Мозаика судьбы 1. Детство. Кихть

Ирина Каретникова-Смоленская
 Чья-то жизнь - как акварелью писана: прозрачна, легка и цельна. Чья-то - как картина маслом: насыщена, ярка и ослепительна. Чья-то - монументальна, как фреска. А моя - как кусочки смальты, разрозненные и блестящие, составлены в единый, лишь издалека различимый узор... Подчас и непонятно, что все это входит в единое изображение. Так мне видится жизнь моя, проступающая тем яснее, чем дальше и выше отхожу... А может быть и у Вас так?
     Удивительны свойства памяти! И, наверно, у каждого свои, как неповторимы мы сами... Впрочем, неповторимы и дороги, и леса, и озера, и цветы - что же говорить о судьбе и душе человеческой? О взгляде, смехе, повадках и манерах, умении любить и дружить?
   Иногда вспомнишь какую-то мелочь, думаешь о ней, рассматриваешь в памяти детали. Она тянет за собой, как звено цепочки, следующую картинку, та ещё одну. И, оказывается, вся эта цепочка событий, лиц, деталей, лежавшая на дне памяти долгие годы, зацепившись за мягкость травы под голыми пятками ребенка, вытащила наружу целую жизнь, и не одного человека...
 
Первые листочки памяти.

     Бывает ли где-нибудь воздух чище, солнце ярче, а душа счастливее, чем в детстве? Мне же досталось детство редкое, яркое своими контрастами блистательного Ленинграда и комфортной Польши, роскошными военными крымскими санаториями с царственной непостижимой вологодской глубинкой. Глубинка эта затмевала все. Я родилась и жила в семье военного, лётчика. Папа закончил военную академию в Ленинграде, потом переехали в Польшу, где я пошла в школу. Потом - на Украину в Старо-Константинов, где я училась во втором классе. После этого у меня начал сильно прогрессировать сколиоз, пришлось меня отдать в интернат для детей, больных сколиозом, в Волгограде, а папу направили служить в Читу. Так что жила я до конца школы за восемь тысяч километров от родителей, каникулы проводила у бабушки в вологодской деревне. Ещё в дошкольном детстве приезжала такая городская девочка, одетая с иголочки (мама очень хорошо шила и одевала нас с сестрёнкой как куколок), и вскоре превращалась в деревенскую бандитку-замарашку со спущенными чулками, а чаще босиком, вся в синяках, ссадинах и порезах. И эта жизнь ей нравилась гораздо больше. Доставалось и сестрёнке от моих затей, она была на четыре года младше, а я таскала ее за собой, это прелестное мамино дитя с пухлыми щёчками и прелестными испуганными серыми глазками.

     Уже в первых воспоминаниях заключена большая сияющая радость с вкраплением горечи. Но о горечи, может, когда-нибудь потом, а может и никогда. А вот радостью мироточит детство, изливается, как переполненная янтарным медом тугая струя, медленно оседающая из медокачки в подставленную огромную флягу, золотится, сладкая и прекрасная, загадочная и завораживающая.

Как я родилась в Ленинграде, я, конечно, не помню, но отлично представляю, настолько этот волшебный город вымечтан, столько всего, связанного с ним,  загадочным и прекрасным, о нем прочитано, выслушано  и проиграно в моем воображении...

     Самые первые два фрагмента воспоминаний, равновеликие в своей простоте и важности: шелковая трава в вологодской деревеньке и глубокий овраг, усыпанный пружинящей под ногами хвоей, через которую в огромных количествах пробиваются нежнейшие лесные фиалки, в военном городке около Щецина в Польше.

