Обаяние славы

Юлий Глонин
Стремление к славе – побочное психическое заболевание из-за скоротечности земной жизни, тогда как совесть – категория вечности.
Waika Vosmittel-Глонина.

К славе Дядьвитя прикоснулся случайно и ненадолго.
В одном Государственном драматическом – драматичности хватало, не хуже других – театре ставили пьесу Островского «Василиса Мелентьева».
А и увидел там вдруг вдохновенный режиссер в Дядьвите типичного стражника, опричника времен Ивана Грозного. Хотя подрабатывал Дядьвитя в театре не гардеробщиком, а, напротив – работягой, монтером сцены.
- А что! Видно, заметно, что недавно вернулся из армии, - брезгливым хищником, уже благоустраивая будущие мизансцены, оглядел Дядьвитю режиссер, созидатель спектакля. – Метр девяносто. Рожа кирпича просит. Только, уважаемый, умоляю настаивать категорически, навсегда забудьте ржать и улыбаться, как животное! Роль архисерьезная. Подчиняться отныне Малюте непосредственно, без слов!
К своей новой роли в этой жизни Дядьвитя обратился как положено, по-военному.
Запретив себе увлечься блистательными находками Мейерхольда, еле удержав себя от стези великого Михаила Чехова, обратился Дядьвитя к старой доброй системе Станиславского.
Погрузился в исторический материал. И поразился – а сколько, оказывается, грандиозных, необходимых для государства и народа дел совершил Иван Грозный! Характер у царя… да что ж там характер! – и у прапорщика Грищенко в третьей роте, где еще недавно служил Дядьвитя, тоже принципиально царский характер, а ведь вся третья рота, в полном личном составе, за прапорщиком Грищенко – хоть в огонь, хоть в пучину Баренцева моря! Лишь бы Родина жива быть.
По той же системе Станиславского сочинил для себя биографию, для своего стрельца. Дескать, Дядьвитя родился в деревне, в Н-ском уезде. И, по ехидной версии дьяка, первого пьяницы и сплетника на деревне, мол, стражник – результат барской потехи, когда мама будущего опричника, явившись юною девицею, молоко барину подносила. И далее, далее, в подробностях проследил Дядьвитя жизненный путь стражника от лыковой колыбельки с пряным запахом леса и томных сердечных песен до карьеры названного братишки у Малюты и кровопролития при взятии Казани.
Роль досталась бессловесная, а то Дядьвитя мог бы рассказать публике и о безымянном патриоте-опричнике, и об Иоанне свет-Васильиче из рода Рюриковичей, и главное – о прапорщике Грищенко из родной третьей роты.
Но основной упор по проникновению в роль стрельца Дядьвитя сделал, поднажал, на виртуозное владение алебардой. Оружие в руке воина обязано служить продолжением тела. Роль оружная. Часами – вечерами и ночами – в вестибюле театра, в декорационных мастерских и «карманах», в коридорах театрального общежития – отрабатывал Дядьвитя приемы веерных, рубящих, колющих, древком тычковых, обманных и фехтовальных ударов шваброй в качестве алебарды.
Наконец наступил великий день премьеры спектакля.
Чтобы обрести то великолепия равнодушия, с каким аристократы выходили на дуэль – чтобы руки не тряслись и ноги не приплясывали – Дядьвитя с рассвета и до обеда упражнялся с псевдоалебардой. Немного поспал. Помылся. Перед самым боем надел чистое белое исподнее. Обрядился в яркий, диковинный кафтан и чудаковатые скрипучие сапоги. Обнял новенькую, только что из бутафорского цеха, алебарду.
И почудилось, будто ветерок от крыльев веселой удачи сквознячком освежил закулисье театра и далее – по зрительному залу прокатилась волна ожидания невидали, откровения, названия неизъяснимого.
И распахнулся занавес.
По замыслу режиссера, создателя, Дядьвите персонально был препоручен князь Воротынский. Дядвитя обязан был конвоировать боярина, связывать веревками и уволакивать в пыточные застенки. Забегая вперед – узлы на князе Дядьвитя вил привычные по службе в армии, морские – долго еще по окончании спектакля люди не могли освободить несчастного князя из надежных пут, и если бы не помощь князя Шуйского с его тупым перочинным ножиком, да не милосердие бутафора, с его ножовкой по металлу, то и неизвестно, чем бы дело кончилось. И очень был благодарен князь Воротынский создателю, что Дядьвите не поручили пытать князя и казнить, хотя, по мнению Островского, это было неизбежно.
Хватать Воротынского следовало не сразу, а к десятому явлению. А руки уже чесались.
Тут только сообразил Дядьвитя, что не знает способа ходьбы. Как выходить на сцену? Мелким, легким перебором ног, как передвигаются ниндзя? Или вразвалку, небрежно помахивая алебардой, походкой опытного, почетного воина? Или печатать шаг подобно тамбурмажору на параде?
Время еще, до десятого явления, оставалось. Дядьвитя стал отрабатывать варианты прямо за кулисами, но, угодив древком в колено Малюте, был остановлен и поруган.
Проблема решилась сама собой: на сцену вышел Дядьвитя на прямых, вмиг одеревеневших ногах, будто не вполне оживший зомби.
Из полутемного зала пристально смотрело на Дядьвитю тысячеликое, внимательное чудо-юдище. Пошевеливалось, дышало, шуршало, пришептывало. Публика.
Древо обратилось в камень – и только горючий пот лился из-под стрелецкой шапки у закаменевшего Дядьвити, да кафтан на груди дергался от биения взбесившегося сердца-булыжника.
А по роли и не требовалось, чтобы опричник по царским палатам расхаживал. Околодился изваянием со своей сверкающей алебардой – и хорошо, вполне вписался в мизансцену.
А в это время бояре, не замечая, что из партера и с балконов на них столько народу смотрит, позорно лукавили перед царем, наветничали, злокознили, предавали друг друга и омерзяли, да блигузничали, да все стихом белым, да все ретитативчиком, да кандибобером.
А скоро и Дядьвитя и сам не заметил, а и позабыл уже про публику.
Глубокая, древняя, неодолимая, дремучая, непримиримая классовая ненависть к прогнившей в роскоши и бессовестности боярщине, вскипела стихийно и – словно в закупоренном сосуде карбид кипятком окатили – запылала поэтическая ярость в душе стрельца.
- О, в банке пауки! Прибежище шакалов! Воры! – думал Дядьвитя, все крепче стискивая алебарду.

