Деревенские похороны

Арнаутова Мария
Бабка помирала долго. У ней убрали больную почку и ещё десять лет она мучилась с одной. Сама говорила: «Нет уж, нет уж…Ой, када ж я сдохну, не жизинь это, скорее бы уж околела старая лошадь…». И вот она померла и мне прислали телеграмму – когда похороны. Померла в больнице, в тысяче километров от деревни  своей… И последний путь был долог: в стальном ящике, товарным хлодильным вагоном, железной дорогой. Хо-лод-но-дол-го-хо-лод-но-дол-го….. «Долго ли, коротко ль… жисть – то прошла» - её слова. И я поехала хоронить.

...Последние годы...

   Как дед помер от цирроза  (старый алкаш, деревенский фотограф, уважаемый был человек на деревне!) - так сразу поменял отец дом на однокомнатную в новостройках и бабка зажила горожанкой с горячей водой и теплым туалетом. И там она столько лет отстрадала одна… Я её навещала – редко-редко. Как она радовалась – аж плакала от счастья и всё приговаривала на мои шутки: «Не смей смешить, дура-лошадь, коряга!» А как смеялась – господи боже мой! Вся зайдется, слезы текут, всё её большое плотное тело смеется, трясётся до визгу, до задЫху! Вот никто так больше не умел смеяться – все заморочки после этого – как рукой снимало. И со мной до сих пор – бывает… находит :) Кто меня знает – бояться и ждут – когда на меня «бабкин смех» найдет:) Больная была, но шовырялась сама по хозяйству. А  родственников звала редко, хоть вся деревня ей тут – родня. Всё сама, хоть через силу и помаленьку… «Издаля - роднее». Придерживаюсь бабкиной формулы всю жизнь. Работает, ей-богу!

...Судьба...

Она прожила интересную жизнь русской деревенской бабы. В пятнадцать лет родила от заезжего агронома. Красавица она была замечательная. Античный профиль, головка на стройной шейке, хрупкие плечи, глаза – огромные, серые, чуть навыкате. Прям «материализация чувственных идей»! Замуж пошла за кулака – старого, крепкого мужика – так его раскулачили да расстреляли. Потом была большая любовь – переписывалась с зк пять лет. Приехал к ней на деревню Василий свет Иваныч, бросил московскую жену и двух дочек. Так и жили – поживали до самой его смерти в деревенском доме. Гулевали – на всю улицу, пили да пели, веселились всей родней, раскидывали «петушка» под самогоночку.

...Кстати об ей, об самогоночке:)

 Бабка моя, того,… знатная была самогонщица… Весь приклад у ней был на погребе спрятан в мешке с зерном, что для курей было припасено. Медный перегонный куб – кстати, почему куб? – шар, скорее… Стеклянные трубки драгоценные хранились в комоде, рядом с  бельем и кружевом черном, что лежало «на гроб». Много лет лежало, степенно так покупалось: двадцать платков черных кружевных – для плакальщиц, тапочки белые, простыня, да атлас красный – на обивку, да лента – атласная черная – на отделку, фистоном, по краю… Так вот так «приданное» и долежало до заданного срока и всё пошло в дело.

...А вот ещё… про самогон:

То ведь были времена республики советов. Народ жил бартером. Так бабка, понятное дело, была в авторитете. Сам участковый навещал её регулярно, о том - о сём поговорит, посидит уважительно минут несколько – и несет баночку литровую первачка в газетке – как иначе! На самогон-то меняли ВСЁ! И шапки меховые – потом толкала их бабка втридорога на северах через тамошнюю родню и банки жестяные с сельдью иваси – тоже посредством оных решались человеческие проблемы: подарочек кому надо в нужное время и все такое. Два холодильника, на тот момент – крутейших, сыто урчали в обеденной комнате рядом со свежебеленой русской печкой, набитые всяким съестным добром: тут масла сливочного, и мяса разного и колбас и сыров редких московских и сальца домашнего – и подкопченного,  и с чесночком – розового, с прожилочками мяса – всего-всего хватало! И миска со свежими яйцами от своих несушек – и рядышком – желтая, наливная, свежезаколотая курочка – для любимой внучки. Когда родители привозили меня – курочку кололи раз в неделю.