    Шелковая трава - в любимой, незабвенной вологодской глубинке, где прозрачная, как слеза, речка Кихть петляет вокруг одноименного бабушкиного сельца несколько раз, буквально со всех сторон окружая его, расположенное на пригорке, как положено, как исстари велось на Руси.  Зрительная доминанта села, видная издалека , когда мы едем с дедушкой на телеге, запряженной лошадкой, из  районного центра Устье-Кубенское за 13 километров с парохода или самолета-кукурузника -  высоченные тополя, в которых находилась церковь, школа и кладбище, а со стороны дороги, проходящей через центр деревни, ещё и пруд со склоненными  над ним столетними ивами.
Пологий большой холм с селом на вершине начинался за первым перебродом через речку Кихть. Мы соскакивала с телеги и бежали впереди. Дорога вела через поле, засеянное рожью, пшеницей или овсом, но для нас главными в нем были васильки, которые с первых дней, как я их увидела, и до сих пор мои любимые цветы. А вторые - ромашки, которыми было заполнено это же поле уже в пору детства моих старших детей. Дорога, чуть изгибаясь, плавно поднималась в село и шла направо от крайнего дома, проходила через центр, справа оставались пруд, церковь, кладбище и школа, а слева - клуб и ровный ряд наших домов. От клуба вниз под прямым углом уходила дорожка в ещё одну часть деревни и на лавы за реку, где мы, дети, пасли коз и овец по очереди. За ними надо было хорошо смотреть, а если отвернешься, то хитрые животные бежали на горох и выгнать из было нелегко. Но если смотреть, то они почему-то не бежали, а мирно паслись, хотя и косили глазом, не отвернулись ли мы. Коров же пасли на Поскотине, за этим самым перебродом и дальней дорогой, на другой ее стороне.
     Пятки помнят эту мягкость, которой я не встречала нигде, никогда. Она состояла из нежной кашки, лапчатки гусиной и спорыша (как я знаю сейчас, но не знала, конечно, тогда), дополненными раскрытыми звёздами подорожника и обычной низенькой травкой, которая везде, всегда растет на нашей земле и называется травушка-муравушка, одним своим названием отправляя нас в сказку. Дома в деревне стояли ровненько в ряд с нашей стороны широченной улицы-поляны. За ровненькими редкими низенькими заборчиками палисадников, заполненных роскошью садового цветения, и простиралась эта травка до самой проселочной дороги, по которой мы с вами уже доехали до нашего дома, травяной, лесной, полевой, почти полностью зелёной, но хорошо укатанной на колеях. Дорога дальше шла через деревню
от нашего дома налево в дремучий лес Блудиху, начинающийся за полем и, говорят, уходящего на много сотен километров.

       Блудиха.

