людей сеять и жать зерно, пить брагу и лелеять виноградники. Рааст добрый, надежный и верный. Рааст – возделывающий.
Вот тогда все семеро собрались и стали совещаться, как им дальше следить за этим миром, если есть в нем новая суть им Высшим неясная. Они не пригласили никого из своих Верных. А собраться, на этом острове было решено, оттого, что очень уж сильно просил этого Саон. Так как волшебница была из его верных. Она была творением его стихии и его женой. Он не переставал восхищаться ей и ценил ее помощь и советы. И хотя, соткана она была из сути его стихии, он постоянно видел в ней новые черты и качества. Как в вечно изменчивом море. Но и Шаальеентартенвальвиг так же не должна была присутствовать, да и не было у нее такого желания, думать о сути войны.
Долго смотрели друг на друга Высшие. Долго чертили узоры на крупном белом песке, а потом поняли, что выбор нужно сделать, но не из Верных выбирать, так как верных суть – стихии, и есть в них не больше чем в стихиях и не иначе, чем высшие видят сами.
Нет, выбор пасть должен на человека войну понимающего и войны вдохнувшего.
И тогда стали они перебирать нити ныне живущих воинов, но не было среди них никого подобающего. Тогда обратили они взоры в прошедшее, но и там, среди сотен и сотен отважных воителей никого не было. Хотя были они прекрасны и храбры и знали теорию тактики и практику умерщвления, но не было во многих из них чести, или гордыня была слишком велика. Или же не было милосердия и тогда не могли бы они решать, как сохранить жизнь воюющего. Ведь милосердие, здравый смысл и честь, должны направлять руку высшего существа. Обратили они тогда свой взор в зрелое время мира, туда, где не было уже у людей волшебства.
И там увидели они великую войну. Одну из великих войн, в которых люди все лучше и лучше умеют убивать друг друга. И там то среди крепких, путаных узлов, свитых, из тонких нитей человеческих судеб, они, наконец, нашли то, что искали. Нашли и удивились. Это лишь, кажется, что высшие знают наперед все и вся  и история неизменна и мертва. Это не совсем так. Ткущие, плетут свой узор, и ткут его во все времена, изменяя и доделывая, иногда распуская часть своей работы иногда, дополняя и усложняя.
Когда искали они Высшего, что был бы волей войны, искали его суть. Хотя никто из них сути войны не ведал. Но, перед тем как искать, обратились они к структуре Сущего. К высшему порядку. И Космос дал им знание. Дал понятие, какую душу и суть должны они найти. И они искали. И найдя, удивились.
Так как сутью войны была юная дама. И смерть свою видела она, через пробитое стекло кабины 110 Мессершмита. И в этот миг была она именно тем, и именно так.
Медленно разворачиваясь, шел на нее як.  Другой, же находясь чуть выше, висел на хвосте.
Это был патруль. Они, конечно не должны были его встретить. Но они вышли из графика. А Советские, отчего то взлетели пораньше. Номер два Хаген, уже горел, рассыпаясь в воздухе. Номер два унес собой пятого из патруля. Номер два повредил четвертого. Но, увы, третий разрезал очередью сзади его кабину, зацепил бак. Очередь, шла с лева на право и вероятно,  к моменту взрыва в кабине уже не оставалось живых. Хелейн вывела из строя четвертого, просто убив пилота Советов, самолет еще продолжил движение, а потом как-то дернулся и стал, кренясь на левое крыло, уходить в пике. Она всегда их считала, или давала имена. В этот раз все случилось неожиданно, они просто вывернули из облака, идя четким и гордым строем, но сразу рассыпались в атаке. И вот, пока она ловила третьего, пока стригла ему хвостовое оперение, случилось худшее. Они убили Мартина. И поняла она это не сразу. Лишь, невыполненное, - убрать объект на пять двадцать… Тишина. Хвостовой пулемет молчал. Ветер пел в поврежденной кабине. Она не слышала ветер. Она видела чужую машину впереди и знала, что хвост теперь беззащитен. Что же, огонь и уклониться. Но маневр был не завершен, правый радиатор был уничтожен очередью тридцать седьмого, вероятно, калибра. Но вместе с радиатором пострадало и само крыло, его словно клюнула огромная хищная птица. Машина стала заваливаться на раненое крыло, но пилот сумела выровнять его. Правый мотор, неумолимо перегреваясь, все еще работал. Выполнив поворот влево, она открыла огонь по первому самолету советов, царапнула кабину, прошила корпус яка. На этом, мотор, лишенный охлаждения, взорвался. Полыхнул беззаботно ярко. А потом взорвался бензобак, правый. Она закрыла глаза.
Но. Мир замер.
Она открыла глаза и увидела, как замерло все вокруг, как остановленный кадр учебного фильма. Только стекла плафона трепетали от вибрации воздуха. На целом еще, левом крыле балансировал юноша. Темноволосый, с ярко синими глазами. Юноша, в сияющих доспехах напоминавших, римские или греческие. Она не удивилась. Когда у тебя взрывается двигатель и затем бензобак. Когда ты последняя из славной тройки охотников, то мальчик на твоем крыле, сошедший с серебристой колесницы запряженной огромными орлами, удивить тебя уже не может.
Она открыла фюзеляж, повинуясь его приглашению, ее трясло как в лихорадке но, едва поднявшись, вновь опустилась в свое кресло.
Он понял, нагнулся, взял ее на руки и, шагая по воздуху, перенес в колесницу.
-Простите, Госпожа, что так долго.
«У него очень красивый голос. Спокойный бархатный». - Вы поете?- спросила она.
-Да. Это я придумал сочинять песни и стихи.
- Здорово, я тоже люблю петь. Она находилась в состоянии сильнейшего шока, и происходящее казалось сном, или самолеты и война были сном. Юноша же, казался абсолютно реальным и не исчезал. Время вновь пошло. Ее самолет вспыхнул и рассыпался дерзкими игривыми огнями. Она удостоила свою машину укоризненным взглядом. И стала рассматривать орнамент правого крыла серебристой колесницы. Юноша, обнимая, поддерживал ее. В колеснице не было скамьи, Танез презирал всякий комфорт.
- Потерпите госпожа, здесь недалеко.
- Угу.- Сказала она, у вас очень красивые птицы, и еще они живые…

Потом. Она внимательно слушала объяснения Высших. Каждый приводил свои аргументы. Она кивала. Сидела на белом песке и чертила узоры пальцем.
- У вас есть шоколад? Нет? И вы о нем даже не знаете? Это грустно. Мой остался в кабине, голова болит. Думала, все кончилось, так вот раз, и так глупо.
-Умирать, вообще глупо.- Подтвердила Тьяна.
- А если я не справлюсь? Понятно, вариантов нет. Я тут такая единственная и неповторимая. – Она иронична улыбалась.- И вы объясните мне структуру Гобелена? Структуру Сущего?
Они кивали.
Суть - Чума, Война, Паника?
Они кивали. Только Скульд криво усмехнувшись, сказала, что люди и без того умеют бояться.
- И вариантов у меня нет, то есть я могу отказаться и умереть, но это будет побегом, и все будет не так?
Они кивали.
- Спой мне, ты обещал.
Танез улыбнулся своей открытой мечтательной улыбкой, достал из воздуха большую почерневшего серебра арфу и запел. Он пел о смерти, полетах, орнаменте, о цвете закатного солнца, о рыщущей в море ладье, еще помнящий удары шторма. Он собирал прозрачные образы как цветные блики витражей и вновь отпускал их таять в пространстве. Он сам был очарован своей сказкой. Все слушали замерев. А она, ковыряла палацем белый песок, и темно рыжие волосы, отливая красным, красиво лежали на серой летной форме. Она склонила голову, что бы лучше рассмотреть песчинки и увидела маленький влажный кратер появившейся на сверкающей поверхности.
 – Я плачу. Мертвые не плачут. Значит, я не умерла.




                ................                Dietrich
               (июнь 1942)


                Capital 2

Я  получил письмо. Так быть не может и не должно. Не должно, никогда и не с кем.
Но почему это то случилось именно со мной? . Хелейн!!!!! Я не могу поверить, что ее нет. …Мне не хватает воображения.
Товарищи по палате играют в мяч. Бросают его через сетку. Приглашали, присоединиться. Но  я не могу поднять правую руку, Каждое неосторожное движение, отдается болью во всем теле. И я только смотрю на них. Играю на губной гармошке, левой рукой, что не очень удобно. Вероятно после выздоровления, меня направят в нашу  высшую школу. Повышать квалификацию или готовить солдат. Но смогу ли я вернуться на фронт? Рука совсем чужая. А чему я могу научить людей. Скверно, очень скверно.
   Мне дали значок за ранение. Теперь серебряный. Учитывая те  обстоятельства, при которых я стал калекой, я бы отправил себя под Трибунал, но проклятая  пропаганда, элитные части, борьба с партизанами.
 Я буду учить, тому, о чем так мало знаю, кажется, все мои знания устарели, или не существовали вовсе.
 Я очень одинок. Мне не хватает Ульриха его здравого смысла, он бы смог мне рассказать как из этого нужно суметь выбрать лучшее для себя. Не хватает Хелейн с ее безумными доводами и не женской логикой, мне не хватает моего экипажа.  Я скучаю по ним, и все время думаю - как они там без меня, а еще иногда мне снится моя машина. Я волнуюсь, нет, просто боюсь за них. Одиночество. Смерть Хермана. Все эти потери, что-то сломали во мне, что-то, о чем я раньше даже не подозревал. Я не хочу больше заводить  друзей, не хочу советовать, обещать, поддерживать. Я не могу. Я не могу больше так…



................                (Апрель 1943)
 
О, ангел моих мелодий!
О, друг моих струн и флейты!
ты в воздухе на свободе,
соткешь прозрачные ленты.
О, ангел моих событий.
Незримо, рядом идущий.
Из пункта А в пункт прибытья,
мой сумрачный рок несущий.
О, друг моего металла!
О, ангел моих сражений!
Где ты так долго скиталась?
Всем бедам в опроверженье…


Нет ничего лучше. Этого чувства. Этого звука. К этому не привыкнуть. Каждый раз все звучит иначе. И тогда я сам становлюсь другим. Это чувство парада, когда ты маршируешь, чувствуя себя единым механизмом с остальными. Это чувство крепкой стали нашей машины, четких команд моего голоса, взрывов, когда объект противника вдруг перестает быть выверенной системой и превращается в жалкую разрозненную кучу металла и чужой плоти. Музыка триумфа! Музыка превосходства нашего оружия. Нашей тактики.
 До обучения в Лищтерфельт я всегда был одинок. У меня было два друга, которым я доверял. Но я не любил никого из отряда J;ng Volk, где был лидером. Когда меня выбрали в классе, я удивился,  не стал отказываться, но и не был рад. Мне не было это важным. Я не любил эту мишуру приветствий, игры в подчинение и не совсем понимал, зачем нужен весь этот маскарад. Я недоверчиво смотрел со стороны. Да, я был счастлив в походах. Когда мог чувствовать себя охотником, своеобразным «вождем индейцев». Я тогда очень увлекался книгами об Африке и Америке. Когда меня выбрали, я вечером спросил отца, как мне быть, я же не хочу играть роль Jungvolk Bannf;hrer, но отец сказал, что это будет полезно для карьеры, я тогда уже бредил войной и мечтал стать офицером. На самом деле я желал стать летчиком – испытателем и вернее инженером - конструктором, Летать. И еще лучше летать на том, что построил сам. Такая была мечта. Но не случилось. А потом в нашей элитной школе я действительно радовался. Я учился с удовольствием, тогда там чему-то еще учили, читал книги по тактике. Ведь, когда тебе рассказывают, что Ты – избранный это всегда приятно. Признаться, в глубине души, даже тогда я совсем не верил во все эти расовые теории, мой любимый школьный учитель еврей, а мои предки по материнской линии были французами. О цыганах у меня вообще было весьма романтичное представление, а вот от немцев я видел много недоброго. Но учился я хорошо и даже фанатично, удивлял старших своими познаниями. Высокие требования по физической дисциплине очень радовали меня, хотя многое казалось невыполнимым. Сокурсники прозвали меня Бальдром. За мою несколько слишком изысканную манеру говорить и двигаться. Но я и тогда, тоже был в стороне от них, я боялся не соответствовать. Я грезил победами, даже нет - битвами. Я тогда совсем не знал, как все будет. Я ждал трудностей, но был уверен в нашей победе. Я верил. Да и сейчас еще верю.
 Потом в девятнадцать лет я понял, что влюблен, в одну из старых своих подруг. В Helein Rudscte. Из друга она превратилась в мою великую Госпожу. Тогда мир закружился. И в тот момент я чувствовал себя действительно сыном богов, избранным, я добивался ее расположения, и мне нравилось, как она притворяется безразличной. Я служил моей госпоже! Я на спор полез зимой в Шпрее, в самом городе. Мы гуляли с камрадами по улицам, где-то возле острова музеев, был выходной. Там была эта вечная проталина на повороте, и я сообщил им, что во славу моей госпожи сейчас переплыву «этот ручей» и заберусь по граниту на другой берег, что-то подобное я летом делал, правда не в этом месте, и, кажется не слишком удачно. Но я желал совершать подвиги! Я не был пьян, разве, что совсем немного... Я был влюблен! Вообщем все едва не закончилось фатально. Меня стало затягивать под лед, а вода оказалась необыкновенно холодной. Я сильно поранился о камни. Очень испугался сам и испугал всех. Конечно, я заболел потом. Мне было очень стыдно, за свою глупость и слабость. Я лежал дома, как ребенок, с температурой, не опускающейся ниже 39, когда вдруг, пришла она.  Тогда еще можно было попасть домой на выходные, или серьезно заболев.
Она, бывала у нас все мое детство, мы были неразлучной компанией, Хелейн я и Ульрих. Но теперь все было иначе. Она была моей госпожой. Она просто села рядом, а я уткнулся ей в колени носом и уснул. Я очень быстро выздоровел потом.
- Глупый, глупый блондин,- говорила она.
- Как ты будешь любить меня, если умрешь?-
Верно, кто-то из моих сокурсников разболтал ей.
Рядом с ней я все время чувствовал себя неуклюже, и очень глупо. Я мог без причины покраснеть. Или засмеяться не вовремя. Начать танцевать на улице перед ней. Вообщем я был так влюблен, как по уставу не положено, потому что курсант с крыльями, это не по уставу. Как впрочем, и офицер. Если только он не из Luftwaffe, а мне верно, случилось перепутать NSKK ( Nationalsozialistisches Kraftfahrkorps) и NSFK (National Social Flieger Corps). Даже умерев, она осталась моей госпожой. Только мои крылья закоптились, и перья в них стали металлическими. Я мщу. Теперь  в моей музыке битвы, есть лейтмотив мести.
 Но тогда было иначе. Ее завораживало небо. Она училась летать. Приручив сначала планер, потом настоящую крылатую машину. Хелйен выбрала NSFK или ее выбрали. Она смеялась - говорила, что украла мою детскую мечту. И я был счастлив. А потом, я был снова в отпуске Берлине, вернувшись вместе с уцелевшими машинами и однополчанами в наши казармы после прогулки по Европе. А потом, было прощание, я провожал ее, сажал на поезд. Был июнь 41 года. Она уезжала, на какую то базу, что бы летать, еще сама не зная, разведчиком или истребителем. Я плакал, сжимал зубы, я точно знал, что все кончилось. Мы виделись еще два раза. Я просил ее руки.
– После войны, сказала она. - Когда мы победим.
Я был опустошен. Я собирал себя заново. Я плакал под холодным душем в нашей казарме, горько и беспричинно. Потом что-то щелкнуло. И я стал надеяться снова. Я писал ей. Но письма. Ее письма были легки и беспечны. Ей было интересно без меня. Она могла жить без меня! Или, мне так казалось.
Потом. А потом ее не стало. И мир потерял смысл, краски, звуки и вкус. Все стало лишенным души и эстетики, на долгое время. А потом Мир обрел новую душу, но стал совсем иным. Недавно, я понял, что могу радоваться музыке. Музыке войны. Когда мы идем вперед. Растирая по земле наших врагов. Эта тема безвыходности и ударов огня. Но это все же самое лучшее, что я вижу для себя. Мне нет места нигде, кроме войны. Я уже совсем не похож на себя прежнего.  Увы. Я убийца. Хищник, вышедший на охоту. Огромная черная кошка. Пантера. Такой же опасный, как и танк, которым командую. Я для них холоден. Я это вижу. Они говорят обо мне разное: что меня хранит что-то, что у меня нет души.
Я не желаю, что бы кто-то увидел или догадался насколько мне больно, и ярость моя рождена безвыходностью, Я пантера, но пантера Рильке и отступать мне некуда. Как-то я напился с экипажами. Была передышка. Я сидел у печки, в какой то дыре. Я никогда не позволял себе такого, но это было после очень тяжелого боя, он длился почти неделю мы ели и спали в машинах. И потом выпало затишье. И вот, я начал говорить о себе, о том, как все это в моих глазах. Слава небу, мой авторитет безупречен. Я слишком многое сказал. Хорошо, что они сочли это за пьяный бред. Я храню ее фото. Я люблю ее, и буду любить пока дышу.


