Степь

Игорь Гуревич
Помиловать нельзя, нельзя казнить.
Метания, страдания, сомненья –
извечный вирус от стихосложенья:
лечить – легко, нет силы излечить..

И потому возможен рецидив.
Вчера сказал: пошло оно всё пешим…
А нынче – встал опрятен и безгрешен.
Но чувствую: уже созрел нарыв

и просится наружу. За окном
проснулись люди – добрые и злые.
Вдруг вспомнилась: пропахла степь полынью,
а мы послали Вовку за вином…

Глава 1. Посиделки

I
Сельмаг в трех километрах от Муры,
где нас пшеницу припахали сеять.
Студенты мы, наук различных челядь,
фигурки для профессорской игры,

где ставки на «зачет» и «не зачет»,
и наши знанья ни черта не значат.
Важнее пофигизм и удача
а также друга верное плечо.

Верней – подруги. Вот она бежит,
сует шпаргалки, что-то там лепечет…
И хочется обнять ее за плечи,
почувствовать,как, бедная, дрожит,

что лист осиновый! За дурня своего.
Вот любит как! «Дурак», - твердит, а любит,
не веря, что любовь ее погубит,
взамен не оставляя ничего.

Но это хорошо, когда сошлось:
сыскало сердце путь-дорожку к сердцу.
А если девка лишь любовью вертит
и каждый приходящий – новый гость?

Шалава, стерва! Ну, таких в ля-ля.
Четыре этажа филологичек:
от тихоглазых и до истеричек –
бери любую. Круглая Земля,

но столь огромна, что потом сойтись ,
когда-нибудь – событие из редких.
И потому общажные соседки
легко и просто скрашивали жизнь,

себе и нам, души не бередя,
без лишних предисловий-заморочек.
А мамам, навещавшим нежных дочек,
мы тут же представлялись как друзья-

студенты, комсомольцы и вообще
идейные, немые импотенты.
И про «любви счастливые моменты»
Булат им пел на каждом этаже.

Мы были непорочны и чисты.
Во всяком разе верили в то сами,
очередной представленные маме.
А после без смущений – «жгли мосты».

II
В тот раз гонцом был Вовка. За вином
для предстоящих тихих посиделок,
для девушек из здешних, переспелок.
Уже садилось солнце за окном,

когда вернулся Вовка в наш барак,
где дружная – семь человек – бригада,
принарядившись словно для парада,
двух женщин развлекала натощак.

За двадцать два уж стукнуло одной.
Второй и вовсе – двадцать пять. Старуха!
Но у других была совсем непруха,
тех, кто поехал дальше «головной»

за десять километров. В выходной
мы к этим дальним в гости заезжали.
Какие горизонты там лежали!
Гончарный круг! А бабы – ни одной.

Акын, киргиз заезжий, тракторист,
тройной одеколон всосав с устаку,
пел «Ямщика» и борзо шел в присядку.
А пацаны плясать пытались твист.

Он им кричал: «Нерусские вы все!»
Они ему в ответ: «А мы – киргизы».
Он обижался, выл, слюною брызгал
и резал крест ножом на колбасе .

Вдруг тишина – как будто с похорон.
Старшой сказал: «А он ведь прав, поскуда».
И возникало как из ниоткуда:
глубокий вздох и все – «Вечерний звон»…

«Ведь всякий раз кочевник, гад такой
берет на понт нас, русских, и разводит.
И мы поем при всем честном народе
про ямщика и давимся слезой.

«Еще не вечер» стонем, про Байкал.
Короче много песен есть хороших.
А он смеется, хлопает в ладоши,
как будто эти песни заказал», -

так говорил потом старшой – прораб,
лихой герой студенческих отрядов.
И добавлял: «Убил бы разом гадов:
Как можно сеять хлеб, где нету баб?!»

И сам-гора киргиза обнимал,
вернее, прятал у себя под мышкой.
И пели оба «одессита-Мишку»,
и каждый в лоб другого целовал…

III
Короче, нам в тот раз еще свезло:
хоть две нашлись, хотя и не красотки.
Но в юности не надо даже водки –
вся жизнь на раз, легко и набело.