 В Блудихе росло все, в огромных количествах, так что в лес ходить было даже и неинтересно, если интерес представляет именно отыскивание грибов и ягод. Тут росло все, сразу и много: тугие красавцы боровики и ядреные красноголоватики, как здесь звали подосиновики, росли целыми полянами. Если встанешь на этой поляне и начнёшь считать, не сходя с места, то даже с моей детской высоты насчитаешь штук шестьдесят. Деревенские жители в ту пору красноголоватики за грибы не считали, грибами называли и брали только белые и рыжики, ну еще белые молоденькие грузди с масляной влажной желтизной и мохнатыми завернутым непременно вниз краями. Приезжие ещё брали маслята, необыкновенно вкусные маринованными в банках, как делала наша мама. Бабушка же все солила в бочках, которых в подполе было без счета: с капустой (мелко порубленной, но с зарытыми в нее вкуснющими четвертинками кочанов), огурчиками (переложенными укропом, хреном, смородиновыми и дубовыми листьями), рыжиками, белыми, груздями, моченой брусникой, морошкой,  антоновскими яблоками... Из ягод тоже росло все. Нас, детей, посылали за ягодами часто одних. Земляника росла на Блудихе на Горушках слева от дороги довольно глубоко в лесу. Горушки представляли собой невысокую песчаную возвышенность посреди высоченного смешанного, но больше хвойного леса, расположенного в низинах и на большем протяжении болотистого. На этой возвышенности было много ям, думаю, что по числу дворов, в которых на зиму зарывали половину урожая картошки, укрывали соломой, закапывали, и она прекрасно хранилась здесь до весны, защищённая толстым слоем соломы, песчаной здесь земли, снегом и лесом от больших морозов. Зато летом по краям этих ям росло несметно земляники. Даже дошкольному ребенку давали двухлитровый бидончик для сбора земляники и нам в голову не могло прийти не набрать его полный или пожаловаться на усталость. Земляника была крупной, душистой, нежной, сладости райской, запаха неземного... За черникой мне в десятилетнем возрасте давали ведро, а бывало, что и два я набирала за один поход на Блудиху. Если народу по ягоды шло много, то запрягали лошадку, которая везла малышей, а обратно ещё и многочисленные корзины с грибами и ведра и битончики с ягодами. Ещё легче, чем чернику, было собирать черную и красную лесную смородину по берегам реки или бруснику чуть дальше по лесной дороге и уже направо от нее, а на болоте тут же вправо морошку или клюкву. За черемухой лазили на деревья над  рекой. .
   Если идти от деревни, то в начале Блудихи, не доходя до горушек, дорога ответвляется влево, почти параллельно уходящей туда же реке. Дорога эта ведёт к Медвежьему полю с деревянными вышками. На этом поле издавна сеяли овес для медведей, и, когда медведи приходили лакомиться, охотники уже поджидали их на вышках. Не знаю, делают ли так в других местах, но у нас кажется и посейчас засевают это поле, хотя в деревне остался один человек, остальные домов до десяти дачники, внуки и правнуки тех военных и послевоенных бабушек и дедушек. А если идти дальше Горушек по лесной дороге, то начинаются самые грибные места, а вправо и вперёд уходят болота. Вправо около болот целые поля брусники, за ними на болоте вперемежку клюква и морошка, сначала, конечно, морошка, а с сентября клюква. Раньше сентября клюкву собирать запрещали, чтобы налилась и покраснела. Но больше всего клюквы по Боярскому болоту, в которое переходит дорога. Болото замостили, чтобы можно было пройти или проехать на лошадке, нетолстыми брёвнами и жердями.
Заканчивалась одна ягода - начиналась другая. За ягодой ходили все женщины и дети, кроме бабушки.


        Бабушка.