                «Все могло бы сложиться иначе,
                но сложилось именно так»
Эрищ Брандштайн, (20.4 1916 - 30.11 1944) Музыкант, специализация скрипка, после прохождения курсов пулеметчик-радист. На  июнь 1943 член экипажа танка номе 127 штурмово – разведывательного соединения № 18 (???) под командованием оберштурмфюрера Дитриха фон Хейллера первой танковой дивизии SS «Adolf Hitler» (тогда уже точно дивизии)

«Есть люди, которым, видимо, предопределено умереть какой-то своей, особо ужасной смертью, и это уберегает их от других смертей, но никак не спасает от странных вредоносных неприятностей». Из неутешительного сонного потока мыслей, меня вырывает резкое встряхивание всего корпуса нашей машины, от чего я болезненно задеваю правым локтем об проклятый Funk 5. Машину тащит правым бортом вперед вместо того, что бы ровно и спокойно возвернуться на базу. У нас кончается горючее, и осталось только два заряда – по броне. «Что за дерьмо?» «У нас повреждения?» «Нас подбили?» - это вопит Ханс, ему всюду мерещатся мины. Ханс контуженый ветеран первой войны, великолепный наводчик и законченный алкоголик. Недавно я пытался поговорить с ним, выбить из него эту дурь. «Пошел ты! Я знаю свое дело и переживу и тебя и фюрера!» Разговор не получился, получилась драка. Разнял нас Клауз, досталось обоим…  Дело свое Ханс знает. Только от него адски несет перегаром и говорит он всякую чепуху по десять раз. Но Хейллеру, кажется плевать, он считает, что Ханс Россер употребляет шнапс как лекарство, а вся эта дурь в нем от контузии. Ханс небольшой, сероглазый темноволосый малый с бешено бегающими глазами, дрожащими руками и губами Тутанхамона.  Вот и сейчас эта паника в наушниках, - «Подбили? Мины? Собака?» Какое там. Наш трак, левый трак разматывается за нами как порванная струна.
«Стоп! Стой - же» - орет  теперь Хейллер. Клаузу хватает так та ничего ему не ответить, он уже сам все понял и остановил машину. Хейллер всех своими криками повергает в панику. Отто заерзал и лезет теперь «на волю» пукая так, что это слышно за грохотом работающего еще движка. «на место!»  - Орет теперь Дит и на него. «Второй раз это серьезно, может и врезать» Дит – псих, обычно разговаривает слишком тихо, и его сложно заподозрить в способности орать или рукоприкладствовать. Но нет, он умеет, и всегда, всегда всех пугает внезапной вспышкой агрессии. Главное, момент выбирает неподходящий. Обычно он командует спокойно, тихим, четким глубоким голосом, так, что даже через помехи и грохот боя его слышно.
Собственно бояться нам уже нечего, я связываю Дита со второй машиной.
«Да, сейчас сами попробуем, но остановитесь от нас сейчас в четырехстах метрах, да вот за тем холмом, если сами не исправим, вызовем ремонтных, если что-то срочное - ракету, красную и потащите нас»
«Что б всех мухи съели» - почти шипит Дит, разрешив нам, наконец, покинуть жаркое, пропахшее нашими грязными телами, бензином, маслом и гарью чрево брони. Видно, что он сильно злится, глаза у него в такие моменты просто полыхают зеленым колючим пламенем. «У них горючки не хватит нас дотянуть, и все чертовы проклятые катки перекалечим. А вызывать их сюда рискованно…» Солнце яркого, не грозящего пролиться дождем дня превращает его зрачки в крохотные точки, что придает ему сходство с большим пятнистым котом.  Ярость и беспомощность крупного затравленного зверя выражает все существо моего командира. Так по кошачьи он смотрит на меня и наверняка ждет поддержки. А я молчу…
 «Трам парарам, - думается мне, вместо сна мы будем торчать тут, пока кто-нибудь не прилетит или не прикатит», и мысли мои вовсе не о ремонтной машине. Ждите их, у них здесь дел больше чем у нас. Мы сейчас очень уязвимы. Дит прав, если начнется налет или что даже хуже, прикатят русские танки, нам придется уезжать на броне ясеня бросая нашу машину. А машин у рейха очень, очень мало. Я вспоминаю, страшный «Сталинский Орган» технику выжигающую все и вся. Думаю, что смерть весьма не эстетична, и что болезненные ранения вызывают самопроизвольное калавыделение и мочеиспускание. И тороплюсь совершить мочеиспускание произвольно. Когда же, с несколько облегченными мыслями оборачиваюсь к машине Клаус уже изображает большую юркую мышь. Он носится из своего люка к каткам и обратно, а потом к ящику с инструментом на корме.  Клауз отрастил бороду, и похож на медведя, черного, небольшого и весьма довольного. Клауз сейчас нас спасает - так он думает, и мы все счастливо уступаем ему инициативу, играя роль тупых танкистов. Мы это отлично умеем. Только Дит продолжает делать вид, что ему интересно слушать, что-то про этот шахматный строй катков и систему замочного крепления траков гусеницы. У меня смешанные чувства к этой машине: одно говорит о том, что теперь мы быстрее, защищенней и огневая мощь у нас сильно возросла, и машина то весьма красива. Но. Но она же произведение искусства, а не танк - спортивный автомобиль и не выдерживает нашей жесткой эксплуатации, а чинить «Это» просто невозможно. Я молчу про рацию. И только Клауз радуется новой машине. Ему все нравиться - особенно штурвал.
« Что Сантаклауз? Опять твоя «Кошечка» хочет любви?» Штольц считает себя полноправным владельцем танка. И владельцем нас. Клаус Штольц инженер, прошел переподготовку и вот  - Тадам!!! Читает нам лекции и восхищается полетом технической мысли конструктора этого чертового танка.
И у нас получилось.  То есть почти получилось. Дит скользя, и рискуя свалиться носом на ведущий, угрожающе ощетинившийся короткими пиками каток, тянет гуслю, я собственно тоже, Ханс и Отто возятся возле кормы.
«Дзааанььь» - звучит что-то у меня над ухом и летит искрой от борта машины, царапая краску и циммерит. Я поскальзываюсь, падаю и чуть не сбиваю Дита с ног, еще бы немного и я бы размозжил себе череп обо все эти великолепные шахматные ряды катков, но вовремя успел прижать свою драгоценную рыжую голову к груди. А пули продолжают лететь и с отвратительной, визжащей фальшивой «Си»  царапать нашу броню. Отто уже улизнул, куда то за корму, Ханс давно там, туда же, как затравленный таракан стремлюсь я. Почему я рванул в направлении кормы, я не знаю, но цель моя настичь  Отто. У этого идиота MP, а у меня голые руки и куда же он? А стрелять просто необходимо, так как из полузаваленного рва, зияющего кровавой глинистой  глоткой, что метрах в 10 от нас, внезапно вынырнули двое русских. Один с этой ужасной длинной винтовкой увенчанной четырехгранным шипом штыка, второй с еще более ужасным ППШ. Почему они живы и что они думают, я не понимаю. Но они бегут и стреляют в нас. «Дзааанььь, дзуаанььь!» - верещат смертоносные семена смерти, вылетающие из черного жерла автомата русского. Вид у Иванов жуткий, очень отчаянный и решительный, и я подозреваю, что тот, что с ППШ это комиссар, и, о радость! Я привлек его внимание! И я почти на четвереньках дезертирую от него под защиту брони. Я успеваю увидеть, как Хейллер дергается, рушится на одно колено в развороте и вот в его руке уже пистолет. Второй русский делает выстрел из винтовки. В этот момент под фальшивый акомпанимент над моей головой, я достиг, наконец, кормы и юркнул вперед ногами под корпус машины за два ряда спасительных катков. Дит стреляет. Я слышу это, и взглянув краем глаза вижу, как под ремешок уродливой русской каски «комиссара», аккуратно ввинчивается первая пуля. Автоматчик зажимает спусковой крючок и дает салют в свою честь, летающие зерна, из которых всходит смерть, вновь ищут плодородную почву в поверхностях нашей брони,  но теряют свою скорость,  никого к счастью не задев, а красный заваливается на спину, в свою медленную мучительную агонию. Солдат с винтовкой снова стреляет и снова мимо, и совершает прыжок, я в жизни не видел таких прыжков, и тут Дит промахивается. Он очень хорошо стреляет, но сейчас он промахивается и шилообразный штык стремиться ему точно в сердце. Где же Отто? «Стреляй! Или дай сюда!» - ору я на заряжающего. А Отто возится с автоматом, перекладывает его удобнее, снимает с предохранителя, прицеливается, вспоминает, передергивает затвор...  Дит шарахается назад вплотную к броне, бьет левой рукой по штыку, и стреляет точно в лицо солдату, но солдат уже успел налечь всем крепким русским телом на приклад и ударить. Дит стоит и смотрит на отвратительный покрытый грязью и ржавчиной штык, продолжающий под весом винтовки рвать волокна мышц, сухожилия и вены  левой ноги нашего командира немного выше колена. Зерно смерти, посеянное Дитовским «Люггером» отбросило Ивана назад. Красный дернулся, словно марионетка, отпустил винтовку и рухнул вниз, в яркую, сохнущую под приветливым солнышком русского лета глину. Все произошло в считанные мгновенья. Наверное, 20 секунд, не более… 
  Хейллера трясет и он тяжело дышит. Тем ни менее, он осматривает пространство сквозь прицел своего «Р 0.8», а затем не увидев опасности уже обращает внимание на торчащий у него в ноге смертоносный предмет прикрепленный к винтовке. Я уже выбрался из своего укрытия, отняв у вовсе ошалевшего Отто MP, и стою рядом с Дитом, готовый защищать его, от тысяч русских, что непременно сейчас появятся и начнут атаковать. Мгновения тянутся одно за другим, а враг не появляется. Мы выжгли и раскатали здесь все, я умом понимаю это.. Но эти же двое, откуда то взялись?
- О небо! – Выдыхает, наконец, Дит, - счастье, что не… Не выше… Вот дерьмо!  Таким растерянным я его никогда не видел, он смотрит то на винтовку то на меня, судорожно глотая и не понимая, что ему дальше делать. Я тоже совершенно растерян, я никогда не признаюсь себе, что мне очень стыдно и страшно за то, что я не пошел с ним тогда за водой, я хотел, у меня было предчувствие и вот теперь то же самое.
   Ханс появляется с носа машины и в руках у него граната. Вот разве что граната.
«Вы что шумите?» - Спрашивает Штольц, выныривая из люка, увидев ситуацию, он исчезает снова, но только на мгновение, затем он выскакивает как чертик из табакерки и в руках у него  два МР - мой и собственно Штольца. Он хватает Отто за ворот и встряхивает, поднимая, пихает ему в руки мой гивер и тащит «зачищать», вернее гонит пинками.
Ханс в это время уже многозначительно орет на Дита, что бы тот не трогал штык, Хейллер как раз собирался выдернуть злополучную железку, так как «Захлопнется и сгниешь, а я сейчас шнапсом»! - мы уже все наслышаны про свойства этих штыков. Ханс с кровожадным видом режет заточенным как бритва штык ножом штанину нашему командиру и просит меня поддержать винтовку или отстегнуть проклятый штык. Так случилось, что я знаю Хейллера  давно, и раньше он так никогда не позволял себе ругаться. Я шокирован произошедшим и возможно, реагирую несколько замедленно, за все два года и примерно три месяца  на фронте, я видел многое. Огарки, осколочные, тех, кто наступил на мину, тех, кого раскатало танком. Невероятное количество смертей, своих и чужих вояк. Очень жаль всех. А с камрадами, это просто невозможно, к такому не привыкнуть.  Однажды, мне кажется, столетия назад, на самом деле всего лишь год, пытались убить Дита - партизаны. Вернее партизан. Он застрелил нашего механика и сильно искалечил Дитриху правое плече. А еще у Хейллера погибла девушка и теперь он как не живой. Погибла она, а не живет он – уже два человека, как-то нехорошо. Мне он нравится, но он совершенно не хочет жить, не интересуется славой и наградами, он просто пытается быть хорошим солдатом и защищать наших, защищать нас.  Мне неприятно или даже страшно ездить в одной машине с таким равнодушным к своей участи человеком, он пишет очень страшные и грустные стихи и иногда делает зарисовки в своем полевом блокноте. Стихи хорошие,  но в них сплошное щемящее безумие и тоска, смешанная с какой то отстраненностью и полным фатализмом, или откровенные пожелания смерти и небытия для себя. Вот и сейчас ситуация с этими русскими. Он бы мог просто спрятаться за броню, огонь же велся по мне и с тем же успехом перестрелять врагов. Нет, он хотел быть убитым, просто в честном бою, или рефлексы еще работают. Суицидник.   
Зарисовки, те, что с натуры или по памяти, что ж, тут на войне все скверно выглядит. Но, та каша которая из его собственной головы это полное несчастье. Монстры, трупы, черви все как единый организм и неприменно образ беззащитной девушки.  А самое неприятное, что ведь для него правда все так выглядит, да и для меня тоже. Отто Дикс номер два, у нас уже есть один Отто, вернее этот Отто уже второй... первый умер в госпитале от осколочного ранения в живот. Такие дела. 
    Вид у Хейллера теперь просто грустный. Ему как и мне не терпится  убраться отсюда в наше «гнездо», а прежде того, что бы алкоголик Ханс уже закончил возиться с его ногой.
-А действительно, - говорю я, что бы приободрить Хейллера - прекрасно, что не в яйца! Он кивает и криво болезненно скалится в улыбке.
«Сядь на мой пулемет, вызывай второй, разберемся с этим железом сами, быстрее»!  - говорит он мне устало, ему совершено не хочется, что бы Ханс в одиночку ковырялся в его ране. Является наша пехота. Клауз и Отто тоже с ними. Гренадеры орут, что все чисто, и откуда «Эти» взялись – неизвестно. Все на перебой, словно мы их родные братья, предлагают помочь нам с гуслей. Не заставляет себя ждать и «Ясень 2» является, настороженно урча мотором и плюясь комьями жирной почвы с траков. Его экипаж практически в паническом настроении, зря я сказал им о ранении по рации. Едва остановив машину, они как полоумные хорьки выскочили из своих норок и облепили Хейллера, образовав великолепную мишень для русских. Я спрыгнул уже с башни и бинтую Дита, он пытался, было это сделать самостоятельно, но я убедил его, что так будет быстрее. Теперь он ругается на Ясеневый экипаж и кажется, балансирует на грани истерики, содрал с левой обмороженной  этой зимой кисти перчатку и принялся обгрызать кожу на частично ампутированных пальцах, в десятый раз спрашивает, как «такое» произошло и нет ли там теперь русских.. День удался.


«Баю баюшки баю,
Воин спит в чужом краю.
Латы смяты, щит пробит
Сладким сном убитых спит,
Не вернется он назад,
Тьма течет в его глаза.
В ковыле земли чужой,
Сладко спит любимый мой»