Водяру мы заране припасли.
Вино – послаще! – заказали дамы.
Когда об этом знали наши мамы,
мы б с их подачи в армию пошли

(«Там дисциплина воинская, там
не спиться!»). Пусть теперь икают:
сначала в институт тебя толкают,
а после попрекают за сто грамм.

Хотя, конечно, это не про нас:
на брата выпадало с «полстакана»
Разлили. Помолчали – истуканы! –
и хлопнули. И заискрился глаз.

Потом – другой. Володя закурил.
Дэн взял гитару. Началось веселье.
И рядом щечки женские зардели.
Я ту, что старше сходу закадрил.

Глава 2. Глафира

IY
В квартирке пахло жженым кирзачом –
паршивой смесью сапога и сварки.
Мы все тогда – поклонники Ремарка –
отлично понимали, что почем:
сидеть в окопах – это не кино,
а жизнь – абсолютное говно.

Глафира, фельдшерица. Здесь – судьба:
окончила училище – послали.
Посмотришь на нее – в глазах печали –
и понимаешь: жизнь ее – борьба.

Она считала, главное – найти
себе любую мужнину защиту.
В итоге – из разбитого корыта
вода уходит, как ты не мути.

Один сожитель бил ее ремнем.
(Я видел знаки звезд на пятой точке).
Бил изувер с оттяжкою по почкам,
солдатской бляхой, вечером и днем,

когда в обед с дороги забегал.
(работал водовозом в сельсовете).
И – слава Богу! – не родились дети:
он дважды из нее их выбивал.

«С тех пор и не могу я понести» -
сказала, о себе, как о пеструшке-
корове или курице- несушке,
которой вряд ли может повезти.

Стояла ночь степная. Сонмы звезд
в открытое окнотолпой вбегали.
Смотрели на меня ее печали –
так смотрит на тебя бездомный пес:
две черных, две бездонных тишины.
И жгло от осознания вины,
так, будто это ты ее в дорогу
пинком прогнал с родимого порога.

Второй был просто конченный алкаш.
Казах, кочевник. Глаз сощурит узкий
и говорит ей: «Глашка, я не русский,
но пью похлеще ваших». Входит в раж –

и бьет – тот был попроще – кулаком,
куда попало. Раз попал в висок.
Упала. Смерть была на волосок,
но отошла, костлявая, бочком.

Тот испугался, что пришиб ее,
и деру дал, трезвея по дороге.
Но, видимо, споткнулся на пороге,
и налетел всем горлом на белье.

Пробил кадык веревкой («Во дела!»).
Потом лежал с открытыми глазами
под кружевными женскими трусами
(Глафира все же модница была).


Y
Потом был третий, пятый и шестой.
- А что четвертый?
- Будто был и не был, -
и посмотрела на ночное небо,
плененная небесной красотой.

- Четвертый ангел был, - сказала вдруг.
Заволоклись слезами две печали.
И руки отчужденные упали,
как будто не имела вовсе рук.

Так матери, наверное сидят,
когда с войны приходят похоронки
и мир стоит в смущении в сторонке,
и листья в тишине не шелестят.

То было года три тому назад.
Ей двадцать два. Он год как после школы.
Сошлись они скорее по приколу.
Он с девочкой поссорился. Был рад

как сосунок прильнуть. Любви алкал.
Ты только приласкай его немного.
В тот первый раз Глафиру он не трогал,
лишь ненароком в губы целовал.

Она ж имея опыт больше двух
(я думаю, помножено на двадцать)
с ним, несмышленым, не смогла расстаться.
Забилось сердце, обострился слух,

глаза открылись. Девка поняла:
отдаться сходу – мудрость небольшая.
Тогда, домой мальчишку провожая,
она, как степь весною, ожила

и щебетала птицею шальной,
когда от песни собственной пьянеешь.
«И не было потом меня нежнее,
чем в год когда якшался он со мной», -

сказала. И от собственной тоски,
как в речке с головою – захлебнулась.
Ручьи – из глаз. Сквозь слезы улыбнулась
и уронила рюмку из руки.