     Бабушка была моим любимым человеком на земле, сколько я себя помню. Помню её ласковые мягкие руки, обнимающие меня и гладящие по голове, когда я, от вечного избытка чувств, радостных или горестных, со всего бега врезалась ей в живот, крепко прижавшись, обняв и вдыхая милый бабушкин запах. Отщебетавшись или отревевшись, обласканная руками и глазами, я уносилась дальше по своим многочисленным важным делам. И так и носилась, всегда бегом, всегда в движении, всегда куда-то залезая наверх или через, или вглубь, придумывая всяческие проказы и нервируя вокруг себя всех. Кроме бабушки и дедушки. То ли это было хорошее знание психологии детской вообще и моей, неугомонного ребенка, (теперь бы сказали - гиперактивного), в частности. То ли крепкое упование на Бога, что он сохранит дитя, сопровождаемое молитвой, на всех его путях. Но бабушка была единственным человеком,  кого я не нервировала, и который меня никогда не ругал. Что это было? Родство душ? Или жизненная мудрость? Наверно, и то, и другое.
   Я родилась 29 апреля.Мама оставила меня у бабушки через четыре месяца после рождения на весь учебный год, так как работала учителем физики и математики в школе в военном городке в Польше, где служил папа после окончания Военной Академии в Ленинграде. Когда следующим летом родители приехали в деревню, я спряталась у бабушки в подоле и боялась подойти к маме.
   Звали Бабушку Евстолией, попросту баба Толя, дедушку -Николаем, дочерей их Евфалией (моя мама), Риммой и Милитиной. Жену дедушкиного брата Василия - Мастредией.  Соседа нашего звали Елевферий. Такие редкие имена были в вологодской глубинке.  В этой деревеньке прошло почти целиком мое дошкольное детство и почти все летние каникулы до поступления в  институт.    
     Дедушка построил наш дом в год моего рождения, а до этого они жили в другом доме, который стоял самым последним в сторону Блудихи на нашей стороне улицы. Этот старый дом был перенесен сюда с хутора Боярское за Блудихой, в шести километрах, недалеко от реки Кубены, в которой рыбы несметно и по сей день. В этом доме на Боярском родилась моя мама и ее сестры. Кубена втекала в Устье-Кубенском в огромное, как море (120 км в длину и 60 км в ширину), Кубенское озеро.
   А наш дом состоял из двух неравных частей. Передний сруб был жилой избой, и главным в нем была огромная для меня тогда русская печь, которая встречала слева входящего из сеней в дверь, расположенную ровно посредине задней стены избы. Чтобы тепло от печи согревала всю избу, на комнаты в бедных семьях дом не разделяли. У нас же были перегородки, не доходящие до потолка и до пола сантиметров по тридцать. Поперечная перегородка делила избу на две почти равные части: кухню и горницу. На кухне слева, как я сказала, стояла печь до самой стены устьем вправо,а справа находилась сама кухня. Лавки стояли буквой Г огибая большой стол, где каждый день летом усаживались человек пятнадцать. Все ждали дедушку и только тогда принимались за трапезу. С двух других сторон подставлялись табуретки. Главным на столе был, конечно, ведерный самовар и пироги, которые, как мне кажется, пеклись чуть ли не каждый день. Бабушка вставала рано, доила корову, творила тесто. А когда просыпались мы, уже пахло пирогами. Ещё в кринках томилось молоко, под нежнейшей коричневатой корочкой и под такой же корочкой пшенная молочная каша, а в чугункпх картошка в мундире. Пороги деревенские это что-то! Никогда в городской духовке не испечь таких пирогов! В деревне пироги были круглые со