Это было после нескольких совершенно бессонных суток боев. Мне стало все уже настолько безразличным, что когда моей «штурмовой» группе позволено было отдохнуть, я уже не мог сомкнуть глаз и бездумно сидел, завернувшись в плащ-палатку и не мигая, рассматривал ночной мрак. Тьма была живой и подвижной, ее нарушали вспышки ракет, что взмывали под купол темного стронция, а затем, словно устав, начинали медленно рушиться вниз, рассыпаясь черными лепестками волшебной розы. В кого-то короткими злыми залпами, словно подавала голос испуганная ночным мраком юная собака, била Flak 88. Где-то, неубедительно-яростно мурлыкал свою песенку пулемет, фальшиво взвизгивали „Pak 35/36“, подавали голоса и «осы». Глухо вторя цикадам, стрекотали автоматы и хлопали выстрелы карабинов, все было равномерно-далеко и сливалось в один спокойный голос ночи, к которому я давно привык. Пахло теплой прогретой дневным солнцем глиной, сладким тленом и дымом. Словом, фронт жил своей жизнью, в которой каждую минуту для кого-то наступала смерть, а для кого-то чудесное спасение от оной. Сейчас, я не был частью этого огромного механизма пожирающего собственные лапы, я настолько устал, что даже не мог вспоминать или грустить о чем-то. Я чувствовал себя марионеткой. Маленькой куклой, теперь безвольно простертой рядом с крупным стальным зверем. Зверь, замерший сейчас неподвижным черным силуэтом, подчиняется таким же марионеткам как я, вернее марионетке механику, он в свою очередь, подчиняется марионетке командиру (то есть мне), а командир - эта кукла из костей и тряпья, наделенная сценическим титулом - «оберштурмфюрер», подчиняется другой кукле, чуть менее уставшей, но с очень озабоченной мордашкой. А та, другой и пятой, а затем пожилая и печальная кукла командующего фронтом, а там все верховное командование и маленькая куколка нашего фюрера. Такого энергичного, такого отважного, но остающегося куклой в паутине этих обстоятельств и политических необходимостей. И все мы нанизаны на одну нить, или ведомы одним безжалостным кукловодом, который играет одному ему ведомую пьесу. Его прозрачные ниточки влекут бумажные самолетики на фоне синего бархата сцены, когда он тянет за леску на сцену выезжают танки, машинки, пехота. Ох, вся эта адская карусель, где все не по настоящему, тряпочное пламя как в детских спектаклях, лошадки-карусели, кровь – клюквенный морс или земляничное варенье. И музыка. И надо всем этим музыка. Часто, очень часто - фальшивая, но иногда, все же мощная и прекрасная. Сопрано пушек, басы авиации, барабаны биения наших моторов. «Шарманщик, шарманщик, возьми меня с собой, ты будешь крутить свою шарманку, а я петь»* А сейчас, я просто брошенная марионетка. Музыки нет для меня, нет приказов, и я безвольной массой костей и грязной одежды, бывшей некогда красивой танкистской формой, валяюсь здесь, неестественно выгнув шею и запрокинув голову в неудобном жесте опершись о шахматный порядок катков моей музыкальной шкатулки.  К сожалению, я не мертв, я просто смертельно устал. Мы деремся здесь уже полгода, но я почти верю в то, что дерется только моя группа. Мои четыре машины и мои девятнадцать человек (я двадцатый). Теперь же начался совершенный ад. Несмотря на то, что за хорошее, видимо, поведение нас пересадили на новый тип машин, которые, казалось бы, должны быть прочнее и лучше. Но. Но, броня V  «пантера» оказалась неимоверно капризной. Вероятно, просто не доработанной и постоянно, постоянно ломалась. Казалось, что все электрическое, что могло быть в этих машинах, а электрического, там было немало, взбунтовалось против нас или просто желает нашей гибели.
Мой наводчик рыдал, когда увидел бинокулярный прицел, он был умным и талантливым молодым человеком. Но, увидев «это», он сначала долго молчал, осматривая прибор, а потом зашелся недобрым истеричным хохотом. И это Ханс, который проявлял холоднокровие в самых неприятных ситуациях, лично мою жизнь он спасал два раза. У меня замечательные экипажи, и будь моя воля, я позволил бы отдыхать им столько сколько необходимо. Но, моя воля решает здесь, весьма мало и я отлично понимаю, что если гренадеры, которые сейчас доблестно делят в окопах свой хлеб меж крысами и червями, падут от траков и пушек русских танков, или что там принесет. То мне, лично мне будет совершенно не безопасно, (впрочем, тут все небезопасно) У меня даже не будет возможности спокойно принять помощь ремонтников. А их помощь мне требуется иногда несколько раз в сутки. Пехота, артиллерия, саперы врачи. Все они защищают меня, почему же я не должен защитить их? К сожалению, моих сил не хватает.
      Мне не нравилось происходящее здесь, я знал, что наши собирали здесь силы, я застал только весеннее время - конец апреля, а сейчас июль и становиться очень жарко. Не физически, конечно, это беспокоит меня после зимних испытаний меньше всего, красная армия напоминает мне улей шершней, которые были разбужены. Вначале мы видели лишь особей находящихся поближе от выхода и думали, что справились, теперь, мы кажется, разбудили все гнездо. Мне не нравились эти бесконечные стычки, масштабное наступление советов, наверное, уже началось, но они проводили свои атаки сейчас не широким слабоуправляемым ударом всеми частями, а беспокоящими, но весьма чувствительными ударами бронированных кулаков. Я осознавал, что грядет битва и все мои «проблемы» это всего лишь прощупывание красными наших сил. А, в том состоянии, в котором я был сейчас, и все мои четыре музыкальные шкатулки и их заводные куколки, не имели ни малейшего шанса пережить грядущую битву. Мы были истощены духовно и физически. Две недели назад, кажется это здесь уже вечность, я был ранен русским штыком в левое бедро чуть выше колена. Теперь у меня держался стойкий жар, и я отвратительно хромал. Кроме того, это только пехотинцы думают, что ездить в танке это легкая воскресная прогулка. Увы, это совсем не так. К тому же нам часто приходилось устранять поломки под огнем противника… Натягивать траки, чинить привод башни, что только не случалось. Раненая нога отекала и сильно болела, из раны тек гной. Признаться, дела мои были плохими, но в условиях нынешних реалий рану вначале сочли не опасной, ее было почти не видно, а затем мне было просто некогда обращаться к медперсоналу. Теперь, же мне казалось, что делать это поздно, рана выглядела отвратительно, и я дал себе слово, что «завтра» непременно отправлюсь к врачам. «Завтра» длилось уже третий день и ситуация лучше не становилась.
Сценарий был всегда прост. Мне указывали задачу, мы выполняли ее, возвращались на базу, заправлялись, забрасывали боеприпасы, ели что-то безвкусное, пили жидкий кофе и иногда, успевали украсть несколько минут сна. Затем, непременно, поступал новый «крик о помощи» и мы мчались туда.. И так бесконечно, ночью днем, в дождь в жару.. Машины из моей группы выбывали из строя, раненых увозили или заменяли на время другими бойцами последний состав держался уже неделю. И только мой экипаж был словно заговорен. Наша машина ломалась и горела, но нам удавалось всегда вернуть ее на базу. Я пытался давать возможность отдыха своим иногда выходили тремя или двумя машинами. Иногда я менял своих из экипажа на отдохнувших бойцов. И постепенно я начал думать, что красные хотят только моей смерти, причем от голода и усталости.
Последние двое суток казались мне дурным сном. Я не чувствовал жары, ветра, странно слышал и понимал звуки все представлялось мне необыкновенно цветным и хрупким. Закончилось все весьма комично. Мой радист, мой Эрищ, с которым я пережил уже несколько других экипажей, мой друг Эрищ уснул и выключил внешнюю связь. Шел бой, и каждое мгновение имело цену жизни. А три мои машины так и стояли на дне балки, ожидая приказа. Они, конечно, появились, испугавшись, что мы пострадали, но появились пятью минутами позже, а рация наша оказалась безнадежно сломанной и я, как отважная луговая собачка торчал из своей башенки, что бы хоть как-то объяснить происходящие своим ведомым.
Вернувшись, я излил на всех поток неконтролируемого гнева, мне было смертельно жалко все и вся, поэтому я пытался найти и избить кого-нибудь старше себя по званию. По счастью не нашел и связался по телефонной связи. Я сказал «со старшим» и испуганный телефонист, поколдовав над аппаратом, протянул мне трубку. Я наорал, сказал, что сегодня и завтра мои машины никуда не поедут, и гори оно все. Нам нужен ремонт, а машинам отдых. Кто-то на другом конце провода, хмыкнул и попросил, или скорее приказал мне еще раз назвать себя. Я назвал. Человек хмыкнул еще раз, и весело уточнил тот ли я самый, который «позавчера» «сумел». Я сказал, что здесь только у меня такое дурацкое имя и фамилия, а что было позавчера я совершенно не помню. Голос сказал, что я представлен к награде, а сейчас мне приказывают: отдыхать двое суток, получить удвоенный паек консервов и шоколад, для себя и своих людей и не беспокоить его (голос) по пустякам. - И еще, - сказал голос, - пусть, вам выдадут спиртное, я им сейчас сообщу. Я сказал, «спасибо» так как в душу мою закрались уже темные подозрения о том, что я куда то, несколько, не туда позвонил. Так как этот хрипловатый властный  и насмешливый голос я не забуду, даже если красные сожгут меня, а пепел рассеют над морем. Я боготворил этого человека.
-Всего доброго тезка - сказал голос. 
- Спасибо, обергруппенфюрер.*
Хромая, я вышел из нашего «гнезда», сел в одиноко стоящий Опель и добрался до «склада». Там меня уже ждали с ящиком консервов и двумя бутылками французского коньяка. Такой  алкоголь я пил уже кажется, вечность назад. Увы, но и в этот вечер, мой нежный желудок не позволил мне почувствовать себя бойцом самой великой армии мира.
Стоило мне радостно, как и положено, человеку представленному к награде «рыцарского креста», выпить за это событие пару первых глотков упомянутого коньяка, как накатила такая адская боль, что камрады, заметившие мое побелевшее лицо, и уже несколько зная специфику моего существа, взяли меня под руки и отправили на свежий воздух – прочь из убежища. – Я, устал. Просто устал,- сказал я, и отправился к технике, прикрытой маскировочными сетками. Чуть позже кто-то из «Ясеня», принес мне кружку горячего бульона и заставил выпить.
И вот я сижу здесь, рядом с одним из своих танков и не могу уснуть. Болит поврежденная нога, ужасно тошнит и вообще очень грустно. Кто я? Мне 24 года, все лицо у меня в шрамах от огня и железа. Прошлой зимой, я ужасно обморозил себе руки и теперь, у меня нет некоторых фаланг – то есть играть на флейте и пианино мне весьма не удобно. Мой друг сгинул вместе с шестой армией. Девушка, которую я люблю, сгорела вместе с ее машиной в первый год войны в России. Войны… Тья.  У меня остаются еще надежды на победу, я чувствую грядет крупное сражение. Решающее сражение.
Сверчок где-то в измятой траве рядом с моей больной ногой начинает исполнять свою партию особенно громко, ему отзывается птица из смятого нашей техникой поля подсолнухов. Я с содроганием вспоминаю как недавно, когда это поле было еще не таким изуродованным, чуть не наступил на труп, ужасно обгоревший труп русского танкиста. Поле. Красная глина, деревеньки и мухи.. Мухи, необыкновенное их количество. Они повсюду: в еде в машинном масле, в волосах, а днем не беспокоясь об опасности,  по полям разгуливают птицы – падальщики. Если тяжелораненого оставить хотя бы на несколько минут одного в поле, они непременно выклюют ему глаза.
   Слава небесам, я научился выводить блох и вшей. Бензином. Они его не переносят.
 Где-то проклятый Курск, и мы же уже брали его? Здесь все уже было нашим. Так я и сижу, вспоминая имена людей и машин, которых я когда-то знал и которых, больше нет в этом мире. А, я все еще есть, но это уже совсем ненадолго.
Я вздрагиваю. Кто-то или что-то ледяным дуновением коснулось моего виска. Поворачиваю голову, с лева от меня, преклонив колено в красную грязь, сидит девушка. На ней белое платье украшенное белым же орнаментом и словно сотканное из паутины и тумана. Волосы ее похожи на свет луны: длинные, сверкающие и совершенно гладкие. Кажется, они выкованы из светлого серебра. Я много лет не видел таких глаз, бездонно всепрощающих, детских и одновременно старческих. Мне кажется, я знаю ее, но не могу вспомнить откуда. Розовые почти бледные губы - их выражение, чувственное, доверительное и немного капризное. Она очень красива и выглядит неимоверно хрупкой. Мне чудится, что в этой грубой перепаханной нами глине расцвела маленькая озерная лилия.
- Здравствуйте. – Говорю я. – Я сплю?
Она улыбается, но улыбается так, как я помню, улыбалась Хелейн осенним листьям, грустно и всепрощающе.
- Здравствуйте Дитрих. Я зашла еще раз взглянуть на вас.
- Мы встречались, прежде? В госпитале? Я решаю, что она из медперсонала, и кто-то из моих добрых камрадов упросил ее все же заняться моей ногой. «Поздно, думаю я, кажется, уже началась гангрена».
- Нет, мы встречались гораздо раньше. И не волнуйтесь, пожалуйста, ногу вам никто не отрежет. – Она снова улыбается. – Я пришла попросить вас об одном одолжении.
- Да? Пожалуйста.
- Воспользуйтесь привилегией своего отдыха и никуда не ездите сегодня ночью. Она смотрит немного строго и встревожено и мне становится страшно, что я могу ее расстроить.
- Я никуда и не поеду. У меня прицел странно работает, привод башни заедает и коробка, а у «Филина» вообще заслонка пушки отвалилась и..
- Вот поэтому то и не нужно, ни к чему это. – Говорит она, несколько повеселев.
- И еще у меня фрикционы не исправны, - говорю я и понимаю, что если сейчас не усну, то просто умру. Она садится совсем близко ко мне и как ребенка укладывает меня к себе на колени. Умещается только голова. Гладит мои волосы, поет что-то. Но я уже слабо разбираю слова.
 «Баю баюшки баю,
  Воин спит в чужом краю.
  Латы смяты, щит пробит
  Сладким сном убитых спит»
- Как вас зовут? – еще успеваю спросить я.
- Тьяна, мое имя Тьяна. Спи Дит, тебе очень нужно спать.
Ночью меня начинают трясти за плечи и орать в ухо привычное «Хейллер! Срочно!». Я бью в темноту наугад, и предлагаю отправляться в ад им самим, а у меня отдых. Меня оставляют в покое, видимо мой кулак все же настиг цель.
Когда же я просыпаюсь от особо громкого взрыва, царит светлый день вернее вторая его половина. Кто-то заботливо подложил мне под голову скатанную плащ-палатку и накрыл меня настоящим шерстяным одеялом. Я даже не знал, что у нас они, одеяла, есть. Экипажи мои спят, а ремкоманды приводят в порядок мои машины. «Взрыв», от которого я проснулся, наяву оказался ударом кувалды по соседней машине. Мой танк еще не чинили, так как боялись меня разбудить.  Боялись вернее, что я их застрелю, если такое произойдет. Я решаю поискать ночное видение среди медперсонала. Когда же я добираюсь до мед-палатки, а голова моя проясняется окончательно, я понимаю две вещи:
Первое, что среди этих бородатых и целеустремленных молодых людей заросших трехдневной щетиной быть не может существа в длинных белых одеждах и с чистыми светящимися волосами.
Второе. Я отлично себя чувствую. У меня совершенно ничего не болит. Останавливаюсь, закатываю широкую черную штанину и смотрю на рану от штыкового удара в ноге. Раны нет. Есть небольшое отверстие, которое уже начала затягивать молодая розовая кожа. Ни почернения, ни гноя. «Спасибо Тьяна»  Говорю я громко, что бы существо, имя которому я теперь тоже знаю, могло бы меня услышать и иду в «Убежище» надеясь найти там что-нибудь съедобного или даже немного коньяка. Я просто уверен, что ребята не забыли оставить мне порцию алкоголя, а консервы они просто не могли бы съесть все…


  * песня «Шарманщик» Ф.Шуберт из цикла «Зимний путь»
               
 * Обергруппенфюрер Зепп Дитрих, непосредственный командующий LSSAH




Болота (Ленинградская область)
Нас звали, звали по именам и мне было очень страшно. Сегодня мы шли через этот проклятый черный лес, и я уже не знал, кого я больше боюсь, красных, или эти прекрасные голоса которые поют, зовут и умоляют остаться с ними. Идти к ним. Была бы моя воля, я бы вообще этого никогда не слышал. Они пели, удивительно красиво песни были такие нежные даже доверчивые и многие наши, наконец, не выдержав, уходили в лес. Где позади остались советские. Но когда они бросили нас преследовать  тут началось Это. Лес словно ожил, засветился, затанцевал и появились Они. Мы почти Их не видели но чувствовали, дыхание. Незримые, двигались рядом с нами, звали. Звали каждого по имени.  Сейчас была моя очередь нести пулемет и клянусь несмотря на страх в голове моей вертелось множество образов о том, как вот сейчас все бросаю и бегу к этим прекрасным таинственным существам, что зовут нас из-за необхватных древесных стволов русского леса. Я смертельно устал, ужасно болело колено, мне было холодно. Я мечтал бросить свой пулемет бросить все оружие все гранаты лопатку штык-нож. Словом, все бросить и бежать к ним! К ним…
Но это было ужасно, ужасно! Когда от нашего отряда отбивался кто-нибудь и удалялся туда к этим мерцающим существам, к этим голосам и слышно было, как он спотыкается, падает, хлюпает сапогами по болоту. И если бы хоть один из наших позвал. Сказал бы: «Эй! Камрады! Идите сюда тут еда и женщины!» или просто бы выкрикнул пошлость, но нет. Ушедшие не откликались больше,  затихали издаваемые ими звуки и словно никто не уходил в лес.
  А нас продолжали звать. Звали, шептали, пели, перебирали  невзгоды, что обрушились на наши головы за годы войны, не только войны! Всей жизни!
Так ласково, так нежно. А мы шли вперед все, что осталось от нашей роты. Панцергренадеры 34 человека теперь и того меньше. Мы шли по компасу, туда, где должны были быть наши части. Но наша рация, зашипев, умолкла и теперь мы не могли ни с кем связаться.  Никто не знал где мы. Даже мы сами.    
 Наш командир упрямо шел вперед и я шагал рядом. Он был совсем молод наш командир. Да и не командиром он нам был. Просто он был старше всех здесь по званию и еще он был единственным, кто еще сохранял присутствие духа. Группа шла уже очень долго все устали, а раненные совсем обессилили и многих пришлось нести.
«Группа стоп!»:  Скомандовал наш командир «Организовать костер! Всем собраться вокруг костра кольцом! Часовые! Ты, Ты и ты!  Внимательно! Следующая смена через 15 минут. Я сказал костер!» Наконец он сам развел огонь, вылив бензин из своей зажигалки. Я не заметил, что бы он курил, но зажигалка его оказалась в рабочем состоянии и до краев залита топливом.
Невероятно густой лес со сплетенными как арки в церкви святого Себальда ветвями, сводил к нулю вероятность засечь огнь с самолета. Рация неизменно молчала.
   А нас звали. Они тоже остановились и сомкнулись в кольцо вокруг нас, и звали, звали…
Постепенно костер загорелся и, хотя огонь неохотно ел сырые ветви, трещал и плевался, но все же  горел. А когда мы начали готовить еду, командир исчез.
Сменил часовых и вдруг исчез. Мы это не сразу поняли и очень испугались.
Нас звали.
Я курил сырые дурные сигареты и ждал чего-то кошмарного. Больше никто не уходил в лес. Не знаю, сколько прошло времени, но я заметил, что голоса постепенно смолкают. Перед самым рассветом вернулся командир. Мы удивленно уставились на него. Все пять глаз. Дежурил я,  Севаст и Маркус.
«Они не настоящие, сказал командир, они мертвые. Ну… Духи что ли. Нимфы, только мертвые. Нет не страшные, но неприятно. Их тут, когда-то убили, они так сказали, очень давно принесли в жертву лесу» Он силился объяснить, что-то про ритуалы, которые были у славян в пятом веке.
«Умный у нас командир и храбрый»: подумал я, засыпая, теперь когда ощущение безграничной жути ушло я почувствовал, что не могу больше удерживать свой единственный глаз открытым, мысли мои спутались и я уснул.
Мы спали как пятнистые щенки вокруг костра, стараясь теснее прижаться друг к другу и сохранить убегающее из насквозь мокрой одежды тепло. Кажется, никто уже не караулил. Утром проснулись все. И при первых скупых лучах пасмурного дня я снова удивился насколько  странный этот лес, то место, откуда мы бежали вчера ночью было совсем иным, а здесь деревья были огромными, мох и лишайники на них… Что говорить, лес выглядел чудовищно, сказочно и прекрасно.
Те, что ушли вчера на голоса, не вернулись, и мы не стали их искать, отчего то я знал, что это бесполезно. О вчерашней ночи никто больше не говорил.
Командир молчал, а я не решился спросить, я и имени его не знал. Только звание. Rottenf;hrer…



;ber das Hund.

Dietrich Heiler

Я люблю собак. Овчарок. Верных, безотказных, с умными глазами. Ласковых, с длинной гладкой шерстью, с черными влажными носами.
Люблю самовольных шнауцеров. Истеричных, безумных доберманов.
Туповатых бесстрашных ротвейлеров, готовых сожрать любого не взирая на размер и степень защиты - танкообразных чудовищ немного похожих на нашего Зеппа.
Но это не собаки! Это ублюдки! С пустыми голодными глазами, кривыми спинами. Грязные, вшивые, с паршой на мордах.
Но мы их боимся! Они незаметны для нас! Как призраки бегут они тихо, чуть повизгивая, от голода и ужаса. Бегут к нам!
А их хозяева, жестокие, расчетливые. Не боящиеся ничего, ни гнушающиеся ничем. Они выпускают их и собаки бегут!
Низкорослые, тощие мчат со всех ног! Подползают! И мы кружимся на месте, теряем время, пытаясь угнаться за маленьким юрким зверем. Но, это если успели увидеть, если заметили!
Я, кажется, поседел еще. Мы вчера, чуть было не пропустили собаку. Белая грязная наверное 45 см. в холке. Я увидел ее и заорал: «внимание! Собака!» но было поздно! И я уже не мог стрелять в нее. Она была вне моего сектора обстрела, да и плотность огня не позволяла мне высунуться. Мы закружились.
Есть такой момент, когда время замирает, и ты понимаешь, что выдоха может и не быть.
 Но вдруг вся эта безумная грохочущая карусель встает…
А я все еще не понимаю, что случилось…
- Продолжаем движение?
- Да полный на 12:45. Бронебойным огонь по готовности.
- Ловко ты это Ханс! А Хансу что-то попало в лицо и у него сильно идет кровь, он ругается. Ничего серьезного.
А Ханс просто высунулся из люка и просто застрелил собаку.
Мы дышим. Глубоко и чуть вздрагивая. Потому что, если бы не наш Ханс, то эта тварь юркнула  бы нам под корпус, и в момент сгиба антенны произошел бы взрыв. И едва ли кому-то из нас повезло бы. Наверное, больше всего не повезло бы мне. На прошлой неделе я видел танк. С ним случилась собака. Башню мы так и не нашли.
А собак, я очень люблю.
 
Всегда удивительное ощущение от мертвых…

Ввсегда удивительное ощущение от мертвых. в снегу в листве. в травах, ты вдруг почти радостно вычленяешь человеческие.. ну не обязательно силуэт лежащего. Так, фрагмент кусок. еще что то, материя, фляга. почти радостно как ребенок поймавший рыбку. Труп? да труп. такой материальный. и идешь дальше. с ощущением всей тяжести этой материи. вязкости ее гниения. или напротив окаменелой жесткости, если зима.  но все равно. как подарок, увиденный неожиданно. а мертвые убитые тобой? они же теперь как дети тебе.. ты несешь за них ответственность..- птицелов. конечно, ты уже давно их не считаешь .не замечаешь. но все же каждый, каждый ложится таким плотным сгустком материи в твои руки. вздох. как будто ты выпил слишком сладкий ликер или сироп от кашля.. это дыхание замирает где то под диафрагмой. кажется вот теперь можно. теперь точно можно подойти и расспросить его обо всем. И он ответит. так как ты ему уже не враг. больше нет. он уже за гранью. и он тебе все расскажет. Как расплакавшееся дитя, пожалуется, спросит... Но тебе некогда... Тебе пора дальше. Так как, у тебя нет еще желания вот так вот лежать… как ? да когда как..

А разве, никогда не казалось, что если ты сейчас вот выстрелишь этому идиоту в лицо. Да вот этому, который выше тебя по званию, то он в миг станет вменяемым?
И точно, без сомнения, будет принимать верные решения, а не вести операцию к триумфальному провалу…
А разве, никогда не хотелось выстрелить в голову себе? Что бы все встало на место. Изменить что-то, так, что бы понимать. Что бы видеть…Что бы избавиться от чего то. От какой то слепоты…от условностей.
 Может быть, мы потому, и убиваем друг друга, что это последний самый веский аргумент. Способ, показать, что все иначе… выстрел, он ведь громче чем крик?