Упала рюмка. Водка разлилась.
(Мы пили водку у нее на кухне).
И снова мир затих. Казалось рухнет,
казалось, оборвется с небом связь –

и все –  Земля, Глафира, я-балбес,
пустая степь, неведомый нам лес,
Москва, Париж, Америка, Европа –
сорвутся, улетят в такую жопу,

что не дозваться. Вот какой костер
четвертый, тот, что был уже сто пятым,
разжег тогда в ее душе распятой.
- А дальше что?
- Расстрельный приговор…

И сколько ни пытался я потом
за что и как допытывать Глафиру,
молчала посреди большого мира
библейским мифом – соляным столпом.

В конце концов я с нею переспал–
еще один из общего Содома.
Под утро пронеслись раскаты грома.
Но дождь на землю так и не упал.

Глава 3. Председатель.

YI
Мы сеяли с азартом. Степь цвела
по островкам . Всё остальное – воля:
чернело тело вспаханного поля.
Земля зерна пшеничного ждала.

Здесь кобылицы мяли ковыли,
гуляло половецкое кочевье
века назад. И степь было ничейной.
Но мы всё Поле распахать смогли.

Мы были силой, всех мощнее сил.
Оплотом мира и Земли надеждой.
А то, что модной не было одежды,
так каждый все равно ее носил.

О том, что это был уже застой,
узнали мы от новых краснобаев.
А нам пел Окуджаву Луспекаев,
и мы любили наш советский строй,

историю и подвиги страны,
и про войну смотреть любили фильмы,
от Волгограда до забытой Ильмы
одной идее клятвенно верны.

К той верности Высоцкий и Булат,
как ни мутити, имели отношенье:
они нас вдохновляли, без сомненья,
не издеваться, а любить стократ

сильней, чем за комфорт и крепкий тыл,
за сытные подачки и примочки…
(Когда Глафиру первый бил по почкам,
в ее сознании как Родина он был:

бьет – значит любит).
Так что не хрен брить
по прошлому новейшей острой бритвой!
Там мы на труд шагали как на битву.
Там мы умели коллективом жить:

ругаться, бить друг друга, но идти
к плечу плечо. А если так случится,
и враг на нас посмеет ополчиться –
за наш вершок с лица Земли смести!!

YII
Встречало наш студенческий отряд
на станции колхозное начальство –
сам председатель в образе «страдальца»,
хотя и был рабочей силе рад,

нам говорил: «Сев – это не кино.
Получите вы больше, чем хотите,
но только меньше пейте и не спите
над сеялкой, пшеничное зерно

из рукава с машины заправляя!
Тут каждый год хоть что-то да случится:
под сеялку легко со сна свалиться.
Короче, меньше пейте, заклинаю!
А в целом… - и махнул рукой. – Ура!
Мы рады вам. Удачи, детвора!»

Так речь закончил. Словом, вдохновил.
Но лучше б ничего не говорил:
мы умудрились в тот же день напиться,
боясь с утра под сеялки свалиться.
Поэтому назавтра выходил
на поле только тот, кто меньше пил.

А малопьющих было меньшинство.
Непьющие и вовсе – лишь химера,
и не было им общежитской веры.
Хотя, казалось, трезвость – естество

того, кто дружно строил коммунизм.
Но это только часть несовпадений,
которые в нас заложили Ленин
и партия, и Родина, и жизнь.

YIII
На сев мы вышли все в конце концов.
Ветра в степи гуляли, как хотели,
пшеницы чешуи в лицо летели,
Мы ж, помня о величии отцов,

поднявших, победивших, взявших на,
осознавали: это всё – пустое.
Пусть кожу жжет, спина и руки ноют –
зато заплатит Родина сполна

за честный труд любовью и рублем.
А неудобства мы переживем.
И каждый был тогда почти герой.
К тому же нас кормили на убой

свининой и бараниной – с утра.
А щей таких – и дома не едали:
в них ложки оловянные стояли.
По-первости орали мы «ура!» -

такой всенасыщающий прием
не купишь на студенческие гроши.
«Наш председатель в принципе хороший»,-
сказали мы, решив – не подведем!