среднюю тарелку или чуть больше,обливные сверху. Были пироги с кашей, с брусникой, малиной, морошкой (ягодники), с рыжиками, картошкой. Были и закрытые: с мясом, капустой, а самые любимые - рыбники, которые в отличие от остальных не резались, а ломались. Сначала ножом по кругу пирога отрезалась верхняя часть, ломалась на куски, потом доставалась рыба, запечённая в луке и травах, и ломалась уже нижняя часть пирога. Чая, вкуснее, чем в Кихти, я не пила нигде никогда. Вода для хозяйственных нужд и полива была из колодца, а вот для питья и бани носили с реки. Чище, мягче и вкуснее нашей кихтенской водички нет нигде. Взрослые выпивали порой по 10-12 стаканов. Все пили из блюдечка, только мужчины наливали в блюдечко из стакана, а женщины и дети из чашек. Сахар вприкуску, расколотый щипчиками из больших неровных кусков, очень твердый и долгоиграющий во рту. Как бабушка умудрялась вести огромное хозяйство, всех кормить, всех обласкать, я не представляю. Но она ещё была одним из лучших в районе цветоводов. Наш сад представлял из себя райский уголок. А на праздниках цветов, проходившем в селе Заднем в конце лета, где собирались цветоводы-любители и практически все население района, бабушкины цветочные композиции и отдельные их представители вызывали неизменное восхищение и награждались дипломами и грамотами. Кроме того она была одной из лучших кружевниц. Зиму плела на коклюшках вологодское кружево, воротники, пелерины, жилетки, салфетки,шарфы. Летом деревянная подставка с тугой цилиндрической подушкой на ней и приколотыми сколками (рисунок на плотной бумаге воротника или кружева, который прикалывался к подушке, и из начальной точки привязывались коклюшки с намотанными на узкую часть нитками) стояла накрытая белой тканью в углу горницы, и бабушка иногда присаживалась и плела, а я с любовью и замиранием сердца слушала музыку коклюшек, нежную и ритмичную.
    Под домом был погреб. На улице была массивная, но невысокая дверь в него, через которую весной загружали лёд, да и все бочки заполняли запасами осенью, заходя в эту дверь. В стене узкое горизонтальное окошко с двойным остеклением. Кроме бочек по левую сторону, справа были вертикально разделенные отсеки для овощей: половину урожая картошки, а также морковь, свеклу, капусту, репу, брюкву складывали туда. Из кухни был люк в подполье на зимнее время.
    За избой были прохладные сени, из которых вели четыре двери: в крыльцо, закрытое, а потом открытое, в кладовку, в избу и на хозяйственный двор. Хозяйственный двор был намного, раза в три-четыре, больше жилого. Вверху сеновал и мастерская, а внизу - скотный двор, где в пору моего детства была корова, коза, овцы, куры, гуси, утки, поросята. А в пору юности только коза, овцы и куры с петухом. Сеновал был огромный. Летом большая часть народа спала на сеновале на кроватях, закрытых пологом, а то и просто  на сене. Любимое наше место сна. Пахнет травами, родным простором, внизу вздыхает коровушка, блеет коза, похрюкивает поросенок. Все родное, привычное, любимое, основа жизни деревни и всей страны. Основа жизни семьи. В феврале или марте, когда котилась коза, козлят забирали на первый день, пока не окрепнут, в избу. Они, такие мокрые, крошечные и беззащитные поначалу, быстро обсыхали, начинали скакать по лавкам и тоненько блеять. Сердце таяло, когда я прижимала к себе это пахнущее молоком и младенчеством тёплое веселое существо.
