Ричард Зенит изменения

Vlanes
Ричард Зенит
Изменения

1.

Лето было прохладней, а эта зима –
теплее. Даже худшим краям известны
подобные компенсации, но они не всегда
округлы, и не всегда возникают вовремя,
согласно нашим желаньям. Он спросил меня,
можно ли нам поменяться местами: "Ричард,
тебе не нравится, что мне
это не нравится?" По-итальянски.
Я повернул его. Или себя
и весь остальной мир в его комнате.
Мне трудно было отличить запах
его подмышек от моих,
но мне нравилось, что этот запах
не нравился мне, и само по себе
это было хоть умеренным, но достижением.

2.

Когда идёшь по Неаполю, из бедных районов к богатым,
то видишь, как меняется благополучие: фальшивый
беспорядок жилых комнат, плещущий
на шаткие улицы, полные безразличного
людского шума, отступает перед подъездами,
чёрными воротами, ржавыми террасами, деревьями,
и торговками рыбой, давая дорогу к темноватым лавкам.
Но Девы и святые продолжают сторожить
углы из своих крохотных стеклянных домов
с цветами и свечками, зажжёнными верующими,
которых никто не видит, и кошки всё бродят
по ступеням, серым как храмы, где дети
блаженно швыряют в них камнями,
а матери в передниках выносят им объедки.
И на каждом повороте, где мы останавливались
перевести дыхание, он сжимал кулак
и опускал его медленно, мягко
мне на руку или плечо, как невзрывную
бомбу некой устарелой эмоции. Дважды
мы останавливались выпить кофе, рассматривая бутылки,
выстроенные вдоль стен. Мы дошли-таки до вершины,
где какое-то время наслаждались, как вольные
души, бездымным, невощёным воздухом, полным
птичьего пенья, а не запаха мёртвой рыбы, наши
слова внезапно осязаемы и хрупки, подобно камню,
а солнце не отягчено неспособностью города
взглянуть вверх. Он ударил меня снова,
как бы говоря языками, которые
только я мог перевести:
мы начали спускаться в новый город.

3.

Один поэт пишет "лилии",
"розы", "фиалки" и "орхидеи".
Другой – лишь слово
"цветок", предвосхищая цвет и форму,
запах и реакцию лепестка
на жадные кончики человеческих
пальцев. Философ
вопрошает, у кого же цветок
настоящий, сущностный,
как будто все цветы есть
один. Священник благословляет их
всех, над чьим-то закоченевшим телом.
Но студент, более вор,
чем учёный, сорвал мой цветок
с подоконника, оплетавшего сорняками
вид на Везувий в снегу,
смял пальцами тычинки,
вырывая больше цветов,
чем нужно для похорон,
твердя: bello,
bello, bello, bello,
слово своего языка,
до сих пор отвергающее синонимы.

4.

Когда мы были в Геркулануме, тоже обессмерченном
Везувием, он не притворялся, что предпочитает
дымчатую поэзию серого дня
позитивной науке солнца. Пока мы шли и разговаривали
о том, о сём среди руин, он не исправлял ревниво
мои глаголы. Он не выказывал более
чем обычного удивления тому, как современно смотрятся
приантиченные дома, Клее-образным фрескам
с перспективами, которые почивали в мире
до времён Ренессанса, непогребённым призракам,
общающимся в банях, двум мужчинам,
обутым в наши ботинки, только что ставшим им и мною.
Собака сторожа спала здоровым сном в фонтане,
бьющем сквозь Атриум. Голос
звал кого-то из восстановленных теней,
но когда я нашёл моё имя, он всего лишь подмигнул.
И даже когда мы мягко выкарабкивались из ямы,
он не отметил, как одна и та же тропинка
образует другой путь, когда проходишь по ней
в обратном направлении. Всё это было более или менее
банально, магистраль же была совсем Америкой.

Вернувшись в Неаполь, мы застряли в пробке,
пытаясь найти хоть какое-то объяснение. Улицы
извивались как сумасшедшие, привязанные к своим койкам,
каждая хлопушка, оставшаяся после Нового Года,
взрывалась, женщины и мужчины брали приступом магазины,
восклицая "Эврика!", и почти на каждом углу
стоял самодельный киоск, где продавались леденцы
в качествах и количествах, которых я никогда не видел
в самых страшных ползунковых снах. На пустой части
площади я взглянул вверх, где кратер
был затерян вдвойне позади туч
и сумерек, девочка попыталась протиснуть
набитый чулок в щель окна,
пока её братец измарывал нам лобовое стекло
за 500 лир, свет перешёл на зелёный,
мы продолжали наш путь в никуда, он ухмыльнулся,
вспомнив что-то, и сказал: "Ведь сегодня Крещение".

5.

После долгих лет отрицания голода
человек, отрекающийся от отречения,
приходит на пир, как в сад
исполненной молитвы, не зная,
как возлечь за столом, как смаковать
вино, от вкуса которого он давно отвык,
и как жевать позабытые яства:
мясо, грибы и прочие съедобные
тайны. Гефсимания пробуждает в нём
определённую ностальгию. Новая вера
напоминает старую, только совершенно
вывернутую наизнанку, как беззаконный сон,
в котором я жадно глотаю чудо
рыб, и хлебов, и нашей воды,
ставшей свадьбою. Я хотел
сказать "спасибо", но как это сделать
в мире, где получение
является добродетелью, а дар отдавания
даётся природой? Я хотел сказать "пожалуйста",
но он помешал моему рту
мускулом своего, и затем
отдал мне на съедение одно из своих ушей.
Чтобы не выслушивать
прочих просьб? "Жуй", – приказал он.
И, пока зелёные оливы блестели
в сиянии отдалённой и сухой луны, я
жевал это солёное ухо. Он морщился.

6.

Только лишь я начал думать, что у меня появилась страна,
как все времена года стали запаздывать, а ветра –
ниспадать. Он пнул камень в мою сторону.
Пицца была такой холодной, точно она пролежала здесь
весь ледниковый период. Пиво выдохлось, как воскресный вечер,
проведённый в компании Августина. Я оглянулся на его неподвижные глаза
в смутной надежде, что они послужат мне компасом,
ведь мой поезд внезапно подпрыгнул, превратившись в корабль,
чей капитан отрёкся за недостатком веры.
"Не всегда же штормит", он этого не сказал
в утешение мне, а лишь взял мою руку,
не беря её, стравливая пламя и гравитацию,
пока руки не обогнулись вокруг шей, как бывает,
когда тонущие спасают друг друга. Я молился
не-капитану с крошащимися пальцами,
наши билеты были прокомпостированы, и через два часа
мы въехали в Рим, не имперскую или церковную
столицу, и не неизбежный порт назначения,
но то место, сын Буонаротти вырезал
сердце из камня, не называя его домом.