...Кстати, об заклании курей…

Полгода прожила я в деревне, учась в пятом классе деревенской школы. Климат средней полосы был мне показан. Бабка души во мне не чаяла, детство сына своего она как-то пропустила – молодая ведь была, и так гуляла, что и себя не больно помнила, не только что пацана своего. Отец рос всё по родственникам а позднее – по теткам жалостливым, да по девкам влюбчивым. И вот у неё на мне материнский инстинкт прорезался :) Ну, или бабушкин инстинкт, не знаю уже. А только вся она светилась от нежности, заплетая мне по утрам косы, ходила за мной, как за королевишной – мыла волосы с хлебом два раза в неделю, обстирывала, обглаживала, кормила вкуснейшим образом натуральными деревенскими яствами. И что самое ценное, учила всему, что должна знать взрослая баба и настоящая хозяйка в деревенском дому. Вот курей колоть – дело необходимое: «Пошли-ка, неча робеть. Дело простое, курица – не птица, заколем, да ощиплем, да опалим над конфоркой  и – в кастрюлю…» Настала очередь Чернушки – яиц почти не дает, жирная, лысеет шейка, ходит плохо, припадает на одну лапку… Подхватила куру, встряхнула, крепко взявши одной рукой за основание крыльев. Чернушка зашлась, закудахтала, лапками засучила, головку выкручивает – клюнуть хочет, но рука судьбы крепка… «Держи, держи крепко под крылья!» Я рукой ухватила трепещущую, влажную птицу, а у самой – аж сердце упало от страха, иду за бабкой деревянными ногами, слушаюсь её, ни думать, ни плакать не могу – вот ужас! Левой рукой – куру зажимаю, а в правую – бабка топорик вкладывает – острый, только что точеный на погребе на точильном камне. Топорик маленький, но тяжелый и от запаха железа свежеточенного – мутит и кисло во рту становится. «Глянь, как надо!» – и другую куру – для примера, в той же позиции держит за крылья и вдруг, резким движением разворачивает её и кладет набок, головкой прямо на страшненький затюканный топориком чурбак, что стоит у курятника, в сторонке. Кура при этом теряет на несколько секунд способность двигаться и замирает – только глаза глупые и влажные бессмысленно мигают. А моя – бьется. Бабка понукает меня и своей рукой мою куру перевертывает и пристраивает на чурбак в нужную позицию.       «Давай, сопли-то не жуй!» – я, в полной отключке, не дыша, поднимаю проклятый топорик –и – тюк! – и разжимаю обе руки, прислоняюсь к стенке сарая и сползаю, сползаю вниз, меня тошнит и я наблюдаю всю сцену сквозь пелену тошнотворных душащих слез: брызги крови во все стороны, курица обезглавленная мною, хлопает крыльями, как бы кудахчет, скачет по двору – и - !!!- взлетает на забор, заливая кровью всё вокруг, а потом  падает с забора в соседский огород. И сразу слышу вопли соседки тети Веры – бабы задиристой и голосистой, после чего следует перепалка между бабами и затем разбор полетов мужиками, потом нам приносят зарубленную мною куру, а бабка моет и шкурит соседский забор. Уфффф, аж сердце заходится, как вспомню. Наука колоть курей на этом эпизоде слава те господи, закончилась:  уж очень я потом переживала: молчала три дня, даже в школе – ни слова, а после – вообще заболела и слегла. Бабка дулась и стеснялась просить прощения, но ходила за мной – как за двумя самыми королевскими королевишнами. А как я встала – повела к деревенской портнихе – шить новогодний наряд и ещё платье в праздникам – шелковое, нарядное, с фистонами по подолу. Это меня отвлекло.

....Но деревенская портниха - это было что-то :))

Деревенская портниха была запойная. Непроходимая пьяница. Но в дому – чисто, стены набелены, кровати стоят со взбитыми подушками под идеально чистыми и наглаженными покрывалами. Ни пылинки на полу, посуда, что подала на стол, наливая чай, блестит и сверкает. Так-то! Пей - да дело знай… И шила она – замечательно. Выписывала журнал «Бурда моден»
 И чутьем своим деревенским кроила и шила т-а-а-кие вещи, что москвички, имевшие родственников здесь и навещавших деревню старались че-нить от неё увезти в свою Москву, чтоб там всех просто убить кроем и фасоном. А что за швы у ней были! Просто искусство! И наука. И хозяйство в порядке, и ремесло в руках, хоть и пьяница! Вот только…свиньи у неё были – ужас, ужас всей деревни! Пять тощих, поджарых, длинноногих обросших длинными волосами тварей. Рычали в сарае, как ужасные голодные волки. Она редко вспоминала, что их кормить надо. Просто выпускала раз в день на улицу – и всё! Жрали они просто всё! Шины, деревяхи, помои. Соседки боялись за ребят. Кот пропадёт – значит, свиньи танькины съели! Что ни пропадет – всё танькины свиньи. Раз дед паспорт потерял на деревенской свадьбе – сразу объявил – это свиньи танькины, кто ж ещё-то!? Она их не на мясо растила, просто они у ней жили, как стая диких кабанов. А сколько лет им – никто давно не помнил. Думаю, что Таньку-то они точно пережили! Запивала она вместе с мужем – надолго и всерьез и деревенские, кто шил у неё – знали – задержка вышла с шитьем, ничего не поделаешь. Зато как протрезвеет – с утра до ночи работает, сама ходит по людям, примерку носит, пять раз придет, пока не добьется, чтоб вещь села, как влитая. Ах, ежели бы все так относились к ремеслу – процвела бы экономика страны, это уж точно!