Когда бы их худое разуменье
Могло бы осознать, что сотворяют,
В какие гибели ввергают государство,
В мучения народы погружают –
В бесславие, бесстыдство и нужду!

Дух Островского вихрем, призрачным вихрем кружился над буйной головушкой Дядьвити, сорвал кумачовый, маков-цвет, отороченный мехом колпак, поднял битловскую шевелюру дыбом.

Когда бы все бояре были храбры,
Заботливы, честны перед народом,
Тогда б, тогда бы… Просто нету слов!
Ах, мать его, сюда бы третью роту,
И прапорщика Грищенко сюда,
Мы всех проворовавшихся бояр
Смели б с лица державы
В единый миг!

Тут военачальник, хромающий из-за травмы колена Малюта, десницею дал знаки Дядьвите – мол, хватай, тащи Воротынского в подземелье, в пыточный застенок, на дыбу – за кулисы.
Радостно, злобно, грозно рявкнул, взревел Дядьвитя – и леденящий ужас пронесся по зрительному залу, и женщины мгновенно, разом закрыли лица ладошками.
В прыжке, пинком сапога направил Дядьвитя проклятого боярина к нужной кулисе и погнал, погнал его, проявляя изумительное, виртуозное умение наносить алебардой максимальные страдания.
Ошеломленный вначале, ошарашенный пинками и колотушками, князь быстро обрел резвость, выказал, по пути к заманчивому застенку, неожиданную для пожилого связанного боярина прыть, вереща и уворачиваясь. Очень упасало то обстоятельство, что бутафоры изготовили лезвие алебарды из фанерки, а не из стали булатной.
И, уже за кулисами, набросились люди на Дядьвитю, а боярин дерзкий извернулся и вцепился зубами, яко звериный лев, в алебарду – не полюбилась ему алебарда.
Не разумел Дядьвитя, какие холопы схватили его – иль разбойники, подлым князем подкупленные, иль антихристы заморские, аль шайка либералов-предателей. А только мысль опалила: «Зарежут! Удавят, ведьмачье отродие! Надоть войско кликнуть».
И разверз уж было луженую сержантскую пасть свою Дядьвитя, уж и тело раскалилось пораскидать нечистую силу, да костюмерша Виолетта догадалась плеснуть из стакана лимонадом стражнику в бешеный лик, не стала лимонаду жадничать.
Опомнился Дядьвитя и разглядел в сумерках закулисья обыденные театральные лица – пожарника, художника, помрежа, главпоста, завкруга, замадма, режсвета и замлитчаста. И пришел в себя окончательно, вернулся к реальности.
- Не пригоден ты к славе артиста, - вынес приговор боярин Воротынский, прислоняясь к стене, отдуваясь, мучаясь веревками и побоями. – Краев не видишь. А в искусстве, брат, самое главное – это чувство меры.
Стыдно стало Дядьвите перед славным князем, совестно. И перед искусством хотелось извиниться.