А еще. Ты, в какой то момент привыкаешь. Так, что относишься иначе. Ну, как сказать. Как объяснить это. Все уже очень в порядке. То есть, это уже нормально. То есть не так остро. Нет, ты просто вспомни, как громко в начале для тебя звучал выстрел! Это же очень громко было! А все эти пушки?  Нет, ты вспомни самое начало своего обучения. Все эти гранаты, холостые, это же было, как-то очень остро. Каждый выстрел, как будто кто-то щиплет тебя за кончик уха и в пятках немного покалывает, кажется, они предлагают тебе подпрыгнуть.
 А потом, ты просто решаешь задачи. И тебя не смущают вот эти воробышки, взрывающие, почти у самого твоего носа песок. Ты то знаешь, что тут, вот именно тут, а не вправо или влево, так вот тут, ты в безопасности. Относительной.
И вот в какой то момент, все звуки уже единая симфония. И ты отличаешь голоса пушек, ты знаешь, какая говорит сейчас. По звуку мотора ты уже знаешь, какой это танк, и как далеко. И уже слышишь ритм и логику в этой мелодии, предугадываешь события.
Только бы не уснуть под эту колыбельную. Только бы не поверить этим привычным голосам. А ведь ровно в этот момент, что-то в твоей машине так тягуче настаивает, шепчет: Schlaf! Schlaf! Schlaf! Heiapopeia! Schlaf! Schlaf! Schlaf! Heiapopeia! Schlaf! Schlaf! Schlaf! Heiapopeia!
Как матушка в детстве. И ты понимаешь, что до того момента, когда нужно будет командовать, есть еще пара мгновений для сна…


С наступающим вечером раннего лета жабе пришел конец. Это было абсолютно ясно всем кроме самой жабы.
Большое яркое земноводное не желало так просто расстаться с этим миром и упрямо волочило путаницу своих цветных внутренностей по мягкой траве лужайки.
 Мне десять лет. Я маленький мальчик стою на полянке около озера и с тянущим восхищением и ужасом наблюдаю за этой картиной. «Дворовые мальчишки» - так их называет отец, мучают жабу. Я хорошо воспитан и внутри меня борются книжные истины и мое бесконечное любопытство. «Почему она не умирает? - спрашиваю я себя, ведь без кишок она уже не сможет есть, да и разбитые задние лапы не заживут. Почему не умирает? Ведь она обречена».
Конечно, я не выдерживаю и бросаюсь на помощь безнадежной твари когда «дворовые» начинают швырять в нее большими булыжниками. Все просто: я увидел эту картину слишком поздно и еще надеялся пройти мимо. Мне десять лет. Десять. Я не смог.
Они почти моего возраста но я их очень боюсь, по сравнению с ними я тощий и бледный. Они зовут меня девочкой за мои светлые локоны до плеч. Я призираю их за грязную кожу рваную одежду и бранные слова. Я их ненавижу. И безмерно завидую их невероятной свободе, крепким мускулам, ловкости и бесстрашию. И еще чему-то такому, имени чего я не знаю. У меня совсем нет этого качества. А у них есть и поэтому они могут: просто вешать кошек, просто отрезать хвосты хитрым образом пойманным крысам, просто прыгать с разбега головой о каменистое дно озера. Они это могут, а я нет. Мне десять лет и я трус. Но я слишком хорошо воспитан.
« Добрый вечер - говорю я, - А что вы делаете? - как будто у меня нет глаз…»
Свист и вопли мне ответом: «Девочка пришла! Златовласка! Иди в свой замок! Или ты хочешь точно так же?» Мне суют кулак под нос. Грязный, тощий кулак. Но мое внимание приковано к жабе. « Почему она не умирает? Почему»? Все было бы много проще. Я вздыхаю и уже чувствую, как слезы разъедают глаза и горло сжимает рука истерики. Но я уже пришел. И кто-то внутри меня, неизмеримо старше и мудрее всего что меня окружает, уже приготовился к бою.
« Отдайте жабу» - Говорю я.
Надо уточнить, что я не люблю жаб и лягушек, однажды пытался ловить головастиков и держать их в банке. Они сдохли. Все. Теперь я совсем не люблю этих земноводных.
Дворовые смеются, обзываются, но еще не нападают. Следует длинная неприличная тирада со стороны моих врагов, а у меня нет слов что бы им отвечать только эти: «отдайте жабу»
«Забирай» - Говорит самый старший и крепкий из них. Я предчувствую ловушку, я вижу это в его хитрых серых глазах. Но выбор у меня небольшой. Жаба упрямо ползает по траве. Я аккуратно нагибаюсь и успеваю взять в руки несчастное существо, следует удар по спине. Такой удар, что падаю носом в мягкую траву раннего лета. Мои руки в крови и чем-то еще, что мне совсем не нравится, а удар выбил дыхание из моих легких. Я хватаю ртом воздух и наверное слезы уже побежали по моим щекам. От следующего удара я просто окунаюсь ртом и подбородком в скользкие жабьи потроха. Когда такое происходит, в голове совсем не остается мыслей. Эмоции. Обида на свою слабость. И ненависть, гудящая как барабан из палисандра. Я поднялся, зажав в руке камень. Я ударил.
Ударил, того, кого больше всего боялся – Ризен Питера. А он ударил меня. Для десяти лет я очень высок, но слишком худ. Только вот Питеру тринадцать.
Неизвестно чем бы это кончилось, если бы не Одноглазый.
«Что тут происходит»? Спросил он своим шелестящим скрипящим голосом.
Они просто разбежались, а я остался, да и не смог бы удрать, даже если бы захотел.
«О! Младший Хейллер - говорит Одноглазый Ёхан – давай я помогу тебе встать».
И мы идем к Одноглазому. Мое лицо в живописной грязи. Кровь, слизь, кал из кишечника жабы. Я хромаю. Саму жабу я несу в руках, она все еще бьется. Я счастлив, что жилище Ёхана так близко от озера. Идти совсем недалеко.
«Подожди здесь» – говорит Одноглазый, и я вновь пугаюсь его голоса. Он исчезает в своем утонувшем в зелени домике, а я остаюсь наедине с наступающим вечером и жутким предметом в моих руках. Слез больше нет, и только тот, кто много старше всего вокруг тихо качает головой сидя на кромке моей души. Всепоглощающая тоска.
Хорошо что Ёхан вернулся так быстро.
«Положи ее вот туда, да вот туда, на траву». Левый глаз и левая рука у Одноглазого
совсем целы, только шрамы на пальцах как от ожогов огнем. Калека целится в жабу. Я смотрю не мигая. Выстрел. Смешно стрелять в жабу из пистолета.
       Я умылся. Мои повреждения незначительны – синяки, ссадины и пострадавшая гордость.
Одноглазый провожает меня домой в наш замок на холме.
«Господин Ёхан? А почему жаба не умирала»? - наконец я не выдерживаю и задаю этот мучающий меня вопрос. Одноглазый щурится голубым глазом и криво улыбается.
«Господин Хейллер, все мы надеемся, что нас спасут. Абсолютно все. Мой друг,- он издает свистящий вздох, - так вот, мой друг выплевывал свои легкие из за британской отравы, мы не умерли сразу. Вам десять. Вы все и сами видите».
Я знаю, что Ёхан воевал. Но он мне никогда не рассказывал, как он воевал. Он никому не рассказывал, но у него нет правого глаза и пальцев на правой руке, а еще он хромает. У Одноглазого есть крест, черный крест с серебристым рантом и короной в центре.

Мне почти двадцать пять лет, и я никак не могу выбраться из своего горящего танка. Почему я не умираю? Ведь я обречен.



Возгорание мотора, горючее, и, но это уже не важно. Детонация боекомплекта. Все.

Будильник. Господи! Зачем так противно! Сотовый телефон и такой противный звук! Шесть утра. Первый курс института.
Что у нас сегодня с тобой? У нас сегодня… Книги в сумку тетради с конспектами. А там, там грамматика, латынь перьевая ручка. И очень хочется спать. Есть на завтрак нечего. Чай, шоколад. Грустно и хочется спать. Маршрутный микроавтобус, темнота и невероятное спокойствие предрассветной улицы. Фонари. Их свет теплый и такой близкий, он чарует, убаюкивает и если бы не этот мелкий дождь. Если бы не этот разбитый асфальт. Глупые одногрупницы и прекрасные преподаватели, но слишком строгие, слишком требовательные. Очень хочется спать. Первая пара. Лекции. Отчаянная попытка что-то запомнить. Кажется, эта языковая конструкция уже понятна и поймана за хвост, вот же она, такая простая ничего в ней нет нового, она родная и миля как тихая колыбельная. Девушка вздрагивает и просыпается. Государственный университет отделение германской филологии первая пара в среду. Конструкция ускользнула, оставив полное ее понимание за гранью сознания. Евгения просыпается только к концу третьей пары. Она все исправно писала, она все запомнила, но все же. Видимо фонари были слишком желтые…
СМС « Встретимся?» «Встретимся» Но не с тем, который любимый, а с другим, он мужественный и в нем, что-то есть. Пошлость? Возможно, но не хочется себе признаваться в этом, пошлость…
Трамвай. Его квартира, поцелуи. Очень приятно чувствовать себя нужной. Наверное, нужной.
Маршрутка. Дом. Его звонок, того который очень нужен, без которого совсем пусто.
- «Встретимся в выходные»?
- «Да»
Ожидание сладкой болезненной радости от встречи с человеком, который «никогда, никогда» но так нужен.
Переводы с германского на русский. Домашнее задание. И очень желтые фонари за окном, слишком теплые.
Третий час ночи. Сон.

Утро. Он вскакивает от кошмара. Ему часто снится этот кошмар и он почти ничего не помнит из своего сна. Но ужас и бессмысленность того, что осталось в памяти после пробуждения захлестывает отчаяньем. Сегодня ему не посчастливилось и он запомнил почти весь сон.  Снилось, что он девочка - студентка и изучает германистику. Он живет в России и он русский, точнее она. Маленькая рыжая девочка студентка. И дни. Его дни один за другим серые без страха, без радости побед. А Рейха не случилось. Уже много лет как Рейха не существует. Они проиграли. Спустя три года светлой весной враг будет в нашей столице. Курская область, в которой он сейчас находится. Нет. Все напрасно. Все бесполезно. Все пропало. И это ощущение слабости. Чужие мужчины из сна, один холодный и безразличный второй похотливый неглубокий, но готовый быть рядом.
«Видимо, я схожу с ума,» - решил Эрищ – Проклятая простуда. Эрищ неохотно выбирается из палатки, сочащееся влагой серое глинистое утро кладет ему на лицо мокрые ладони. Где то истерично лают зенитки и чуть слышно ухает по наземным, чирикает пехота. Палатка совсем промокла. Жирная красноватая почва дружелюбно чавкает как старый породистый боров. Костры жечь запрещено. У Русских есть очень тихие самолеты, их пилоты только женщины, отважные и должно быть наделенные неземной красотой. За ними давно закрепилось прозвище «ведьмы». Эти злые валькирии  были уязвимы на своих хрупких фанерных крыльях, но визиты их неожиданны и приносят с собой только смерть.
  Хейллер появляется как призрак, собственно он всегда так делает. Нервный с резкими чертами лица, сейчас его светлые обычно глаза кажутся черными провалами глазниц на бледном лике смерти.
Эрищ привык.
- Выступаем?
- Через час, ты выглядишь плохо, не патриотично,
спешит сообщить командир танка, они уже пять месяцев снова в одном экипаже  и отношения самые дружеские. И Хейллер уже знает, что его пулеметчик-радист плохо спит этой весной, да и сам Хайлер часто просыпается от кошмаров. Ему снятся горящий город и мертвые дети.
Всему виной эти таблетки от усталости.
У нас сегодня задача выбить деревню «М10» занять высоту. Мы будем взаимодействовать с пятым и седьмым.
- И все?
- Все. Еще пехота их там прижали нужно их вытащить, кажется меньше тридцати человек… Тья. Не обсуждается. Сам вижу, что бред. И, да, не ешь больше жаб. Ты бледен как моя тетушка.
И нельзя сказать, что их ждали. Нет. Ждали, видимо не их, а чуть больший отряд. И так хорошо ждали. Их пехотинцы увидев свои брони перешли в контратаку.
А дальше, дальше все было быстро и просто и нужно сказать, что высота в этот день перешла от флага красного к другому красному флагу, на котором был еще белый круг с черным солярным символом. А еще после взятия этой высоты Эрища перестали мучить кошмары. Ему вообще больше ничего никогда не снилось.
Но это выяснилось немного позже. Сначала все удивлялись, как могло произойти, что уцелел весь экипаж.




Dietrich Heiller

я знаю это чувство.. мне страшно.. два дня назад я еще не слышал эту мелодию так ясно! но. я чувствую музыку агонии.. биение неисправного механизма.. что мне сделать? мне правда страшно.. очень острое безмерно жесткое ощущение, как остановить.? черт, ты же понимаешь меня. что то не исправно. что то хочет тотально сломаться. бьется. как сорванный контакт во все еще целом корпусе.. корпус сохраняет улыбку спокойствия. мне страшно, что то не исправно. я знаю это острое холодное чувство. что то не так.. где?
слишком глубоко что бы мне видеть..
весь корпус словно говорит, все прекрасно, но, слишком уж весело, слишком много огня внутри, слишком высоко звучит мотор, слишком, не останавливаясь, разбивая и разбивая в прах мягкую расточенную сталь шестеренок, что не так? Мы смотрели, мы проверяли. Ресурс двигателя еще не израсходован, мы здоровы, я только страдаю от кашля. Но все мы здоровы. Но я знаю это чувство! Я помню его давно! Огонь. Машина хочет стать огнем, металл слишком, слишком утомлен людьми, он просит свободы. Хочет… Что то сломалось. Слишком глубоко. Дайте мне видеть…
 и железо получило свою свободу. Зима холод снег. Все эти сдержанные краски вновь стали бегущим огнем. Наша машина, ждала этого дня, я услышал, как радостно поет ее мотор так чисто, и безмерно высоко, как стучат все до единого траки, в унисон, « смерть, сметь, сметь, сметь!» и самое страшное эта дрянь не намерена была сражаться за нас! Нет, танк хотел огня! Он хотел свободы! Его, броня слишком устала служить нам! А я? Что я должен был делать? Подать рапорт? « я Ober st;rm F;hrer Dietrich Heiller. Отказываюсь вступать в сражение и обеспечивать отступление нашей уязвимой легкой технике и пехоте? Так как твердо слышу музыку пламени в моем танке? В голосах моих людей я слышу шипение горящей плоти..? И чувствую дыхание вечности за левым плечом? Поэтому я не намерен вести в бой свой танк!»
 Меня расстреляют. Или отправят в психлечебницу, и залечат, совсем….
В 17:24 по Берлину.  6.11.1944 наш танк обрел свою свободу…
А потом. Я шел по снегу. Глубокому рыхлому снегу не слишком холодно, что бы уснуть. Не слишком холодно, что бы сдаться, все как всегда. Только не было санитаров. Вообще никого не было.

Он лежал на краю воронки и был абсолютно мертв. Причина смерти была весьма прозаична. Как и любая смерть на войне эта также, хранила в себе мало загадок и красоты. Осколок - пробивший сердце. Осколок был не один, и повреждено было не только сердце. Вообще весь человек выглядел не совсем приятно. Автомобильный плащ был сильно поврежден  и его лохмотья смешивались с кровавой кашей в области груди и живота. Правая нога сияла искренней белизной берцовой кости, тоже вероятно следствие попадания осколка. Мертвец продолжал удерживать в руках пулемет, прижав его к ключицам, как заснувший ребенок любимую игрушку. Худое мертвенно-бледное лицо смотрело в небо широко открытыми и очень прозрачными глазами. Черные струйки запекшейся крови прочертили на нем несколько замысловатых полос и убежали на шею, а затем в снег. Начало свое эти линии брали где-то в светлых взъерошенных поземкой волосах. Снег, уже соткал для мертвого легкую накидку из совершенных кристаллов.
По недавнему полю боя шли мародеры. Собственно не мародеры, а победители, они выискивали ценные предметы у мертвых, как и положено мародерам. Один из людей в нелепой шинели надетой поверх тулупа склонился над мертвым. Он машинально обшарил его и нашел ценным, только красивые золотые часы. Для того, что бы снять их с руки фашиста, ему пришлось разжать пальцы мертвого. Еще не совсем остывшие, они все же плохо поддавались.
- Дьявольское отродье, у Христовых детей не бывает таких харь. – Пробормотал солдатик, сняв, наконец, трофей и случайно взглянув в лицо того, что совсем недавно было Дитрихом Хейллером старшим Офицером СС.
Живые постепенно ушли, добив немногих тяжелораненых врагов и забрав ценности. Спустилась тьма. Луна неполная, но серебристая и прекрасная, смотрела, прищурившись на землю, искромсанную взрывами. Осталась выгоревшая искалеченная техника. Остались мертвые. Под огромным вечным небом, с искрами звезд и прекрасным светилом ночи, остались они, словно ребенок забыл убрать игрушки после дневных игр, сломанные и одинокие.
      
    - Нет, он что, не может без этого? Наверное не может… Эх, второй раз с тобой такое. - Высшая, Хелейн в черном длинном плаще в высоких блестящих сапогах, стояла в снегу рядом с мертвым.
Ее стальная колесница с медными узорами была неподалеку и две крылатые твари, полукони - полудраконы неустанно грызлись меж собой, благо система упряжи им это позволяла. Эти прекрасные существа били друг друга крыльями и кусали острыми зубами. Но это не могло причинить им никакого вреда. Они были бессмертны и неуязвимы, так же как и их госпожа. Аше серебристо-стальной и Келе непроглядно черный, у обоих были перистые медные крылья, сверкающие всеми цветами пламени. Морды тварей были больше похожи на конские, но свет еще не видел таких хищных коней. Их гривы и хвосты были так же красной меди и заплетены в мелкие аккуратные косички.
Вдруг Аше принюхался и потянул колесницу в сторону госпожи, Келе недовольно дернулся, но так же последовал за ним. Светлая тварь сверкнула хитрым черным глазом и уже прицелилась откусить ногу от трупа бесславно павшего Дитриха. Только маленький огненный мячик, пущенный Высшей в лоб небесного скакуна предотвратил поедание.
- Идите, гулять! Паситесь!- Закричала на них Хелейн и упряжь отпустила скакунов на свободу.
Аше все же слегка цапнул труп за сапог, а потом с диким ржанием и визгом умчался проч. Келе постоял, задумавшись, мгновенье, потом почти ласково прикусил другой сапог мертвого Хейллера и понесся в противоположенную сторону.
- Монстры. Вздохнула Хелейн. – И так! Дитрих Хейллер услышь меня из холодного небытия безвременья, и вернись в этот мир.
Ты ведь любишь меня?
Возможно, она не достаточно внимательно думала, возможно,  вопли дерущихся Несущих Колесницу отвлекали ее. Или в том был высший замысел. Раны на ноге, груди и животе офицера исчезли, и даже одежда стала как новая,  а вот ссадина на голове и сотрясение мозга остались.
На счастье, вернувшегося волшебства жизни оказалось достаточно, что бы изгнать и холод.
- Так лучше, До скорого! Сказала Хелейн и свистнула. Тут же явились Несущие Колесницу с мордами, заляпанными человеческой плотью, твари улыбались, показывая друг другу красные раздвоенные языки. Медная упряжь оплела их, приковав к Колеснице Войны, Хелейн вскочила в нее и крылатые твари умчали ее к луне. В низу сиротливо лежали мертвые, те, которых не успели доесть волшебные кони, тоскливо чернели силуэты техники, теперь еще более измятой и погрызенной Несущими Колесницу. Измученная земля, ее, как стерильный бинт укрывал свежий снег, состоящий из кристаллов воды поразительно правильной формы, спал изломанный лес. И все было по-прежнему. Кроме одного.
Дитрих моргнул, повернул голову и увидел снежинки.



