и он шагнул в свет... 3

Учитель Николай
  В последние два-три года детство Сергею Ивановичу  представлялось узкой полоской света на вечернем небосклоне, которую вот-вот сожрёт беспросветная тьма: чёрные зубцы мрачного леса и иссиня-чёрные тучи над его графикой, выдавливающие свет… И жаль было этих последних лучей. В их робких позывах  почти не было уже залитых светом полян, запаха земляники, весёлых игрищ, звонких летних утр под крышей чердака со сказочным, волнующим пением комаров, с острыми пластинами света из щелей, с покликами бабушки Веры в сторону расшалившихся коз и суетливых кур, с бодрыми матами  дяди Коли Лебедева; не было  гудения зимних лесовозов с ноющим поскрипыванием лесин, похожих на хвосты гигантских рептилий, колокольного звона вёдер в соседском колодце в морозы, тесного сидения с сестричками и дружками у устья русской печки за какой-нибудь книжкой… Почему-то из бесконечно далёкой щели сочилась печаль детства – она заполняла собой пустоты беспамятства.
  То печаль эта выплывала в образе матери. В каком-то припадке болезни, отчаянии одиночества молодой ещё  женщины, со слезами на глазах она била о стенку веранды нашкодившую кошку… «Не смотри, Серёжка!» – выдавила она из себя и стала оползать по веранде. А избитая кошка, шатаясь, как пьяная, скрылась в густой траве у забора, откуда стала жалобно мяукать. И Серёжке до слёз было жаль и мамку, и кошку.
  – А какой сегодня день? – кажется, неуместно из прошлого выплывал скудным лучом вопрос Тольки Власова, вдребезги разбившегося о шлаковую дорогу во время их езды до Роменьги.
  – Вторник сегодня, Толька, – отвечали они ему. – Десятое июля.
  Толька поворачивал к ним ободранное  лицо, с кровью и шлаком на носу и щеках, и снова ныл тягуче:
  – А какое сегодня число-о-о… не ври-и-те…
  И веселый Ванька Бовыкин лежал с оторванной верхушкой сосенки в руках возле пенька и не дышал совсем. А потом как-то быстро-быстро задышал, и глаза его заполнились слезами. А Сергунька хотел его задушить от радости, что тот остался жив, дурак, свалившись с высокой верхушки…
  И странная толпа людей у их дома, когда он одним майским днём  возвращался из школы. Сестричка Галя, бегущая ему навстречу. И противный голос Кольки Шутова, скачущего возле него: «А у тебя мамка умерла! А у тебя мамка умерла!». Чужие такие…  знакомые люди, изменившийся двор, калитка, веранда, дом, сёстры… Как будто кто-то из-за спины смотрел за него на мир. Как будто не спал он несколько ночей и видел всё как во сне…
 
                ***

  Бабки он так и не разглядел. Зато у полураскатанных брёвен он увидел мужчину. Что-то было пробирающее до мурашек в его взгляде. Так в бане, маленького ещё, сестрички обкатили его вдруг холодной водой, и Серёжка хлопнулся на пол без сознания… Мужчина никуда не глядел – он широко раскрытыми глазами, кажется, пожирал его.
  Через считанные секунды Серёжка почувствовал, что так же не может оторвать своего взгляда от незнакомца. Он сунул руки в карманы пальтишка и, всё больше цепенея, неотрывно смотрел. Странной, ни на что не похожей, была одежда мужчины: от блестящей и гладкой  куртки светило жёлтым песочком речного дна; на шее был повязан синий с красными извивающимися полосками платок; диковинные тёмно-синие штаны были сплошь в карманах и карманчиках, топорщились чем-то там внутри; а ноги обхватывали высокие и узкие сапоги, часто прошнурованные. Но самое жуткое было в лице: оно казалось невыносимо знакомым. Оно страшно притягивало. Так притягивали его первые похороны в жизни – похороны дяди Валеры Миранчук, изрезавшего себе пилой живот в лесной делянке. Сергуньку  толкали тогда  взрослые, «могильщики», а он смотрел, как на огонь костра, на яркую рыжую глину, стучавшую о крышку гроба и, словно из далека мёртвого, слушал завывание Маринки, дочки погибшего вальщика деревьев.
  Брёвен этих Серёжка боялся. В них поселилась с некоторых пор орда жуков-усачей. А пацаны как-то, прыгая на лесинах, случайно раскатили их, и тут среди слежавшегося древесного сора увидели отвратительную своим копошением и количеством колонию жуков. Все они тогда с визгом разбежались, а усачи ползли и ползли вверх: чёрные, грозные и страшные своим числом и размерами… Серёжка до сих пор помнил то отвращение, испуг, когда один из жуков упал сверху в его густые, нечёсаные волосы, и он с визгом и воплями вырывал его оттуда. Пальцы до сих пор при воспоминании ощущали брезгливую жёсткость и агрессивное упрямство тела и ножек насекомого…
  А мужчина стал тихонько оседать на хлысты ёлки, ощетинившейся грубо обрубленными сучьями. Руки он распластал по дереву, откинулся немного назад и пытался наклониться вперёд. А блестящая, странная его куртка скрипела, едва не визжала. Но он ни на секунду не отрывал взгляда от Серёжки, словно хотел что-то передать ему этим взглядом. Через некоторое время руки его скользнули вниз, а голова запрокинулась налево.
  В это время из калитки Шуровских вышла бабка Нина, медленно-медленно подобралась к чужаку и зацепенела рядом с ним. Потом она так же медленно протянула к нему свою руку и коснулась лица мужчины. Она зачем-то долго держала её, тихонько опуская её всё ниже и ниже. Дойдя до шеи, остановилась, постояла ещё и посеменила в сторону больницы.
  Серёжка боязливо и осторожно подошёл к развалу лесин. Глаза странного человека были закрыты, а по щеке полз усач. Из оцепенения его прервали взрослые, которые стали суетиться вокруг сидящего, стали поднимать его, куда-то понесли.