....Деревенский фотограф....

Деревенское сообщество сильно уважало и дедка нашего, Василия Иваныча, за то, что был он фотограф обязательный и ежели обещал снять похороны или свадьбу – запой заканчивал аккурат за день до мероприятия, приходил чисто выбритым, в белой рубашечке, с большой фотосумкой, набитой всякой всячиной. В том числе таскал с собой парадный альбом с редкими снимками, так сказать, рекламное портфолио. Там было, например, фото пьяной лошади, которую мужики накачали пивом на площади в базарный день. Деревенские собаки и коты группами и поодиночке, бабы и мужики в парадных нарядах, покойники в гробах и гробы в могилах, невесты в объятиях женихов и свёкров и т.д. Дед собирал предоплату заранее и выходило до тридцати рублей за мероприятие. Он сам делал альбомы, мастерил рамки. Деньги немалые по тем временам. Дней на пять после сдачи бабке денег в доме наступал покой и порядок. Бабка без конца улыбалась, потягивалась, позевывала, звала деда уменьшительными именами, вспоминала старые времена, строила планы. Ну, это её проблемы были. Дед вскорости начинал квасить и пропускать работу. В трезвом виде кочегарил на хлебозаводе. Вроде как хорошо кочегарил. Имел благодарности и премии временами получал. Ну… до случая: найдет у бабки банку самогона в сенях – и понеслось…) Бабка начинает: жалобы в  профсоюз, дача взяток самогоном должностным лицам – чтоб не уволили и не лишили премии – бои без правил с дедом, краткие затишья в зоне военных действий и т.д. – в общем, советская счастливая семья;

...Но время пришло и я поехала хоронить….

Двое суток по поездам. Плацкарт, через Москву. Чай в подстаканничках, вареные яйца, кура в вощеной бумаге. Перестук вагонов, запах железа, гари и вкусной поездовой еды. Разговоры с соседями заполночь, уют верхней полки, картинка лесополосы за окном….
И вот добралась. Поднимаюсь пешком на третий этаж, кто-то стоит на лестничной площадке:
" Маа-а-аш? Ты что ль?",- родственница моя, целуюсь, отвечаю… Кто она – да бог же ж ее знает… Их у меня тут человек триста. Знаю хорошо от силы человек двадцать… Моя мордва… Голоса звонкие, лица открытые… Красивые все люди, породистые…А уж моя бабка – та была просто поволжская римлянка. А папочка родной – тот вообще непонятно как смог избежать карьеры кинозвезды… Времени не нашел, видно… Все шлялся по тайге с ружьишком да собаками…

Выше иду. Словно свинцовые ноги-то, тяжко дается каждый шаг. Слышу говорок общий, почти шепот. Людей все больше, стоят, плачут, кашляют, сморкаются….  И запах сладкий такой слышу… и вижу уже открытую дверь и  толпу на входе: «Как Анютку то привез…железкой ехала трое суток с Ухты, сердешная…Ах, ты ж Анна Васильевна…. Упокой… Вечный покой….Как хотела, так и сделал Славка –то… на Китовскую гору поедет, чай погода хороша, красиво ляжет… К поминкам то замучилась Нинка – чай человек триста провожать то прИдут завтра…Бабка Катя не дожила всего месяц – а то бы правнучку свою хоронила, прости господи….»

Ну вот….. Толпа плотно стоит в маленькой прихожей. Вещи вынесли куда-то…. «Маша приехала, Слав, ты гдее-е-е-е?»