То была ночь со звездами. Я был один. Лежал в свежей воронке среди невероятно тонких узорных снежинок, они поразили меня своей правильностью. Я открыл глаза и увидел снежинки. Прямо у своего лица. На небе было ясно. Почти не было дыма. Все куда то делось. Верно Русские прокатились дальше. Сначала их самолеты, а потом их танки, их пехота... они точно знали, насколько нас немного. Верно наши пятились, щерились, огрызались, замирали для выстрела? Как и моя машина останавливались, что бы стрелять каждые пять секунд. Но их самолеты, их самоходки, все это вместе превращается в единый огненный клубок, смерч…
Я тру разбитую голову, кровь не идет, запеклась. Замерзла. Не понимаю, как теперь я остался жив. Последнее что помню взрыв, которым меня швырнуло. Как всегда, как было, кажется, сотни тысяч раз: мы стреляем, я рву горло, задавая новую цель. И тут как раз мы получаем удар. Один, второй, на счастье не смертельно, не вспыхнули сразу спичкой. Тогда продолжаем стрелять, пятится уже не можем. Умерла ходовая, мы навек застыли, но стреляем. Я чувствую, как им страшно… Мы неподвижны, и как-то подло просели на правый борт, но тут приходит новый удар, и я понимаю, что пора покинуть машину она начинает свой погребальный костер. А нам совсем не хочется выгореть дотла. Я ору « покинуть» но кажется, пружина уже лопнула, экипаж удрал без команды. А я, неспешно собрался. Как собирался ребенком в школу, хотя понимал что опаздываю, или считал секунды, бросая гранату. Взял пулемет, ленты и медленно, очень аккуратно покинул танк. Танк горел, видимо желал взорваться. Мне было теперь совсем спокойно. Вот и Отто второй, я вижу, как он лежит в своей воронке и трусит. Он будет прикрывать меня а я его, имело бы смысл отступать и оставаться здесь неправильно, но здесь все не правильно и я желаю остановить, как можно больше людей, сколько смогу задерживать эту серую змею пехоты. Мне кажется смешной их атака. Они действуют  при поддержки  техники, бегут, стреляют, кувыркаются, будто пойманные на лету птенцы. Пули ловят людей.
 Наш пулемет специально для них...
 Последнее из моих действий, огонь по смотровым щелям, надвигающийся 34. Потом пламя. Вспышка сзади. Я ее не видел, почувствовал. До того как ударило. Я прыгнул, толкнул Отто.
Теперь я иду по снегу.

Виталий Николаевич Вострюков

Был день, , часов двенадцать. Я оставил наш костер и пошел за дровами. Я солдат, твержу я себе. Мне нечего бояться. Вот моя винтовка, стрелять я умею, и любого застрелю.
Но! Мне страшно! Я живу с этим чувством, как со вшами, или блохами, оно бесит меня, надоедает, и я почти привык, вылавливаю страх по одиночке, пытаюсь, уничтожить, раздавить. Но он как вши. Я не могу избавиться от него.
У меня был друг, Юрик танкист, танк водил. Друг детства. Вчера помер. Шальная пуля и раз и в лоб. Через смотровуху.
Сейчас стоим, ждем чего-то.
За последнее время я видел очень, очень много мертвых. Я боюсь их. Боюсь, что кто-нибудь из них утянет меня под землю. Никогда никому в этом не признаюсь, но, иногда, бой кажется мне сном, мороком. А вот они, оставшиеся неподвижными - они настоящими. Страшные, Тяжелые. Вселяющие ужас мертвые, свои, чужие, машины эти сгоревшие. От всего этого спасает водочка. Давеча, опять напугался. С мужиками собирали,  что осталось после отступления с боем. Я снимал часы с одного мертвого эсесовца. Они были не обычные, а настоящие золотые. Наручные часы на красивом, мастерски выплетенном браслете. Я залюбовался ими. А потом заглянул в лицо этой суке. Лицо упыря. У Христовых детей не бывает таких нечеловечих лиц. Враг. Я тогда испугался, что вдруг, он зашивелится и схватит меня за руку. Мертвец, еще не совсем остывший, мне пришлось, что бы снять часы, разжать его пальцы. Он так вцепился в пулемет, что я еле-еле смог его отобрать, и снять, наконец, часы.
Сегодня я не выдержал и поменял часы на водку, за них мне налили целую флягу. Стало лучше, но не совсем полегчало.
 Я собираю дрова. Проваливаюсь в снег, ковыля по оврагу.
Поворачиваю голову, и вдруг вижу, того мертвеца…
Он идет на меня, он очень близко. Белое бескровное лицо, черные струпья запекшейся крови, черные тени на скулах и под глазами. Что же это? Он вернулся за своими часами? Хочу кричать, но сил нет. Бежать  тоже не могу, ватные ноги неподвижны. Вижу, целиться в меня из автомата, потом левой рукой повелительным жестом приказывает поднять винтовку. Хворост я бросил. Поднимаю руки, коряво и широко, больше в стороны, чем в вверх, только так получается в полушубке с надетой на него шинелью. Стою почти не дышу к тому же обосался.
 Вот он совсем близко, сейчас он утащит меня в ад. А он все ближе в длинном балахоне, огромный, страшный, мертвый. Зачем он прошел так далеко от места своей смерти? Нельзя воровать у мертвых… Господи! Богородица! Святые угодники!!! Спасите меня!!! Не бери меня в ад бес! А он целится мне в лоб! Совсем близко, зачем он надел эту ушанку, так издевательски блестит на ней красная звездочка… удар…


Dietrich Heiller
 Я стою в снегу на коленях, держась за какое то глупое, серое дерево. Теперь, кажется, я пришел. Я поднялся на край оврага, на правую его сторону. И вот, пожалуйста, господин Dietrich, вы, кажется, пришли… Лагерь русских. Техника, люди, собаки. Я вижу их очень хорошо. Я вообще хорошо вижу. Сейчас они заметят меня. И тогда все. Может сдаться? Все равно у меня нет шансов. Я замерзну в этом лесу.
Я стою на коленях, в полном отчаянье, ухватившись негнущимися пальцами за ствол безлистного, спящего дерева. Сейчас они меня увидят, замерзшего идиота, собаки залают, люди побегут… Мгновения тянутся, тянутся,… Никто не бежит, так, будто меня нет, будто я призрак. Мертвец. И я, очень тихо сползаю, назад в тот глубокий овраг, из которого только что выбрался.
Я очень напуган этим случаем. Не так, что бы я очень хочу жить. Нет. Или все же хочу? Смешно спрашивать себя об этом, находясь в полном одиночестве в русском зимнем лесу. Мне очень холодно. Я иду один уже много километров. Мой путь длился всю ночь. Теперь день, вероятно,  около полудня, точно не знаю, потому, что куда то делись мои часы. Чудесные золотые часы, подарок отца.
Я очень устал. У меня тяжелое сотрясение, повреждена кожа на голове, рана сильно саднит. Очень долго был без сознания, удивительно как я не замерз на смерть.
Мне повезло, я нашел шапку, снял ее с какого то мертвого русского, теперь не так мерзнет моя несчастная голова. Стараюсь передвигаться перебежками, иначе совсем замерзну, двигаюсь по той стороне оврага, где меньше снега, по поваленным стволам деревьев или кочкам, но иногда промахиваюсь и оказываюсь в снегу по пояс. Меня мутит, от контузии и от холода. Правда у меня есть автомат. Мой пистолет. Мой любимый личный пистолет тоже забрали. Не знаю, смогу ли я поохотится на кого-нибудь с MP. Но после того как я наткнулся на лагерь Русских, я тешу себя мыслью, что смогу дать последний бой, а не замерзнуть в этом глупом лесу. И еще как-то погано на душе. Даже не оттого, что я так глупо умираю. Нет. Мы проигрываем. Безоговорочно. Здесь в одиночестве, я слышу это явно. И если даже пару недель назад я полагал, что что-то переменится, исправится.… Нет, мы, мы пропали. Пытаюсь думать, выходит совсем неловко и зациклено. Голова сильно болит, тогда начинаю напевать про себя песенку, слова перемешиваются, превращаются в ритм моего дыхания. Но это только до нового падения в снег, ритм сбивается, и я снова начинаю думать какую то чушь. Верно, меня сильно ударило, перебираю события, путаясь в них. В какой то момент, ловлю себя на мысли, что последний час передвижений думаю следующее: мы вернемся домой, я женюсь на Helein и поселюсь где-нибудь в восточных землях. Потом понимаю, что этого не будет, потому, что Helein умерла. « А ты то, еще нет!» Говорю я себе и улыбаюсь. Ну ничего, это дело времени. И запомни, никаких восточных земель у тебя не будет, вообще никаких земель. Мертвым, нужно очень мало земли.
Вот с этими путаными мыслями, с обрывками строевых песен и вальсов в голове я и передвигаюсь. Очередная песня остановилась на восклицании «Sieg heil!».
На два часа от меня человек!  До него 20 метров. Я увидел его, после того, как овраг сделал очередной поворот.  Советский солдат собирает хворост. Уйти незамеченным я не смогу, слишком близко. Чтобы уйти придется пересекать овраг, карабкаться на противоположенный склон. Это не возможно сделать незаметно. Принимаю решение атаковать. К этому моменту, я уже лежу в снегу с автоматом на изготовку, ползу к противнику. Как же гадко проваливаться в эту холодную сыпучую как зубной порошок дрянь! Кажется, прошла вечность, пока я сократил дистанцию до 6 метров. Сейчас он ко мне спиной и я попробую подкрасться к нему и оглушить сзади. Я отчетливо понимаю, что рядом наверняка очень много его сослуживцев и любой звук убьет меня. Я медленно встаю, делаю два шага, и тут он поворачивается ко мне. Совсем мальчишка он верно очень, очень тепло одет, ниже меня на полторы головы, кажется круглым как мяч. В руках охапка хвороста, винтовка за плечом. Увидев меня, он сразу роняет хворост и открывает рот, но не кричит. Я целюсь ему в голову из автомата. Делаю знак, поднять руки. Я бы на его месте выстрелил, винтовка наверняка заряжена, так был бы шанс выжить. Прибежали бы «товарищи» застрели ли бы врага…
Но нет, мальчик послушно развел руки, поднять мешает одежда. Мне его жалко. Я иду на него, подойдя почти вплотную, вижу, что он совсем струсил, к тому же он пьян. Он, верно, думает - я возьму его в плен? Зря.
Я резко бью его прикладом автомата под подбородок, он удивленно всхрапывает и я слышу, как с хрустом рвется его гортань и крошатся друг о друга зубы. Ударяю ногой, снова в голову, в висок, кость поддается моим ботинкам «не по уставу» и железные зацепы раздирают плоть его лица. Затем нагибаюсь, и ломаю шею, она трещит как сырое дерево. Наверное, в этот момент, он был уже мертв, но мало ли кто кажется мертвым…
Потом я долго его обыскиваю, вздрагивая от каждого шороха.
Мне счастье! Я нашел почти целую флягу водки! Сделав несколько глотков, чувствую ее волшебное тепло! Еще я нашел сахар, несколько шариков, прозрачных, подтаявших, замусоренных, они были завернуты в какую то исписанную бумагу. Так! Теперь у меня есть шансы. Больше ничего не нашел, только компас и это дает мне надежду, так как мой верный компас непоправимо поврежден. Я закопал моего спасителя там же, в овраге, присыпал ветками и снегом. Если будут искать, найдут очень быстро. Но пока тело не будет бросаться в глаза.
Так! Теперь мне гораздо веселее. Надеюсь, боги возьмут в Вальхаллу бедного мальчика? Хотя, едва ли, я бы на его месте выстрелил. Думаю, что и меня не возьмут, какой из меня герой? Вот Helein точно уже среди валькирий. Наверное, сердится на меня, если не хочет видеть…

Я люблю гречневую кашу!
Я вообще люблю есть.
И пить горячее.
Я нахожусь в палатке оборудованной под полевой лазарет. Здесь немного холодно, к тому же меня сильно знобит. Мне ампутировали еще один сегмент мизинца на правой руке, теперь пальца нет, две трети безымянного, на ней же, и целый мизинец на левой. Теперь у меня нет мизинцев на руках и на ногах. Грустно. Но это все, что мне отрезали! Если я теперь не умру от пневмонии, или чего другого. Тогда! Тогда, я еще постреляю…
Просто мне повезло, наши потрепанные войска перешли в короткое наступление. Я вышел на наши машины, конечно, не своей части, но к своим!
 Часовой хотел меня застрелить! Но я слишком убедительно ругался, русские не знают такой отборной брани. Он хотел, что бы я сказал ему пароль! Откуда я его знаю? Я очень рассердился. Я, почти четверо суток шатался по лесу! И так глупо! Он даже выстрелил, в мою сторону. Плохо целился. На крики и выстрелы прибежали еще наши и спасли меня от этого труса. Отвели меня в штабную палатку. Проверяли. Кто я? Что я? Как так случилось?
Что не видно? Я германец! Истинный ариец, подыхающий от холода, голода и недосыпания! Пока они пытались связаться с моим звеном, проверить мои документы, я конечно отключился. Последние сутки у меня почти не было водки, и я уже совсем умирал. Я простудился очень сильно.
Очнулся оттого, что меня били по щекам и лили в рот коньяк.
Как-то мне совсем дурно. Правда, состояние бреда приятное, но чувствую себя абсолютно беззащитным. Боюсь, что-нибудь произойдет, а я ничего не смогу сделать.  Накормили меня таблетками, сделали уколы. И погрузили сначала в теплый грузовик, а потом в самолет. Так как иначе, отсюда не выбраться. Насколько я понимаю ситуацию. Наши части здесь окружены, наверное, совсем. Но не хочу об этом думать. Как и о том, что самолет, в котором меня везут, может не долететь.… Слишком много врагов в небе.

Самолет. Засыпаю, просыпаюсь. Мне очень, очень плохо. Неимоверно тяжело дышать, я кашлю, задыхаюсь, очень болят уши. Глаза совершенно отказываются открываться Когда я попал в тепло, моя бедная кожа решила покинуть меня совершенно. Такой боли я не испытывал даже после ожогов или испытывал просто боль всегда удивляет новизной.  Я проклинаю себя за то, что грызу заусенцы. Эта ужасная привычка в состоянии плохо забинтованных ампутированных пальцев невыносима. Мне очень больно, хочется просто отгрызть, эти чертовы оставшиеся пальцы. Но любое движение мускул лица приносит взрыв кошмарной боли. А меня душит кашель, и мне, проклятые черти , приходиться открывать свою уже лишенную губ пасть. Я ненавижу себя. Зачем я выжил в этот раз? Я не переживу этой боли. Мне незачем ее переживать не для кого.  В лесу мне было спокойно, больно, холодно плохо. Но там все было иначе. А еще там было неимоверно красиво.
Усталость  и боль сковали меня, лишили возможности думать. Словно крышка люка опустилась мне на голову.  В какой-то момент мне кажется, что Хелейн сидит рядом.
- Спи, - говорит она, - все пройдет. Позаботься о родителях, они в тебе очень нуждаются и моя систра и мама тоже. Не бросай их сейчас.
- Да. –И кашель, мучительный кашель. Рвущаяся расползающаяся липкой массой промороженная кожа, неприспособленная для таких испытаний.  Я просто не создан для войны. Я слишком боюсь боли, я слишком слаб.
Она кладет мягкую, пахнущую хвоей и цветущими липами ладонь мне на лицо, и я успокаиваюсь. Боль резким мучительным огнем терзавшая мое существо растворяется гонимая ее маленькими пальчиками, и я засыпаю глубоко и без сновидений.
Потом меня везли на поезде. Несчастные уставшие медсестры были нежны и заботливы. Когда у меня получалось смотреть в окна, я видел там бесконечные руины. Деревни, города все было словно покалечено огромными глупыми птицами. Германия выглядела не так плачевно. Увы, я знал, что это совсем не надолго.
Рождество я встретил в госпитале.
Я не слушал сводки. Я не отвечал на вопросы. Я знал. «Мы пропали» И боялся только одного: не успеть. Но здоровье вернулось, мне дали отпуск. Неделю. Отправили домой. И приписали к гарнизону города. Моего города. Я не вернулся в свою дивизию. Мы расстались, думаю навсегда. Мне неимоверно тяжело это понимать.

Я вернулся  домой. Отыскал родителей Ульриха, мать и сестру Хелейн  - Диану, они отправляются в Швейцарию вместе с моими родителями. Там все же будет спокойнее. Слава небу я могу хоть что-то, для них сделать. Они ведь не виноваты. Ни в чем не виноваты. И они не должны видеть тот ад, что будет здесь очень скоро…