    Все вместе это и было счастьем: труд на земле, рядом с родными людьми, нелегкий труд и нелёгкая жизнь, но заполненная любовью, теплом, заботой, уважением, близостью к земле, животным, вместе со всем народом, отстоявшим родную страну в страшной войне и поднявшим запущенное во время войны хозяйство.
   Я все думаю: почему царством мне казалась вологодская глубинка, а не роскошный санаторий в Крыму, например? Может, это чувство рождала какая-то невероятная открытость деревенской жизни и ее людей? В большинстве домов все жили друг у друга на виду, иногда четыре поколения вместе. У каждого было небольшое или большое дело, которое нельзя было отложить на завтра или на неделю. Люди жили по чёткому природному ритму. И если созревало зерно, его надо было сжать, просушить, обмолотить вовремя, в тот момент, когда нужно, иначе оно осыплется, или намокнет. Скотину тоже попробуй не покормить вовремя! Мы все, от мала до велика, жили так, как надо, как Бог велит, а не так, как нам хочется. И чувствовали себя маленьким кусочком целого, большого, доброго, совершенно необходимого, живучего и правильного мира. Мы верили этому миру, доверяли мудрости старших. Таких заборов, какие разделили мир сейчас, и вообразить невозможно было. Низенький красивый деревянный штакетник защищал палисадник перед домом от домашних животных, но не мешал любоваться цветником. Позади дома забор был с человеческий рост, но тоже прозрачный, что позволяло любоваться садом, огородом и пасекой, устроенными с любовью и творческим подходом. Дома не запирались совсем, даже петель для замка в нашей деревне в моем детстве и юности не было. Поскольку в каждом доме была скотина, то никто не уезжал больше, чем на полдня, или просил соседей присмотреть и покормить. Если уходили в лес, на работу, в магазин или в огород, то к дверям просто ставили батог по диагонали. Любому было ясно, что хозяина нет, и никто в дом не войдёт.
   Дети тоже работали и помогали, как могли. Ходила я с бабушкой всегда на речку белье полоскать. За нашим огородом и баней бежала стежка на речку, где на большом камне полоскали белье. Белье бабушка несла в двух вёдрах на коромысле, а я несла большую гладкую палку, на конце которой на месте сучков были вырезаны четыре крючка, а самый низ этого сучка был гладкий. Крючками зацеплялось белье во время полоскания, потом ими же складывалось в ведро, до половины заполненное водой, и нижней частью палки билось в ведре, потом опять в реку, и так три раза, пока все мыло отполоскается. Потом этой же палкой придавливалось, сливалась вода. Отжимали, складывали опять в ведра и шли вешать в огород. Надо было хорошо каждую вещь растрясти, подергать во всех направлениях и потом только вешать, ещё раз хорошенько раздернув. На ветру и хорошо расправленное, оно потом не требовало глажки.
   Ещё, как я говорила, дети пасли коз и овец, по неделе за каждый двор.
   С двенадцати лет мы работали уже за деньги на льняном поле. Дёргали лен, связывали в снопы и складывали в скирды. Заработок считали по скирдам, у каждого работника был свой ряд.
   За все своё детство, живя в деревне и городе, я не слышала ни одного матерного слова (и когда услышала, в городе, это был такой ужас для детского сердца). Зато слышала много сказок, песен и частушек. Я и сама пела частушки с двух лет. Первая звучала так:
На чуньке чалась,
Под чунькой да
Бело патько мисила
Это мама беда.
    Бабушка говорила: - Не беда!
    А я:- Ой, беда- беда!
   Это должно звучать так:
На качуленьке качалась,
Под качуленькой - вода!
Белое платье измочила!
Это, мама не беда!
   Ещё помню несколько частушек:

А любовь-то не картошка,
Не рассадишь по грядам.
Любовь не пальмовая свечка -
Не сожжешь по вечерам.

Мой миленок, как теленок!
Только разница одна:
Мой миленок вечно пьяный,
А теленок - никогда!
   Частушки часто отражали простую рабочую жизнь, поскольку и сочинялись этими же простыми тружениками:
Вологодские ребята
Как лягушки квакают,
Целоваться не умеют,
Только обмуслякают.

Я иду, а мне навстречу
Трактора и трактора,
Неужели я не буду
Трактористова жена?

Я иду, а мне навстречу
Едет трактор новенький.
Подхожу и говорю:
Прокати, Володенька!

Меня дроля не целует,
Говорит потом, потом,
Подхожу, а он за печкой
Тренируется с котом.

Я иду, а мне навстречу
Едет новый Беларусь,
Я ни с кем гулять не буду,
Дролю старого дождусь.

Супостатка хороша,
Я ее не хуже!
Попадется на дороге,
Искупаю в луже!

   Дедушка играл на гармошке, взрослые пели печальные красивые песни, русские, старые, фронтовые, от которых я всегда плакала. А потом начинались веселые, и народ пускался в пляс.


       Дедушка.

     Дедушка родился в 1901 году. Значит, на фронт он ушел сорока лет. Был ранен в голову, контужен, после чего почти ничего не слышал. У него в нагрудном кармашке находился слуховой аппарат, который тянулся на проводке за ухо и там крепился. Когда надо было что-то услышать, дедушка крутил колёсико на торце аппарата, там сначала щелкало, потом скрипело и завывало, и я бы от такого аппарата совсем оглохла, но дедушка смешно выворачивал голову, подставляя её к собеседнику и начинал улыбаться и кивать, разговаривая. Он был очень худенький и тихий. Поразительный труженик; никогда не сидел без дела.  Делал все, все умел, несмотря на то, что у него ещё не было большого пальца на левой руке: копал, косил, вырезал коклюшки, строил, ухаживал за скотиной, запрягал, возился на пасеке... Пасека у дедушки была образцовая, лучшая в районе. Не знаю, сколько ульев было, когда я была маленькая, но когда я училась в институте, а дедушке 75 лет, ульев было 18. О смерти он не думал, только все плакал о бабушке и трудился, как всегда. Но это все было второстепенным в пору моего детства, потому что дедушка работал: был бухгалтером на костяной фабрике, где делали расчёски и гребенки. Фабрика находилась в нашем же селе в ... церкви. Церковь стояла в тополях, посреди кладбища, которое не только не пугало нас, детей, а было нами любимо. Мы не кричали, не шалили здесь, а как-то очень трепетно и тихо играли. Время было советское, церковь гонима. Бабушка тихонько молилась, когда все спали, но небольшой красный угол был. С нами о Боге не говорили. Мама боялась нас крестить, чтобы не выгнали с работы. Но бабушка окрестила меня тайно в два месяца и сказала маме об этом только через несколько лет. В церкви было перекрытие на высоте примерно пяти метров. Росписи находились выше, и мы туда залезали и с замиранием сердца смотрели в печальные глаза Богородицы и рассматривали библейские сюжеты на сводах. Внизу же стоял страшный грохот от станков, на которых вручную дотачивались расчёски. Гулкое эхо разносило и многократно усиливало грохот станков. Как работал дедушка, я не могу сказать, видимо, ничего особенного. Но мы каждый день бегали туда. Вокруг церкви в траве и на земле валялись сотни расчесок, среди них находились почти новенькие, разные. Мы составляли целые коллекции. И по сей день, если покопать в том месте, расчёски обязательно найдутся.  Еще, как я говорила, можно было залезть по каменной лестнице, которая вела, может быть, на колокольню, но мы пробирались, оторвав  не до конца доски, только на отгороженную над храмом верхнюю часть, где были  росписи. Затихали невольно, не в силах оторвать глаз от от этой красоты. Нас тянуло сюда, но никаких объяснений и ответов никто не давал. На этой каменной лестнице грелись на солнце маленькие красно-коричневые змейки, очень опасные, ядовитые медянки. Гадюки тоже водились в деревне, надо было сразу звать взрослых, и они лопатой разрубали гадюку на несколько кусков.
     Снесли церковь для того, чтобы из ее кирпичей построить коровник. Но все это совпало с общим упадком деревень. И вскоре , после сокращения бригады и переноса её за шесть километров в Заднее, у нас уже не было ни церкви, ни фабрики, ни коровника, ни конюшни. Поля, правда ещё какое-то время распахивались. Но в магазин уже почти ничего не привозили, только хлеб два раза в неделю и конфеты. А так продавали ещё уксус, спички и лавровый лист. Потом и магазин закрыли. Деревня умирала. Это было немногим позже нелепой смерти бабушки от простого аппендицита, который не распознали, и вместо срочной операции ее три дня лечили грелкой на живот. Когда прооперировали, было поздно, разлился перитонит, вторая операция не помогла. Бабушке было 67 лет. Мне было 19 лет, я училась в Москве в институте на третьем курсе. Была поздняя весна, затянувшаяся зима. Снег лежал толстым слоем и не думал таять. После похорон я не понимала ничего, у меня как будто отключилось сознание. Страшнее этой потери ничего не было в моей жизни...
    Долго не могла я приехать в деревню, что-то оборвалось, хотя скучала отчаянно и страшно не хватало бабушкиного совета, так как пришла любовь, потом замужество, потом трагедия с мужем и потеря ребенка, которые я не могла пережить и при попытке самоубийства попала в Кащенко...
   Дедушка переехал в Сокол. Пчел держал и там. Очень много читал - стопками носил книги из библиотеки. Когда приехал к нам в гости в Москву, сходил в мавзолей, один. Я его отвела в районную поликлинику, попросила осмотреть. Врачи его обследовали и сказали, что у него, девяностолетнего, сердце, как у шестядисятилетнего, что он проживет до ста десяти лет. Я хотела прописать дедушку к себе, инвалида войны можно было прописать куда угодно. Но он сказал:
  - Я здоров, потому что всю жизнь работаю, не покладая рук на свежем воздухе, никуда я не поеду жить. Если бы в Кихти хоть один человек остался, я бы не уехал.

   Продолжение следует.

Стихи о Кихти и о бабушке:
http://www.stihi.ru/2017/04/23/10360

    http://www.stihi.ru/2017/04/24/136