 Отец идет… плачет, весь сморщенный, пьяный и красный.  Плачет, как малец. Ревмя: «Мать, мать, вот ты и попалась…» Мутит меня от сладкого жуткого аромата похорон, еловые ветки дают ноту праздника, цветы срезка – вот ужас! – повсюду в трехлитровых банках – умирают, кричат слабыми голосами от боли. Я не люблю срезанные цветы. Я их боюсь почему-то…. А тут все принесли августовские георгины, астры, гладиолусы… Такая роскошная смерть...
    На балконе на табуретке - старенькая сморщенная тётечка Поля – двенадцать детей – да все живы! Кто ж внуков сочтет и правнуков? Бабкина сестра старшая… Красавица тоже была редкая. Строгая бабка была: «Приехала, Маша. Со столицы собралась. Схорони бабку то , схорони…» Тепленький старый мой воробушек.. Я наклоняюсь к ней, обнимаю всю, а она…. Как зашлась в плаче, вся прямо наизнанку вывернулась, напряглась и закричала… «Ань, куда ж ты раньше меня, чай тебе не пора!»... Как током меня шваркнуло.. Мозг не справился…. Отключилась… Дали сахару, усадили, отец испуганно суетится, рассказывает как да что… про то, как она в больнице мучилась последние дни, как глядела на него своими синими очами из-за стекла реанимации: прощалась… Как повторяла без конца: «Спасибо, спасибо, спасибо….» – так, чтоб понял по губам…

А вот и плакальщицы пришли…

Четыре штуки тощих тетки в черном. Им налили в стопарики самогона, выдали по толстой свечке. Зажгли. И они… завыли при входе в комнату, где стоял бабкин гроб. Вот хоть бы больше никогда не пришлось слышать такое…. Вот душу вынули и на место не вернули. Все зарыдали – и стар и млад. Душно, пронзительно, жалко и очень страшно… Свет померк – это они окна задернули черным гипюром… Гипюр-то этот я помню. Два ящика в комоде у бабки – идеально уложены, проветрены и проглажены – лет двадцать лежали аксессуары для этих вот самых похорон… Вот и понадобилось….

Таки надо к ней взойти…. Большая…. Важная такая… В черном новом платье под гипюровым покровом… Красивая! Ни следа страдания. Ни следа смерти…. Хорошая моя бабка… Кудри седые на височках, нос – предмет моей зависти – как у римской императрицы. Голубушка моя. Бабуля. Черты нисколечко не исказились. Спокойная такая… И дико, безвозвратно холодная. В ногах на гипюре – мятые купюры… В основном рубли, но есть и трешки… Последняя дань уважения, помощь семье. Каждый вновь прибывший проталкивается ко гробу и уже в кулачке зажата влажная мятая бумажка – отдать и потом уж прощаться… Мне опять стало тяжело в груди и неохота дышать. Обратно отец меня утащил в кухню, чаю сделал, разговорил. А эти – все воют тонкими голосами, все воют, всё воют, причитают…. Работают. Им общество платит по десяти рублей, как мне сказал отец. Надо, иначе нельзя – не порядок. Кто-то подходит, здоровается, все мимо – не могу собраться с мыслями, в голове туман и вой…
Потом время кончилось. Вспомнить, чем оно было заполнено конкретно до похода на кладбище  уже никакой возможности нет. Похороны, одним словом. Деревенские.

...Последний путь............

Наконец все сгрудились и устремились к выходу. Гроб подняли сын и три брата бабкиных. Понесли по лестнице : «Легче, легче, пропусти свой край - то, поставь на поручни – вздохну хоть…»
Вынесли из подъезда. Две табуреточки подставили, опустили гроб. Открыли крышку. Все заплакали, кто-то крестился, кто-то нет…. Опять подняли. Шагов через сто – опять опустили. Открыли. Минут на пять. Опять прощались. Сзади за толпой провожающих – тихо ползет грузовик с открытым кузовом. И тут.. заиграл Шопена чудовищный деревенский оркестр. Страдание смешалось с возмущением – как так можно изуродовать мелодию?? И от этого уродства такое поднималась со дна души – в сто раз горше становилось и страшнее и народ опять завыл и заплакал… Шли, кстати, по центральной улице. Шли очень долго. Около часа. Прощались, прощались, прощались. Потом гроб наконец закрыли плотно и поставили в кузов грузовика. Люди разобрались по автобусам. Человек так пятьдесят… Я помню, бабка любила про похороны свои будущие поговорить, деньги копила полжизни, чтоб на все хватило. Что все было, как надо. Чтоб всех уважить и накормить последний раз. Преогромнейший смысл ощущаю сейчас в этом обычае…. Словно смерть  - только объединяет семью, делает ее крепче и любовные связи внутри между людьми – чище, теплее и искреннее.