Margaret Hanna Lorenz von Heiller

Я открыла дверь и увидела призрака. Я вскрикнула, отшатнувшись, а привидение улыбнулось мне и шагнуло мимо меня в дом легкой тенью.
- Сын? Он постарел, и выглядит страшно, но я уже вижу, что он не бесплотная тварь. Он стоит, улыбаясь в нашем большом холле. Улыбка вымученная и жуткая. Лицо его изрезано шрамами неизвестного мне происхождения. Мне страшно представить в каких обстоятельствах он их получил. Он тощий как скелет, кожа лица в ужасном состоянии. Запавшие светлые глаза лихорадочно горят. Я рассматриваю его, а он стоит, улыбаясь виновато, как нашкодивший ребенок, испачкавший новый костюм. Он, кажется, сознает, как жалко выглядит.
Я бросаюсь обнимать его. Мой мальчик охнул и как-то обмяк, упал на колени, передо мной, уткнувшись лицом в мои ладони. Я поняла, он плачет.
- Что они сделали с тобой, сынок?
- Они убили меня, опять. Но видишь, он поднял лицо и улыбнулся сквозь слезы. – Я живу опять. У кошки семь жизней, или девять?
- Я не помню этих суеверий сын. Семь или девять. Что с твоими руками, сын? Как теперь ты будешь играть на фортепиано и флейте? И замолкаю, понимая, что только усилила его боль.
В семь вечера пришел Вольфганг. Я слышала как он замер, в холле, видимо заметив ботинки большого размера. Изношенные солдатские ботинки с ужасающего вида железными шипами. Я наблюдала за ним из столовой. Инженер Wolffgang Dietrich Ludwig Von Heiler III, сосредоточенно рассматривает «чужую»  истерзанную обувь. Он ниже сына на пару сантиметров и массивнее в костях. Хейллер старший пригнулся и стал похож на льва готовящегося к прыжку. Его жесткие щеточкой седые волосы и белая аккуратная бородка, лишь усиливали сходство с благородным хищником. Он тянет носом воздух, склонив голову,  тихо произносит: – Сын! И бросив пальто, огромными прыжками бежит в спальню Дитриха. Но мальчик уже проснулся и устремился к отцу с объятиями радости.
Мы сели ужинать.
Когда сын резал мясо, было видно, как больно ему пользоваться приборами. Он стал совсем седым, мой мальчик, длинная светлая челка, как нити золота и серебра. Тонкий аристократичный нос видимо был сломан, и приобрел горбинку, мне страшно за него, несмотря на голос разума твердящего мне о том, что сын мой вырос и стал настоящим солдатом. Сердце мое не может принять этого, для моего материнского сердца он маленький чувствительный мальчик, мой единственный ребенок. После его рождения я не смогла больше иметь детей, несмотря на мою большую к ним любовь.
- расскажи, просит муж, ты не писал.
Дитрих поднимает бровь, левую, моим женским движением, у него очень подвижная мимика, когда он хочет что-то выразить. И в этом выражении лица видно, совсем детское огорчение, и невозможность объяснения всех причин. Он прожевывает мясо, вытирает рот салфеткой, и отпивает немного вина.               
 – Папа, почту читают! А мы бежим. Мама, папа. Мой отпуск неделя и завтра вы начнете собирать вещи. Он поводит плечами. – Надеюсь, квартиру образцовых нацистов Heiler не прослушивают… Он морщится. - Надо заключать мир, мы пропали. Наши города бомбят. Наши резервы исчерпаны. Поверьте, мы не победим. Он морщится, как от сильной боли. - Теперь уже не победить.
- Скоро, очень скоро, этот город загорится. Возможно, - он кивает мне, - я больше не могу играть, но я могу слышать, мелодии разрушения.
- Сын… Протяжно говорит муж, - Но моя работа,- и тут он видит глаза Дитриха. Сын рассматривает почерневшие зубцы столового серебра, наклонив голову и остановив взор, затем он бросает один короткий взгляд на отца, точно ему в глаза и Вольфганг сразу сникает, отклоняется на спинку стула.
- Я тебя понял, говорит муж, страшно тебе там.
- Да, когда я слышу музыку, очень. Как объяснить, все события происходят в ритм, у всех стихий своя мелодия. У всего, как мы разговариваем сейчас, как скрипки и фортепиано, а где-то мерно и угрожающе гудит барабан. Он поднимает руки с приборами, тонко звенит серебро, соприкоснувшись друг с другом. – И тихо так, звучит колокольчик. И когда ты слышал уже десяток симфоний, ты можешь чувствовать развитие этой гениальной темы разрушения…
- Сын? Ты опять потерял машину вместе со всем экипажем?
- Ну, - он морщится, - Да, а еще я четверо суток гулял по зимнему лесу на просторах России. Я выходил к чужим кострам. До этого, я убивал гражданских, женщин, детей, мы расстреливали пленных. Ох,… - он вздыхает. – Мы тонули в болотах, нас бомбили. Но! Он поднимает вверх указательный палец с прижатым к нему ножом - Я пока цел, он осматривает свою руку, - Извиняюсь за неточность, жив. И ощеривает свое длинное, худое лицо в какой-то демонической улыбке.
- Мы еще покажем этим тварям! Я, сейчас, скажу вещ, которая вам не понравится, но, увы, это так. Я не переживу этой войны. Я прошу вас, она закончится еще до лета, я прошу вас, постарайтесь не грустить, усыновите кого-нибудь…
Он заплакал, от жалости к себе, и окружающим или просто, что-то сломалось в его стальной душе.
 Муж поднялся, и положил руку сыну на плечо.
- Мы верим в тебя, ты наш сын. Я не люблю убийц, но ты наш, поэтому, Дитрих, моя белокурая бестия, наверное, неслучайно ты смог приехать домой? Будь спокоен, я не позволю убить себя и мать.
 Вольфганг собирался сказать что то еще. Что-то ободряющее, дарующее надежду, будто способное все сбалансировать. Но не смог, и только с тоской посмотрел на меня.
- Ты, мы не причиним тебе такого горя. Поступим так, как ты считаешь нужным. И еще, все же постарайся выбраться. Попей вина дружок, оно французское 1910 года, на девять лет старше тебя, неплохое вино.
Потом мы сидели, и Дитрих младший, рассказывал нам о своих приключениях, Хайлер старший перебивал иногда, уточняя подробности, технические, стратегические. Слушать было интересно не только потому, что это случилось с моим сыном, я в это совсем не верила, нет, он наделял вещи характерами, душами, пронизывал события смыслом.
Очень странный, немного чужой, с впалыми щеками, исчерченными шрамами, с тонкими бровями, аккуратным носом с легкой горбинкой. Мальчик с длинной светлой челкой. Мальчик. Такой маленький. Я помню тебя смеющимся, на траве перед нашим фамильным замком в Австрии. Твои золотые локоны сверкали на солнце, и ты играл со светлыми борзыми и они лизали тебе лицо, а ты смеялся.
Нам пришлось уехать, продать замок. Кому нужны бароны, в этот безумный век…
Вот он последний, Хайлер младший, таких, больше не будет. Так страшно чувствовать что он не переживет этой войны.


Dietrich Heiler

 Я очень люблю свой город. Я родился далеко отсюда в Австрии в маленьком фамильном замке,  не в больнице, а в стенах родного дома, как в течение многих веков рождались мои предки. Но этот город стал моим, я люблю его. Я его знаю, и он знает меня, кажется, мы похожи. Его мощение держит меня на ногах и не дает сломаться. Здесь произошли лучшие события моей странной жизни. Здесь были парады первой дивизии. Здесь была Хелейн, Диана, Ульрих, наши мечты, триумфы. Здесь я был счастлив и чувствовал себя на месте.
Но! Драться на территории города! Это бессмысленная резня. Превратить город в мишень для пушек? Отдать на растерзание авиации. Лучше откатиться и сосредоточить силы на менее заселенной территории, куда более удобной для маневров нашей техники. Мы застрянем в этих улицах, и нас будут поливать огнем, как сусликов в норе. Так развлекались наши огнеметчики, мне было жалко зверьков, норки которых они топили пламенем. Но сейчас мне жалко город, его жителей. Я в гневе. Я страшно нервничаю, предвидя такой  расклад. Нас сейчас растащили цепью, а командование постоянно твердит о Городе крепости. Героические суслики. Я нервно смеюсь от этой мысли. Сейчас как раз такой час, когда нет еще авианалетов, а я проснулся, курю, расположившись на корме танка.  Мы тут уже два дня. У нас нет горючего, и мы стоим в этой рощице, моля всех небесных тварей что бы и на этот раз нас не заметили, эти чертовы самолеты.
Мой город совсем недалеко.  Перебраться через Одер а там очень, слишком близко. Бензина у нас всего на двести километров. Полный боекомплект, которого хватит минут, кажется на двадцать настоящего боя. Я в гневе. А самое страшное, что люди вокруг меня – мои. И на расстоянии двадцати километров нет никого старше меня по званию, но возможно я ошибаюсь. Возможно пятидесяти. Связь непостоянная распоряжения, «ждите, противник продвигается таким то составом, в таком то направлении». А данные разные. Я уже сбился запоминать, сколько танков самоходок и прочей разрушительной техники направляется к нам. Американцы и русские. С разных сторон ловят нас в кольцо. Чувствую себя слепым героическим сусликом. Наша авиаразведка, похоже, совсем затравлена. Данных не хватает. Особенно их не хватает мне. Да, кажется, никому не нужен танковый батальон и тем более обер штурм фюрер Дитрих. У меня совсем испортился желудок, от этих нервов не могу есть. Люди, которые мне приписаны - сброд. Старики и дети. Юнцы, едва закончившие курсы, кажется, им лет семнадцать, пятнадцать. Еще здесь ранние списанные со службы солдаты, с нарушениями психики и просто физическими увечьями. Возможно, не все так плохо как мне кажется и пять экипажей вполне пригодны и адекватны, но я очень несчастен. Десять из 12! Что я противопоставлю сотням Шерманов? Или тридцать четверок? Или кого там еще принесет? А я в панике… Я курю, прислонившись к броне своего командирского танка. Слава небу, у него пушка не убрана, чтобы отдать место для второй рации - не та значимость командира, обошлось дополнительными дугами антенн, они с нами думаю ненадолго. Я очень рад, что родители уехали, я даже успел получить письмо, что они устроились все у наших дальних родственников. Родственники матери, эти чопорные особы не выказали особой радости. Но все же как, пишет мать, достаточно милы к нам, и отдали нам две комнаты верхнего этажа. Всего две комнаты на моих родителей, родителей Ульриха и маму Хелейн и Дианы! Это очень неудобно! Мама писала, что отец нашел работу, а она учит детей своей двоюродной племянницы итальянскому и французскому. Думаю, родители  не пропадут.
от Ульриха по прежнему нет вестей. Думаю, он еще жив. Но Ульрих, верно попал в плен в Сталинграде. Озноб по коже.
Сейчас январь. Двадцать седьмое Января. После России мне здесь очень тепло, хотя влажно. Рассматриваю карту, темно, подсвечиваю себе зеленым фонариком, щелкаю зажигалкой, с тоской всматриваясь в силуэты машин. Неизменные четверочки и пять  средних кошек. Пошел в кусты, наступил, на чью то плащ - палатку. Надо сейчас разбудить радиста, пусть свяжется, что там…

 А Второго февраля началось. Я вновь почувствовал себя здоровым и бессмертным. Мы пятились, огрызаясь преимущественно от русских, нас истребляли, затем сводили заново, приписывали мне новые машины, а меня какому то полку какой то дивизии. Я прикреплен теперь к девятой армии. Но, мне это было все ровно. Нас, кажется, переформировывали десять тысяч раз.
    Середина марта. Я в составе пяти машин стараюсь не пустить Русских в небольшой городок. Думаю тут, нас и похоронят.
Жителей почти нет, оставшиеся в городе, забились в «бомбоубежища». Я смутно понимаю, что потери, понесенные моим подразделением за последнее короткое время фатальны, я вообще не вижу танков! Своих… Чужих предостаточно! Нам приказано прорываться к основным частям, что базируются сейчас в районе Франкфурта. И вот вместо того, что бы правильным боевым порядком отступить я с полутора десятками пехотинцев, часть из которых присоединилась к нам в этом городке, пытаюсь не пустить русских. Я Суслик. Они стреляют по городку, бьют бронебойными. У них, кажется, двадцать машин типа тридцать четыре восемьдесят шесть… Мои хитрости не удаются, они не идут в город, особенно после того, как мы подбили два первых танка. Вон они так и стоят там обездвиженные, в начале центральной улицы. Кажется, смысл моих команд сводится к: – внимание, осторожно, там русские! Я бы еще сказал это русским. А они ведь не дадут нам уйти, думаю я. А ведь сейчас примчится воздух.
Я судорожно пытаюсь что-нибудь придумать. И вдруг один из пехотинцев докладывает, там, на возвышении пушка, по «наземным» на боку, но исправная. Снаряды? Да есть! А стрелять, нет, кажется, артиллеристов нет. Я мчусь туда, мы дергаем эту махину и устанавливаем на возвышении и они как на ладони, а пушка не слишком заметна. И вот я, маленький героический суслик, объясняю, как пользоваться этим. Нас учили. Только я не уверен, что все правильно помню. Думаю, мне очень везет.


Алексей Ульянович Медовеев. 10.4.1911. 2 гвардейская танковая армия генерала С. И. Богданова.12 гвардейский танковый корпус генерала Н. М. Сальминова. 79 гвардейский танковый полк. 4 танковый батальон.

 Я сижу в подвале, маленького здания, сейчас это штаб. И я пленный. А случилось это очень неожиданно: вчера к вечеру мы выползли к маленькому городку, я даже не прочитал его названия, собственно я и не собирался туда сворачивать, но была уже вторая половина дня, и кто-то пошутил про ночлег, время у нас было. И мы решили остаться в городе. Мы сейчас стягиваемся, что бы форсировать Одер. И эта территория, должна была быть уже очищенной от проклятых фашистов. Но оказалось, иначе. Я отправил две машины на разведку. И в начале все шло гладко. А потом их подбили. Мы начали расстреливать город. Нам почти не отвечали. Но стоило сунутся поближе… Там были танки, и видимо противотанковые пушки, казалось там засела армия, невидимых врагов и экономит боекомплект. Мы все же вычислили точку, откуда била пушка. И пытались ее уничтожить. Так бы и перестреливались до рассвета, как назло небо было низким, что-то приключилось со связью, и поддержки с воздуха мы не получили.
 А потом они атаковали. Пока мы рассматривали их огневые позиции, они сумели подкрасться. То есть не танки. А пехота, вооруженная фаустпатронами. Они атаковали. Слаженно и быстро. А потом выкатили и их танки. вырвались со стороны садов, а совсем не оттуда, куда мы палили. И очень скоро все наши машины оказались повреждены. Люди, катались по снегу стараясь сбить пламя. Несколько машин полыхнули и взорвалось из за детонации боекомплекта. Мой командирский танк потерял гусеницы и завалился от следующего удара в левый борт корпуса.
Я лишился чувств.  Потом, меня выволокли из поврежденной машины и тащили куда то, но я никак не мог прийти в себя.
Очнулся от сильного запаха, мне тыкали под нос вату с нашатырем. Какой то солдатик, напуганный, в стальном шлеме  с повязкой санитара на рукаве грязной шинели. Он отшатнулся от меня и заорал, что-то гортанное, слов я не разобрал. Ко мне подбежали двое, и подняв меня со снега куда то поволокли. Я еще не совсем пришел в себя, но успел заметить небольшой костер и моих танкистов возле него, Мои солдаты перевязывали друг другу раны.
Рядом стояли гитлеровские автоматчики, стараясь держаться вне круга света.
Меня притащили в этот подвал и посадили на стул, возле стола с какими то бумагами. На столе стояла лампа с круглым абажуром из белого стекла, она хорошо освещала стол, но в углах оставалась темень. Мне было плохо. Я сидел, не шевелясь, вспоминая все ужасы, что происходят с военнопленными. Я понял, сейчас меня будут пытать. Пока не знаю как. Но я не трус. Я не скажу ничего. И сам испугался этой мысли, а что я могу сказать? Разве я знаю что-то?
 Постепенно глаза привыкли к темноте, и я стал оглядывать помещение, автоматчик у двери по стойке смирно, оружие направлено на меня, какой то хлам у стен. Камин с еще не разожженными дровами. И в дальнем углу комнаты человек. Он стоит, прислонившись к стене,  и курит. Он там ведь давно стоит! А я его только заметил!
- Здравствуйте, как вы себя чувствуете? – говорит он старательно, но сильно искажая слова. – Вы понимаете меня? Спрашивает он вдруг, и я вспоминаю свои школьные уроки немецкого языка. И страх сказать заученную фразу неправильно.
- Да, отвечаю я. Он удовлетворенно кивает.
- Меня зовут, Дитрих и я, он поднимает брови, мучительно ища слово, затягивается сигаретой и разводит руками, виновато улыбаясь.
На нем короткая пятнистая куртка, и по знакам различия я смутно догадываюсь, что он в чине старшего лейтенанта или как это - уберштурм фюрера. Еще я замечаю ленту в петлице. Стало быть, у него железный крест, я не понял какой категории.
- он протягивает мне руку, - Как вас зовут?
- Я вам ничего не скажу, говорю я, а про себя добавляю, даже если очень захочу.
 У него очень подвижное лицо, у этого фашиста. Но какое то чужое. Он выглядит, очень уставшим и, похоже, он нервничает.
- Ваше имя, он прикрывает глаза, вспоминая, - Ваше имя - военная тайна? Я прошу прощения, мой русский очень плох, не сердитесь. Я пригласил вас сюда, что бы решить один вопрос. Мы оба офицеры. И танкисты. - Он нагибается надо мной, и я в свете лампы вижу, как изрезано шрамами его узкое лицо. Он младше меня лет на десять. Он пугает меня. Серебряные руны SS блестят на погоне.
- Вы пьете кофе? И, добавив что-то по-немецки, обратился к автоматчику у двери. Тот замешкался, лепеча, но офицер, имя которого  к этому моменту я уже забыл, заорал на него удивительно громко. Солдат выбежал.
- Извините, хотите сигарету?
Неожиданно для себя я понимаю, что страшно хочу курить, и киваю. Он открывает серебряный портсигар и протягивает его мне. Странные, но очень хорошо пахнущие сигареты, табак завернут, во что-то темное, то ли бумагу, то ли листья. Он щелкает зажигалкой так, что я вздрагиваю, казалось,  он заметил мое движение и как-то виновато свел широкие плечи. Я затягиваюсь и невольно улыбаюсь, табак хорош. Я курю, и он не мешает мне. Вернулся автоматчик и еще один солдат вместе с ним. Второй принес котелок и две чашки. Щелкнул каблуками, улыбнулся и убежал. Мой офицер благодарно кивнул ему вслед и стал разливать. Кофе?
- И так, у меня есть…. Два …варианта… первый расстрелять вас и ваших людей, сахар? Я киваю, не знаю, отвечая на вопрос или соглашаясь с доводами.
- второй, вас повесить, и проговаривает фразу на родном языке, из которой я понимаю что: каждая пуля на счету…
- Но! Мы офицеры и танкисты! Слово танкисты дается ему не сразу, и он вновь виновато улыбается. – Поэтому, мы, сделаем так. Вы будите моим гостем сегодня, завтра на рассвете, я, мы, вас оставим.
- Почему не сейчас? Спрашиваю я на немецком от удивления.
Он кивает.
 - Мы чинимся.
 Говорит, он, иногда допуская ошибки в склонениях, но все же отчетливо. И тут меня посещает странная мысль.
- Но вы ведь не сможете доложить о победе в бою, и вас не наградят. Он слушает, наклонив голову и поджав губы, для верности начинаю повторять на немецком и понимаю, что владею языком собеседника, много хуже, чем он моим родным языком. Он кивает. Делает долгий глоток из белой чашки, смотрит в нее.
 – Пейте. Мертвецу не нужны награды. Моя страна горит. Видите я уже…
Еще более безумная мысль приходит мне в голову.
- Но тогда, возможно, вам сдаться? Сюда приедут наши, и вы сдадитесь?
Он мотает головой и убедительно стучит по пагону с рунами.
- Но, я предложу солдатам. И оставлю вам раненых? Хорошо? Вы позаботитесь о них?
 Я делаю глоток кофе и встаю со стула.
- Алексей, протягиваю я ему руку.
- Дитрих, рад дружбе. - Он улыбается детской широкой улыбкой, и кожа на щеках складывается тонкими, продольными морщинами от чего улыбка становится похожа на волчий оскал. Этот человек, привык нравиться, привык договариваться или брать силой. Но война опалила его, и видимо, хорошо приложила об острые углы, а он забывает о том, как теперь выглядит его лицо.
- Хотите есть?
- Хочу.
- Минуту. Он вскакивает и прыгает к автоматчику.
Нет, думаю я, у него не только на лице шрамы, но и с головой не все так.
Автоматчику он тихо и долго, что-то объясняет. Солдат кивает выслушивая каждое слово. Потом вытягивается, щелкает каблуками, и, развернувшись на них, удаляется, весело насвистывая.
Через тридцать минут принесли еду. Какую то кашу  с консервированным мясом.
Солдаты принесли и тарелки, настоящие! Видимо нашли, где-то в городке.
Мы ели, он ел аккуратно, с недоверием ковыряя кашу походной вилкой.
Камин, уже горел, от его огня стало тепло. Фашист-Дитрих сидел в серой рубашке и выспрашивал про Россию, говорил, что пробыл там, наверное, три года, но ничего так и не понял.
Автоматчик  давно ушел от двери и спал, на каком то хламе у дальней стены.
Фашист-Дитрих рассказал мне о страшном охотнике и о том, что он думает о гражданских лицах на войне. Для полной убедительности он показал правое со страшными шрамами плечо и пощелкал суставом, жалуясь, что в непогоду:
« Больно, не поднять руку и пальцы не слушаются»
Разговаривали мы на двух языках, и я постепенно вспоминал, все пройденное в школе и на офицерских курсах. Он вел себя, как добрый хозяин, хотя находился в этом городе не на много дольше меня. Несколько раз вбегал, какой то солдат, или младший офицер с испуганными глазами, щелкал каблуками, смотрел на меня как на Ленина в мавзолее и, получив, ответ на вопрос убегал. Два раза Фашист-Дитрих выскакивал вместе с ним, возвращался, явно ругаясь, курил.
   А утром они уехали. Еще не рассвело. Они завели свои машины и укатили. И тут я понял. И стал смеяться, глядя вслед исчезающим теням. Они забрали три наших, танка, видимо чинили их всю ночь и рисовали кресты, они оставили трех тяжелораненых и пушку на холме. Еще десяток пехотинцев, сидели меж раненых на первом этаже большого почти не пострадавшего дома. Среди них не было ни одного эсесовца. Они весело переговаривались, и кивали, увидев меня.
А в городе не осталось ни одной целой машины. Настроение мое портилось от предвкушения объяснения этой ситуации начальству, но я решил, что, Правда, наилучший из возможных вариантов. И открыл серебряный портсигар подаренный мне Фашистом-Дитрихом. Это верно, лучше, чем висеть в городском саду или лежать в канаве с дыркой в голове... Жаль, многие из моих людей погибли. Два экипажа выгорели полностью, в других были пострадавшие.
Но, одна смерть была мне очень в радость, погиб командир одного из танков, наш политрук и  член НКВД. Теперь никто не обвинит нас в неудаче. И не навредит пленным.



Они жали нещадно. Без возможности высунуться и сделать хоть один выстрел. Все было плохо. Настолько плохо, что  даже потрепанный раскаленный MG засыпанный красной пылью моего убежища, ничего не мог изменить.
Последняя лента и он навсегда умолкнет, а после этого я точно останусь здесь одинокий, беспомощный, держась за безотказный  P 0.8.
Я вжался лицом в острое крошево штукатурки, щебня и чего-то еще, ранее имевшее функцию и имя «Дом», сейчас у меня даже не было возможности взглянуть - маленькие свирепые пташки крошили кирпич и чирикали тем страшным невыносимым голосом, что мог означать лишь одно «Ближе, ближе, ближе мы»!
Истерика.
Полное безвозвратное чувство истерики. Собственной слабости, никчемности, уязвимости. Я паниковал. Возможно, виной этому были мои сломанные ребра, возможно горящая столица Рейха или сон, которого я лишен уже третьи сутки. Не могу определить основную причину. Свинцовые птицы клевали мое убежище и сбрасывали на меня фрагменты стен иногда весьма крупные, словно старались похоронить меня заранее, и я сильно сожалел об отсутствии каски, или какого другого предмета способного защитить мою бедную голову.
Городской бой сожрал мои последние силы, одинокий, был я здесь целую вечность - шестой час  удерживал перекресток и не имел возможности к отступлению.
Словом, я паниковал в этой колыбели из кирпича и щебня, широкий спектр обстрела и доминирующая вертикальная позиция, долгое время давали мне преимущество, но теперь, когда у меня осталось только около двенадцати выстрелов это преимущество было утрачено. Взорванный дом, в подвале которого, словно змей в корнях старого дерева, я прятался, превратился в мою ловушку. Пули меня пока не доставали, но скоро, скоро враги мои подойдут ближе и достаточно будет одной гранаты. Словно издеваясь, прорастал и разворачивал свои мягкие листья прямо перед моей «норой» - побег сирени, тянулся к солнцу.
- «Ты умрешь, ты смертен, только я бессмертен, я проросту сквозь твои кости, к солнцу, которое вы боитесь видеть, которое вы  спрятали за пылью и дымом» Легенда о Бальдре, убитом тонким побегом омелы. Меня звали, когда-то Бальдром, прозвище, что дали мне еще в школе, а в Lichtenfeld оно заменило мне имя. Первый раз я улыбнулся, подумав, что теперь похожу на обитателя Хелль, а те, кто дали мне прозвище аса красоты и искусства, сильно бы сейчас веселились. Но мысль о том, что почти все кто знал Дитриха – Бальдра уже мертвы, заставила меня улыбнуться второй раз.
  Я посмотрел на часы. Хотя прошло уже много времени, я все еще не привык к отсутствию золотых, подаренных отцом, стрелки с зеленоватым фосфором под треснувшим стеклом показывали два без семнадцати.
И вдруг произошло чудо. Нет, стрелявшие не замолкли, конечно, но среди общего невероятного гама я услышал новые голоса. Пулемет и автоматы! Совсем рядом, пели наши автоматы!
Шить по мне почти перестали и я почувствовал себя спасенным и поднял голову.
Позиция русских  находилась в доме на три часа, я был уверен что там весьма большой отряд. Они заняли оба этажа небольшого домика выполненного в стиле барокко, лишенного теперь крыши и одной стены. Почему-то я вспомнил совсем юную фройлян, на которую наступил позавчера утром. Ее глаза были широко распахнуты,  красные приоткрытые губы виновато улыбались, светлые короткие пряди небрежно трепал ветер… Только вот затылка у нее не было. Совсем. Вот так и этот  домик, почти целое существо.
Красные.
Теперь их задумка пройти по улице была еще менее возможна. Из-за дома, что был от меня на одиннадцать, медленно и аккуратно выползала группа нашей пехоты.
Не менее двадцати. Я засмеялся. Я привык смеяться в голос за последний месяц. Пехотинцы умирающей империи уже занимали дом на час.
Мой пулемет взвыл, и я постарался вернуть русским всех веселых птах, что так нещадно клевали кирпич моего убежища. Магазина у этого пулемета не было, от того стрелял я короткими очередями, терпеливо поправляя ленту. Наконец мои птицы улетели. Больше некого было отправлять красным. В доме на час поняли это не сразу, только услышав одиночные слепые выстрелы, осознали сложность моего положения. Советы же словно обрадовались, и свинцовый дождь забарабанил по моему укрытию, зачирикал по брусчатке.
Я погибал. Грубо, безвыходно, одинокий и больной. Никому не было дела, что в руках у меня рабочий пулемет, а я могу жить еще…Столько, не знаю сколько, живут с внутренним кровотечением.
Ракета, зеленая ракета из дома занятого германской пехотой и сразу же шквальный огонь по объектам на три.
И я побежал. Рванулся из своей полуприсыпанной щели и побежал, умоляя небеса только об одном: «Не начать задыхаться по дороге, не упасть здесь на брусчатке в судорогах» Велся неприцельный огонь по бегущей цели, снайпера у них не было, только поэтому я добежал! Влетел в дом, сломав створку дверей, и упал на спину в спасительном сумраке подъезда. Кажется, я отключился на мгновение, потому что когда открыл глаза, надо мной стоял высокий гренадер в чине шарфюрера с очень недовольным лицом.
Патроны! Сказал я вкладывая в это слово весь смыл. Просьбу, оправдание, благодарность.
- Ты, танкист?
- Я? Да!
-А где твой танк танкист? Где экипаж?
… Я онемел от этого вопроса и тона, что позволял себе этот младший по званию офицер.
- Сейчас получишь патроны, иди на крышу. Они не должны нас обойти.
- Спасибо! Сказал я неожиданно для себя. Нервы мои совсем сдали, и теперь я чувствовал смешанное желание убить этого человека или сердечно пожать ему руку.
Признаться, больше я все же хотел его убить. «Это сделают Иваны. Советы и янки убьют всех нас» - Так думал я, забираясь на чердак. «Русские не станут отличать танкист ты или гренадер, они не в состоянии отличить нас от вермахт».
 Чудесен был вид из разбитого слухового окна. Наш домик стоял чуть выше, чем тот, где засели русские, и я с наслаждением увидел сквозь рваные окна строения, их позиции - словно картонный макет был у меня на ладони.




Dietrich Heiller

Это очень странно видеть. Есть такие здания, например музей. Или, например, Замок или университет. Или Французский собор. Здания величественные и ты чувствуешь себя букашкой или просто недостойным рядом с ними. Когда ты попадаешь во внутрь, тебя пробирает дрожь благоговения перед величием этих шедевров архитектуры.
Небо! Теперь они горят, и тяжелая техника на изрытой взрывами брусчатке мостовой выглядит гротескно! Я отказываюсь в это верить! Все эти баррикады. Завалы! И люди в чужой форме. Мне ничего больше не остается, как стрелять в них. Пытаться убить как можно больше. Я, верно знаю, что все напрасно. Но ненависть не дает мне остановиться, холодная стальная, острая. Она разорвала мои внутренности и проросла ядовитым растением колючей проволоки из моего сердца. Я уже не чувствую в себе жизни. Я тень, сплетение шипастых побегов и ударов штыка. Я не думаю больше. Этот страшный цветок пророс в мое сознание и разум. Я перестал существовать. Я тень. Изломанное, но смертоносное оружие. Несущее боль, и состоящее только из боли. Я совсем один, мы разрознены в собственной столице. Я уже никому не подчиняюсь, иногда, примыкают ко мне. Солдаты, наши или Вермахт, потом мы теряем друг друга и все сначала. Мы держимся, улица за улицей, квадрат за квадратом нас отбрасывают, нас давят. А мы будто тени, мы залегаем, застываем в трещинах в провалах. В каждой щелке, которую видим, в руинах этих величественных зданий. Мы не узнаем свой город, мы не думаем. Каждый способный думать – живая плоть, ее настигнет, найдет огонь и железо. Это зараза, инфекция! Сталь прорастает из наших сердец, штыковыми ударами и цветочками взрывов.

Мой сон.
Мне бы хотелось начать все с начала. Научиться чувствовать заново и любить. И не бояться больше потерь. Чувствовать не только сомнения в небесах и здравом смысле.
Дорогой друг, я умираю. Я очень, очень тяжело болен. Мое тело не желает больше служить моей воле, а та в свою очередь расползается старой материей.
Друг, если меня не убьют сегодня, то я умру завтра сам.
Я бы хотел любить, и не боятся больше потерь. Друг мой, я последний из самых верных. Но! Как бы я хотел проснуться утром и знать, что мне не 26 а 16. и сегодня не 45 а 35 год. И, что все это лишь приснилось. Жаль, что это невозможно, и я проснусь сейчас, обнимая свой автомат, здесь, среди разрушенного города. Я проснусь в подвале на очень холодном ложе из кирпичных осколков, и буду стрелять. Стрелять, сколько возможно, и молить небо, что бы все скорее закончилось.
Но друг, как бы я хотел, что бы все было иначе. Что бы ангелы спустились с небес и спасли всех нас. Но они не слышат. Наши пушки стреляют слишком громко, и я, друг мой, тоже военный преступник. Ангелы не успеют прийти к нам на помощь, к соседнему дому уже подъехали чужие танки. Я слышу их сквозь сон, чужие моторы визжат как раздраженные вепри. А я, я не могу проснуться, я знаю, что стоит мне открыть глаза и весь этот кошмар лишит меня остатков сил и воли.

Моя явь.
Я царапаю холодную землю в подворотне. Мне нечем дышать, и выворачивает на изнанку, рядом лежит мой автомат, а чуть подальше сидят двое рядовых. Ночь, но пламя дает достаточный красный свет небу. Костры инквизиторов. Костры. Мой город горит. Снопы огня, которые дарят небесам пушки. Ненавижу их. Остановите! Они сожгут все небо!
Дым ест глаза. Я задыхаюсь, ползаю по холодным камням на четвереньках, выплевывая темные тягучие сгустки. Желудок? Легкие? – Откуда мне знать! Все мои внутренности, кровавая каша. Это то я точно знаю, и никакой отличный доктор мне уже не поможет. Спазмы: желчь и кровь.
- Там танки! Говорит рядовой, он много моложе меня, совсем ребенок. Их удерживает со мной только страх. Они со мной с 6 утра. И утром их было восемь. Они не были послушны и внимательны, или им просто не везло. Осталось двое.
Приступы настигают меня, и каждый отнимает и без того иссякшие силы. Кажется, скоро я не смогу подняться. Вчера не повезло мне, я лежал в доме. На втором этаже двухэтажного дома. И вел огонь из автомата. Я не понял, что произошло. Возможно, ударили из пушки. Не знаю. Но обрушился пол вместе с фрагментом стены. Кажется что-то с ребрами, чудесные таблетки не дают мне почувствовать всю полноту боли и повреждений. Жаль, за это придется платить мутным сознанием и некоторым временем для отдыха. Увы, выбора нет. Но спазмы настигают меня, заставляя падать на колени и выплевывать кровь.
 Я медленно поднимаюсь, чувствуя страшную боль в спине.
-Уходим! Говорю я сквозь кашель, растираю по лицу всю эту кровавую дрянь.
Внимательно за мной! Повторять каждый шаг.
Я крадусь вдоль внутренней стены дома, на улицах чужие танки, мы вновь отступаем.
Мы перебираемся дворами, как дети бежим по черепичным крышам.
- Теперь! У младших есть еще гранаты.
 Я лежу на низкой одноэтажной постройке, на ее хрупкой замшелой черепице. Как кот. И жду танк. У меня всего лишь две связки гранат. Двое моих солдат ждут на безопасном расстоянии, но я рассказал им, как уходить, если я ошибусь. Танков всего два. Они ползут по узкой улице, невыносимо визжа. Такие я уже встречал. Они еще более красивые, чем т.34 и более защищенные. Но это город! Здесь нельзя на танках! Здесь мощение и здания с хрупкими стеклами!
- Простите! Шепчу я и бросаю прямо под траки первого. Скатываюсь и звучит! Черепица сыплется за мной, но я, пригнувшись уже бегу свои двадцать метров. Вот подворотня.  А вот другой, второй танк он разворачивается. Верно, командир его не сразу принял решение, что делать с потерпевшими товарищами. Я знаю, время для них остановилось, они увязи в нем, словно ожидая ответ у богов. Они его дождались! Я бросаю вторую и очень удачно. От взрыва, детонирует, что-то внутри машины. Все! Теперь бежать! Первый экипаж сейчас расстреляет здесь все, а гранат больше нет! Я бегу, рядовые бегут за мной. Они вообще не верили, что я за ними вернусь. Мы убегаем, ползем, перекатываемся через эти руины. Если бы еще гранату или фаустпатрон.
Вдруг дыхание оставляет меня, я спотыкаюсь и падаю. Лежу вниз лицом на груде кирпича и золы. Сзади, нас явно преследуют, или мне только кажется. Судорога сводит горло, грудную клетку и всю полость живота. И теперь, мне совсем ровно, что происходит вокруг…
Так я и лежу, мгновение за мгновением, не в силах дышать, царапая кожу и без того рваных перчаток о кирпичное крошево. Сейчас здесь будет чужая пехота, сейчас все закончится, одна пуля, и все закончится. Но вместо этого прибегают мои солдатики и, подхватив меня под руки, тащат в «безопасное укрытие». Я теряю сознание.
Очнулся, отчего-то неимоверно дерет кожу лица и горит во рту. Открыл глаза.
Мальчик льет мне спирт на лицо и губы!
- Офицер? Что с вами такое? Спрашивает рядовой. – Может быть поможет? И протягивает мне флягу. Расцарапанное лицо горит от спирта, но я благодарно киваю, и делаю большой глоток этой гадости.
- Медицинский? Технический?  Кажется, эта огненная вода, что-то выжгла внутри меня...
Он кивает, значит последнее… Я делаю второй глоток.
- Спасибо! А что там? И я неопределенно машу рукой в пространство.
- Кажется, они нас потеряли. Кажется. Он не уверен.- Полежите офицер, поспите, мы не уйдем. Спите.
И я успокоился, мне стало тепло, и я заснул. Крепко, как спят те кто много плакал и не нашел утешения, те кто, не видел неба без дыма очень давно, те кто совсем устали от чувства ненависти и бессилия. Я уснул, и колючий цветок из стали у меня внутри увял и шипы его осыпались, возможно, спирт для оборудования слишком крепок даже для этого сорняка.
 


Мой сон.

 Как всегда мне приснилась Хелейн. Мы катались с ней на коньках и целовались.
- ты потерял свой танк, а я свой самолет, пела она. – Ты научишься летать, а я стрелять из КВК.
- Ты жестока!
- Я жду тебя, она улыбается.
- Забери меня! Мне грустно здесь одному!
- Выздоравливай! Она гладит меня по голове. – Не умирай, не надо, поживи еще, и пусть ничего больше не болит. Она снова касается моих волос. От этого то я и просыпаюсь.

Моя явь.

Оказывается, один из детей решил снять с меня каску.
- Вы стонали и хрипели. Сказал он. – Я подумал, так будет лучше.
- Спасибо! А что там на улице?
- Пока тихо…
Он совсем не уверен и ему совсем страшно.
- Я сейчас приду в себя, и мы пойдем на подвиги достойные богов! Сообщаю я испуганным рядовым, и прошу еще глоток из фляги.

Говорить, Говорить не о чем.
Мое имя – Крылатое знамя.
Я из тех кто «Огнем и мечем»
Я из тех, кто лишь пепел и пламя.
Я доспехи – Цветное стекло
Я пернатые символы солнца.
Я ваш враг и вам не повезло!
Я ваш враг и некто не спасется!

И неожиданно все кончилось. Наступила тишина. Орудия замолчали, и треск выстрелов стал постепенно стихать. Оцепление улиц? Вермахт уже организованно сдает позиции. Это продолжается несколько часов. Лениво наблюдаю я эти перемещения, как будто со стороны. Город желтой сепии и серых домов - пленка учебного кинофильма. Что тебе снится мой Бальдр? Бальдр растерзан, он больше не может носить это имя, это лицо. Я хочу снять его, отбросить прочь. Мама? Забери меня домой, я заболел. Где мой друг, что знал всегда все лучше меня? Где мой Ульрих? Мои серебристые собаки? Где они? Где моя Хелейн? Я один. Я потерял свое лицо. Я устал. Я хочу вырвать усталость из своей головы, навсегда. Навсегда. Так как небо не видит меня.
Я не узнаю улиц. Руины, и только руины вокруг; я сейчас почти на окраине, еще немного и будут парковые зоны, мостики через каналы, виллы. Но этого нет здесь давно, все сметено огнем и разрушено. Наконец мне удается встать,  не знаю сколько времени лежу я здесь. Но группа, с которой я шел, исчезла, как? Когда? Ушли ли они за город или я потерял сознание в последней стычке? Неважно. Удивленно понимаю, что у меня простреляна нога - левая голень. Боль не чувствую. Я совсем не чувствую свое тело только усталость, кажется я слишком тяжел для своих ног. Бесцельно бреду куда то. Свинцовые птицы еще мечутся в воздухе, но меня они не могут задеть - я не для них, я сам свинец, много тонн свинца.
- Где моя мама? – серьезный и требовательный детский голос ненадолго привел меня в чувства. Ребенок держит мою ладонь в своей ручонке эту ужасную рваную перчатку, что вся измазана моей кровью и блевотиной. Маленький мальчик лет семи. Его одежда грязна и велика ему, но лицо даже слишком чистое, от чего бледная кожа ребенка пугает меня. Я желаю уберечь его от грязи и беру на руки. Глупо. Приходит боль. Я едва не падаю с ним. Он сразу затих у меня на руках, и я боюсь потерять равновесие или сознание.
  Мама,  милая мама забери меня домой я болен. Здесь слишком плохая дорога я не смогу пересчитать все выбитые из мощения камни. Я устал, а у них слишком много граней. Нет бога в позолоченных латах. Моего бога войны, он умер, сожжен, разобран на тонкие лучи света. Моя война закончилась. Я не нужен.
Офицер вермахта, кажется, он пытается построить людей. Я отдаю ему ребенка. Вид офицера плачевен, смешно видеть рваное голенище его сапога, черное, оно болтается как ухо спаниеля, собачье ухо, а под ним красная улыбка. Он смотрит на меня с ужасом. Я салютую ему и слышу, как при этом движении щелкает плечо. В городе тихо. Он крутит пальцем у виска.
Точно! Застрелиться! Это же лучшее решение! Это лучше всего!
Что полагается приговоренным? Ужин? Последний ужин и сигару. Ужина не будет. Я не верю, что вообще могу есть, рот полон каменной пыли и осколков зубов, иногда я натыкаюсь на них сухим языком, все чужое: губы, лицо, язык все сделано из мягкого свинца. Я устал. Я иду так медленно, что меня не замечают не русские не наши. Я тень. Я.. Меня нет.
Только что я понял, что стою перед озером, блики бегут по поверхности, сотни маленьких зрачков солнца смотрят на меня с беспокойного зеркала, щепки и мусор мешают им видеть. Здесь я ловил рыбу в детстве. Ловил с Ульрихом рыбу. Нам запрещалось это,  чужой огромный сад с летним домиком охранял пожилой человек, калека ветеран первой войны. У него не было ноги и мне всегда было немного совестно его обманывать но думаю он  подыгрывал нам.
В домик попала бомба. И пруд теперь больше походит на котлован. А у меня есть сигареты. Две последние сигареты. Стоп!
Как две последние сигареты!? Я же не собираюсь бросать курить!
 Здесь я впервые за долгое время увидел солнце. Оно было с нами каждый день, но мы прятались от него под пологом дыма. Очень хочется жить из за солнца, но я устал. Слишком. Лицо мокрое, что-то течет из глаз. Курю с удовольствием и долго. Вот последняя сигарета докурена, швыряю ее в воду. МойP. 08, он спасал меня много раз, его ствол у виска кажется ледяным. Так странно. Наверное, ему тоже странно в меня стрелять.