И вот грузовик запылили по желтой дороге.

А за ним два  старых развалюхи – автобуса с провожающими. На все–то у бабки достало накопленных денег. На Китовскую гору. На большое тихое кладбище в сосновом бору. На сухом желтом песке. Сколь раз бабка вздыхала: «Ой, нет уж…  Пора мне, пора на Китовску гору…»  Вот и пришло это самое «пора».

...Прости!.....
 
Приехали к самой могиле. Влажный песок толстыми языками лежал вокруг ямы, суетились кладбищенские работники с лопатами. Докопали. Бабку поднесли к чертовой песочной яме и снова поставили ее тесный дом на табуреточки. Открыли гроб. Ветерок, помню, такой благостный был: тонкий аромат здоровых смолистых сосен, запах травы, запах земной жизни. Кудри ее красивые тихонько шевелил на висках, словно жалеючи гладил ее красоту, во гробе лежащую… Толпа понурилась, вышла незнакомая распорядительная бабка, скомандовала прощаться. Все построились и приложились последний раз кто к руке, кто к краю гроба. Я стояла, вцепившись в тот самый край. Хотелось завыть, что-то сделать, как-то помешать этому всему. Командирка стала меня отрывать от гроба и сделала попытку отвести, но я не ушла. Она говорит: «Кто не родственники – закройте лицо покровом и песочком крест на покойнице нарисуйте» Я – хвать! Кинулась к своей Анне Васильевне, потянула покров на ее прекрасное лицо. Бабка чужая взвилась: «Нельзя! Не к добру!» А я ей: «Поди вон, отойди, я ее сама…  провожу» Услужить хоть как то, хоть что  то сделать ещё для неё…

….Миленькая моя, как ты радовалась моим письмам, моим редким подаркам и звонкам. Всегда – до слез! И письма все  - хранила в деревянном малом сундучке на комоде. Перебирала, небось, вечерами, перечитывала, плакала по простому над ними… Эх, да что  теперь!....

Накрыла куском золоченой парчи, нарисовала песочком крест, тонкой струйкой выпуская его из щепоти. От меня отступились. Наклонилась к ней еще раз, к ней, совсем уже мертвой, окончательно и бесповоротно мертвой, нашептала что-то свое, детское, обиженное. Меня никто не тронул, не погнал. Потом уже  кто-то отвел на шаг назад. Закрыли. Подняли гроб на длинные белые расшитые красным и черным рушники. И она поехала вниз. Полотенца ловко выдернули и на крышку гроба полетели песчаные комочки из родных и знакомых рук. Потом заработали лопаты. Потом венки дурацкие с черными лентами легли траурной каймой на свежую могилу…

Тут я поняла, как я ужасно и непоправимо устала от этих похорон…

Потом все было – безо всякого значения, совершено механически для меня. Была пустая огромная сельская столовка, где бабы накрыли длинные столы, подали сначала кутью, потом еду и водку. Еда была очень даже!  Курица с картошкой, колбаска жареная и чудный свежий хлеб из местной пекарни… Как водится  - выбор салатов, селедочки, грибков соленых. Словом, красиво и по-людски. Как водится, все быстро перепились. Кто-то подрался до крови, черт бы подрал этих деревенских… Пьют до такой степени, чтоб ничего не помнить и своих не различать… Зачем-то это надо…русской деревне. Ну ладно уж, пили за Нюрку, за Аньку, за Анну Василевну – за хорошего человека и добрую родственницу. Байки, смех, шум. А я уже практически спала… В таком же сонном отключенном состоянии сутки спустя меня запихали в самолет. «Ты молодец, что бабку проводила. Уважаю, ты – человек. Давай, наведывайся к нам, пиши как у тебя и что…»

............Прощай!...........

Так с тех пор я ни разу не навестила бабкину (да и мою) родную деревню. И уж лиц почти не помню и голосов не узнАю при случае… Ну…может и правда, свидимся все еще. Потом, после всей этой суеты. На китовской горе, под соснами в роскошный летний вечер, когда все становится вдруг спокойным, умиротворенным и ровно некуда больше спешить и только важные вещи имеют значение. А все мелочи – как их и не было, все мелочи унесет колдовской летний ветер… 

Не зря ж бабка так любила мои письма, может и сейчас где-то – читает и смеется…сквозь слезы.

.........До встречи, моя миленькая....