Ее слезам не было конца.
- как он мог? Нет, ну как? Как ему это вообще пришло в голову? Никто не знал как. Никто не знал зачем. Но зато теперь все знали, что обер штурм фюрер Дитрих мертв. И с этим ничего не сделать. Оттого, что существовала клятва и проклятие. Оттого что, он теперь попал в ловушку небытия, созданную людьми последним творением их самой мрачной и сильной магии, магией ненависти. А творили ее не только последние Великие, но и несколько миллионов простого населения.
- Нет! И как мне теперь быть? И что, ничего нельзя сделать? - Она рыдала, спрашивала сквозь слезы других Высших. Они качали головами и мрачно переглядывались.
- Они выжгли кусок Гобелена.- Наконец сказала Скульд. Ее и без того недоброе лицо совсем заострилось, и под глазами лежали тени усталости.
- Теперь там обожженное оплавленное пространство, состоящее из пепла и проклятий. Мы никогда не думали, что такое возможно. Нить твоего друга выгорела. Его больше нет в наших руках. Мы попробуем исправить, но,- она зло зажмурилась,- но на это уйдет вечность. Видишь! - Она тряхнула короткими спутанными волосами. Людям не нужен порядок и структура! Они так долго твердили о Зле, что создали его.
- Да. Печально сказала Барта. Зло. Оно теперь есть. Видимо все мы теперь на войне. Она печально улыбнулась и запрокинула голову, что бы потереться о стоящего у нее за спиной Дитца. Огромный светлоглазый блондин обрадовался приступу ласки своей госпожи и зарылся носом в ее необыкновенные огненные волосы. От этой картины Хелейн разрыдалась еще сильнее. Напуганная Тьяна попыталась ее утешить, в десятый раз, повторив, что его не было в списке, и она бы не допустила. Тодт стоял у окна огромного замка и молча смотрел на свою добрую жену. Он очень любил ее и всегда удивлялся, как она может быть такой,… такой, волшебной. Но и в его списках Дитриха не было, то есть был, уже раза четыре был. Но не теперь.
- Он вернется,- Неожиданно сказал вошедший Уно. – Такие, как он, не исчезают. Такие как он принадлежат сами себе. Вот увидишь, он выберется из этого хаоса. Только, - он покачал головой, - только, я не знаю, что будет с его душой, чем он станет. Я надеюсь, он сможет остаться собой.
Эти комментарии задумчивого резкого пехотинца, вызвали новый взрыв слез.
- Какие же мы высшие? Если не можем найти душу одного единственного идиота…?!
- Но, отчего ты не рассказала ему все? Отчего не забрала его оттуда? Ведь ты могла? – Спросил Дитц вынырнув из волос Ткущей.
Я… - Глупый пехотинец. Передразнил его бывший механик, и изобразил пальцами шагающие движения. И возможно они бы подрались, если бы не Асст, что появилась из пространства рядом с Хелейн. Артур вошел через дверь.
- Знаешь, сказала Асст, вечность, не так уж много. Наверное, когда-нибудь, спустя вечность, мы сможем изменить этот мир.


Улица. Очень узкая Берлинская улица. Здесь стоят высокие в пять этажей дома, из узкого красного кирпича. Около дома, лежит, вывороченное взрывом огромное дерево, видимо липа, обпиленное и обугленное. Такие дома строили в середине девятнадцатого века. Этот дом почти не пострадал и меня радует это.
Мне нужно зайти в дом и сделать одну, очень важную вещ. Возле перекошенной двери подъезда стоит старая проститутка с одутловатым отекшим лицом и расходящимся косоглазием выпученных водянисто-голубых глаз. Она смотрит прямо перед собой, насколько это возможно, и непрерывно орет, что-то неприличное. Все что я понимаю из этого, что: « ее девочки, бедные ее девочки, а все виноваты эти, этот фюрер, эта полиция эта война»… Мне стыдно даже перед проституткой за причиненное ей неудобство и наше поражение. Я пытаюсь извиниться и сказать, что-нибудь утешительного, но она верно не в себе, так как не замечает меня. Я пробираюсь в подъезд, мимо натянутой бельевой веревки идущей из окна первого этажа к накрененному почти лежащему фонарю, словно водоросли висят на этой веревке выцветшие не простиранные тряпки. Знаки окончания войны.
В подъезде полумрак, я бегу по лестнице наверх, на самый последний этаж, по истертым чугунным ступеням. Затем пробираюсь на чердак, по старым широким доскам лестницы, и открываю небольшую, мне приходится нагнуться, дверь.
Здесь настоящее царство сказок. Сквозь разошедшуюся черепицу сочатся лучи майского, нежного солнца, и пыль танцует в них будто частицы волшебного золота. Я заворожено смотрю на деревянные конструкции крыши, и печные трубы, в теплом, волшебном свете они обрели таинственное значение и странную красоту.
Здесь ничего не изменилось с последнего моего визита. Та же старая деревянная мебель, те же грязные доски под ногами…
Но, вспомнив, зачем я здесь, я вздрагиваю.
- Езеф?- зову я тихонько.
Дело в том, что я служу в SS, теперь, верно, уже служил…
Дело в том, что у меня есть очень старый друг, мой школьный учитель профессор лингвист.
И дело в том, что он еврей.
Но я знаю его куда дольше, чем служу в SS и слышу обо всей этой расовой политике.
Я нацист? – Вполне.
Но это ведь Езеф…
В общем, я спрятал его здесь. У меня есть, теперь уже, были, друзья среди городских полицейских, они помогли мне. Все мы были мальчишками, и почти у всех были любимые учителя.
А теперь война закончилась. Мы проиграли. И я хочу сказать об этом Езефу.
Я обещал, поклялся, прийти в любом случае. Я обещал помочь ему.
Но мне никто не отвечает.
Осматриваюсь, никого нет. Тихо. А на кровати. То, что я в начале принял за ворох тряпья… Бог мой!
Он, верно умер давно, возможно год, или больше назад. Не знаю от чего. Он и при жизни был очень худым, а теперь кости в ворохе тряпок.
Я очень многое уже видел, и очень многое уже натворил. Но, все же, очень грустно.
Я отхожу к комоду, там, в ящиках с огромными щелями, есть одна вещица, которую он обещал мне отдать. Тогда я был совсем ребенком и вещ эта, казалась мне абсолютным сокровищем. Я не разбирался тогда в наградах, и белый восьмиконечный крест синей короной в центре, завораживал меня.
За гражданское содействие. Я так точно и не понял, за что он его получил, верно, это были какие-нибудь заслуги в науке.… Но, тогда, Езеф представлялся мне героем войны и вообще волшебником, и признаться, это очарование сохранилось и ныне.
Я роюсь в ящике среди расписок и тряпок, верхний правый ящик, старого деревянного комода.
-Друг мой, ты решил забрать обещанное?
При первых звуках голоса, я оборачиваюсь как под обстрелом, с ощущением ужаса и непонимания.
-Здравствуй Дитрих,- говорит Езеф. – Рад тебя видеть, жаль, что так получилось, но ты не грусти…
Я стою как контуженный, смотрю на Езефа. Вот он мой Езеф. Вполне живой, улыбающийся старик. Он говорит что-то, утешительное, и я радуюсь все сильнее, я так хотел его видеть живым. Это так здорово, через все эти безумия…
Я улыбаюсь, делая шаг навстречу. – Как ты? – спрашиваю я поверив.
- была холодная зима, я простудился, вот, ну ничего. Я прожил хорошую жизнь. Спасибо тебе. Жаль, что так случилось с тобой. Зря ты так, хотя, наверное, и к лучшему…
Я не понимаю, но ужас уже заплетает мое сознание липкой сетью. Я смотрю и, и вижу сквозь знакомые черты Езефа, сквозь его морщины, седые волосы, жидкую бородку, проступают другие знакомые мне очертания, очертания смерти – пустые глазницы, сморщенная съеденная разложением кожа.
Ужас! Я не выдерживаю и прыгаю мимо него к маленькой дверке, скатываюсь по ступенькам вниз на площадку. Обернувшись, вижу в дверном проеме Езефа. Он выглядит совсем нормально, но я четко понимаю, что передо мной призрак. Свет, сочащийся сквозь прорехи в черепице, проходит его насквозь. Я бегу, отчего-то я все не могу найти выход из этого ужасного дома и все возвращаюсь к чердачной двери. Я слышу, как ходит там Езеф, листает книги, вздыхает, зовет меня…
- мальчик, идем же!
Но у меня паника, такая сильная, что была только раз, я тогда разобрал втулку на папином велосипеде и не мог собрать, мне, наверное, было лет десять…
Наконец, я влетаю в какую то квартиру. Длинный коридор, большая комната со старой, когда-то очень дорогой мебелью, запыленной в стиле барокко. Но теперь зеленая шелковая обивка стульев совсем истерта и засалена, темное дерево выщерблено. Большие окна заклеены газетами и недостающие стекла затянуты, какой то тканью или закрыты картоном. Мельком смотрюсь в круглое зеркало с темной деревянной рамой. Расчесываю пальцами челку. Вот он я, Дитрих. Худое бледное лицо в шрамах, различного происхождения и давности, уродливые следы от ожогов, на правой скуле и шее. Черная куртка, от разного рода грязи, кажется серой, или скорее пятнистой. И очень, очень, прозрачные зелено-голубые глаза. Самому жутко. Я уже давно не видел себя в зеркало такого размера, даже не могу понять насколько. Все время вижу себя кусочками в маленьком походном зеркальце, когда бреюсь, но и это было давно. Выгляжу очень жалким и испуганным. Хмурюсь самому себе и иду дальше.
На кухне моется женщина, гремит чем-то, поет. Заглядываю за ширму, привстав на цыпочки. Высокая, полная, с собранными в узел не затылке длинными темными волосами. Ей, наверное, лет пятьдесят. Не смотрит вокруг, трет свою снежно белую грудь и поет стоя в большом тазу, очень хорошо поет. Думаю, она оперная певица и это ее фотографии висят на стенах в зале. Но кому сейчас это важно…
Вдруг, я осознаю свои действия, и мне становится стыдно. За эту войну я привык входить без стука в чужие двери и не спрашивать разрешения у гражданских лиц. Я в смущении удаляюсь. От волнения я провожу пальцами по правому виску, и на коротких волосах чувствую струпья, толи грязь, толи кровь? Рассматриваю свою перчатку и тихо иду к зеркалу.
Вот он мой правый висок, а там маленькое аккуратное входное отверстие, с черными бугорками запекшейся крови по краям. Откуда оно там?
Поворачиваюсь в фас и вижу неаккуратное выходное, обломки височной кости, провал вместо левой глазницы. Я отшатываюсь от зеркала, так что падаю на пол.
И только тут я вспоминаю…
Сейчас верно конец мая, или середина или, не знаю…
Дитрих? Ты стрелял себе в голову? Но, ты обещал прийти сюда, в любом случае?
Так…
Дитрих? Ты мертв?
Я встаю и вновь подхожу к зеркалу. Смотрю, забавно, я вижу свое лицо, уставшие прозрачные глаза, худые грязные щеки. Но, начиная вглядываться, вижу, пустую черную глазницу, рваную кожу и другие подробности.
Да, а я определенно стрелял себе в голову. Я это помню!
Как я мог забыть? Дерьмо! А как обидно-то перепугался! Как я мог забыть? Теперь ясно, отчего меня не замечают не американцы, не русские!
Я мертв! Я призрак среди руин павшего города!
Ладно, пойду, поговорю с Езефом, он то знает, что теперь делать…


Мы вновь уходим навсегда,
Мы вновь растеряны как дети.
Мы покалено в быстрой Лете,
Где грязь и кровь несет вода.
Остатки горстки из руин.
В цветущие сады и травы.
Мой бог, правитель мой лукавый,
Моих расстрелов господин.
Я жажду милости твоей,
Как праздника и всепрощенья.
И верю, капля из теченья,
Мы встретимся в итоге дней…

Утро, осеннее утро 1945 года. Уже были первые заморозки и деревья уже совсем красные те, что остались. Те из них, что не срубили на дрова, или просто не сгорели во время пожаров, не изломаны взрывами. Деревья, уцелевшие во время войны.
Утро. Осень, вероятно часов 10 утра. Такое освещение, что бывает только осенью или ранней весной – совсем светлое очень мягкое, янтарное. Светит очень далекое потустороннее солнце, но не холодное маленькое, как зимой. Нет. Это солнце должно греть. Но, я этого не чувствую.
Я сижу на обломках краснокирпичного здания, в маленьком дворике на окраине S. Berlin. За моей спиной то, что было двухэтажным строением, теперь от него осталось две стены внутренний фасад и левая, примыкающая к руинам другого здания.
Мальчик играет в футбол, сам с собой, он ударяет по тяжелому кожаному мячу, грязному и изодранному. Удар, мяч, срикошетив о стену, вновь возвращается к ребенку. Он играет со стеной разрушенного здания. Мальчику лет 9-10 он одет в пальто, перешитое из кителя, берет, короткие штаны, гетры и ботинки. Мальчик играет.
Наконец он замечает меня, берет мяч подмышку и идет в мою сторону.
-Здравствуйте, говорит мальчик.
-Здравствуй! - отвечаю я, очень радуясь, что меня заметили.
-Могу я спросить? – говорит ребенок.
-Да конечно.
-Вы служили в армии?
-Да, говорю я, пытаясь вспомнить, как учился в liechter Felde,как получал спортивный значок второго класса, очень красивый с серебряным рантом, красной и белой эмалью. Жаль очень смутно помню. Помню, день был летний очень ясный.
-А вы воевали? Спрашивает мальчик.
-Да, я вспоминаю обгоревшее тело своего механика-водителя из самого первого экипажа. Точно не помню место - где-то в России, направление на Курск? Помню свои руки с лохмотьями перчаток, они тогда здорово спасли мне пальцы, помню, дымящиеся ботинки, и полыхающий как парадный факел мой танк, мой средний PZ.4 ausf J.
И легкие, которые как будто выжгли начисто, даже свежий, прохладный воздух не поступает в них. Я, кажется, валяюсь на траве уже покрытой инеем, кажется осень 42.
Но все равно нет ощущения реальности, я помню все очень размыто, даже боль от ожогов лица и шеи, даже запах собственной паленой плоти.
Мальчик смотрит на меня, не уходит, должно быть, я неважно выгляжу.
- А вы умерли? Наконец спрашивает он.
- Да. Говорю я, с некоторым сожалением. Я иногда могу смотреть на этот город, жалеть о его судьбе, мне бы тоже хотелось разбирать его камни вместе с женщинами и стариками, всеми уцелевшими.… Не знаю, жаль, я уже мертв.
- Больно было?
- Нет, чуть качаю я головой, вспоминая мгновенную вспышку и безмерно долгое падение в пустоту. Вспоминаю очень холодный ствол моего Luger у веска, дрожание собственной руки. Еще, кажется, я умер гораздо раньше, после ранения в плече из охотничьего ружья, когда в госпитале получил письмо о смерти подруги. Мне грустно…
- А как называлась часть, в которой вы служили?
И тут у меня начинается паника, не помню ничего, только огонь. Страх. То, как умирали мои люди. Тошноту у горла, кашель от гари и безмерную скорбь. Это все.
- НЕ ПОМНЮ!- Жалобно говорю я.
- Я почти забыл даже свое имя.
- А я знаю!- говорит ребенок. Я удивленно смотрю на него.
- Leib Standarte Adolf Hitler. Торжественно говорит он.
- Откуда ты знаешь где я служил? Ты знаешь?
- Нет, у вас на рукаве ленточка. И он тычет пальцем в левый рукав моей длинной шинели. Там действительно вязью серебром по черному написано: Leib Standarte Adolf Hitler. А я даже не помню, почему на мне эта шинель и такая дивизия. Нет, я помню, что был в танковых войсках. Но…
- И вы ничегошеньки не помните про войну?
Ну что я скажу ему мертвый, с моей дырявой головой, что танки хорошо горят? Что люди тоже очень хорошо горят и что, вражеские танки горят хуже наших, вот только если детонирует боекомплект. Что мечтал строить самолеты, когда был в его возрасте, и вот чем это закончилось…
- А, зачем вы здесь?
- Так ведь солнышко.… Говорю я, и смотрю в небо, там, в светлой дымке медленно цветет огненный круг, как обещание мне свободы и новой жизни.…
Сегодня я увидел слабый свет и смог выйти из своего заточения вон в ту дверь на втором этаже разрушенного дома. Жаль, что в любой момент это оборвется, будто смежатся веки, и я вновь окажусь там, в своей тюрьме и преисподней - огромном деревянном доме, не имеющем адреса.
Мальчик смотрит на меня, как на пустое место - так собственно оно и есть.
- Спасибо, говорит он, ну, я пойду. И уходит набивать мяч о стену.

Дни на исходе,
Перистых листьев смазаны лица.
Бред возвращается – сторож угрюмых владений.
Что тебя мучает Бальдр,
Что тебе снится?
Между корней съеденных тленом растений?
Утро. Все утро кричала и плакала скрипка
Билась в истерике, словно желая проверить
Что у Богов в арсеналах хранится улыбка,
Та, что ключом размыкает чугунные двери.
Верность как вера,
Как фото в нагрудном кармане
Как обещание новых счастливых историй
Есть еще что-то среди неутраченных знаний
Что нам поможет очистить жилой лепрозорий?
В долгих скитаниях по небу выцвело солнце
Доисторической рыбы невидящим глазом
Ждет не мигая и если вздохнуть - разобьется,
Выжжет дотла эти земли гниющей заразы...
Дни на исходе.
Ветвясь проросли через небо
Тонкие пальцы мертворожденных мелодий
Что тебе снится, мой Бальдр? Парады? Победа?
Или орел, что незримо парит на свободе?