И стали втрое меньше выпивать.
Вставали в пять, с полей обратно – в восемь.
Все как один. Никто из нас не косит.
Сил оставалось вымыться и – спать.

Но в день единственный – святой наш выходной
(щадили нас и день такой давали)
имели право: хором выпивали
за выполненье плана посевной.

Глава 4. Тракторист

IX
Ну, как она? Спросили мужики,
когда поутру прибежал в столовку.
Пожал плечами. Стало вдруг неловко
болтать о Глаше. Тренькали сурки.

Степь просыпалась. Мы наелись каши
с бараниной и, ватники взяв наши
(нас в новые одели без помех),
пошли замаливать вчерашней пьянки грех
трудом во имя, Родине во благо,
веселая и дружная ватага –
все как один. Ну, и один – за всех.

Мы были с Вовкой в паре. Как в кино:
он насыпал на ленту транспортера
с машины. Я ж внизу, вдыхая порох
трухи пшеничной, заправлял зерно

по бункерам на сеялке. Потом,
менялись. Впрочем, хрен нигде не слаще.
Над нами – коршун по небу парящий.
Под нами – жирный, сущий чернозем

А тракторист: «Чо медлим, пацанва?» -
не просто сволочь – сволочь из народа,
извечно недовольная порода,
которая как большинство права:

«Студентики очкастые! Жидки!»
Хоть мы очков вовеки не носили,
но отчего то это все сносили,
не подавая борову руки.

Он был кряжист и крепок словно дуб.
Нас невзлюбил и злобно затаился.
А в этот раз по полной взбеленился –
во рту сверкал железной фиксой зуб.
Он словно ждал удачи чтобы нас
пометить каждого в его нерусский глаз.

И вот закончили мы заправлять едва,
как Вовка спрыгнул с кузова и крикнул:
«Эй, ты, терпила!» Тракторист аж рыкнул
и к нам рванул. Перекати-трава

сухая пролетела между нами.
На нас степное двигалось цунами,
А Вовка нагло пискнул: «Ой, боюсь!
Того гляди от страха не сдержусь».

Мы перед «танком» отскочили, чтоб
в тылу у «танка» заново сомкнуться.
Едва успел он сходу обернуться,
как получил с двух рук в покатый лоб

и рухнул наземь. Выскочил шофер:
«Творите что, последствия абортов?».
У нас на шеях вздулось по аорте.
Водила замер. Ближе не попер.

Махнул рукой: «Сам знаю. Он такой:
горячий, наглый. Только этот – свой.
Что не могли недельку потерпеть?
Теперь, что делать?»
Мы сказали: «Петь».

А между тем наш тракторист в себя
пришел. Обвел вех мутным взглядом.
И вдруг сказал: «Так мне, придурку надо!
Я ж это по-отечески, любя».

Вздохнул, сел в трактор и повел его
по полю, аккуратно засевая,
грядущим и богатым урожаем,
как будто не случилось ничего.

Нам было это с Вовкой невдомек.
Но мы решили после объясниться.
Могло ведь и похуже, что случиться.
А так сошло: наш тракторист потек.

Мы за день больше не общались с ним.
Он в тракторе сидел. Мы заправляли.
И в душах наших не было печали.
Кто не судил, тот, значит, не судим.

Глава 5. Месть. Воин.

X
Стирает горизонт ковыль степной
волной зеленой. Всадник с головою
скрывается в ковыльном непокое.
Степь бесконечна. Только ей одной

не измениться, не пропасть вовек.
Так думал он, на стременах вставая:
Есть только степь от края и до края.
И он – в степи. Последний человек

на всей Земле, во всей Большой Степи.
Свободен. Чист. Скачи, куда захочешь,
меняя дни на сумерки и ночи,
меняя направление пути.

Он никому не должен. Долг отца
с лихвою возмещен: стоят на пиках
две головы, два умертвленных лика –
иного им не суждено конца.

Пусть выклюют им вороны глаза!
Пусть дождь степной разъест им кожу с мясом!
Тела – волкам и одиноким барсам…
Над степью собирается гроза.

Он натянул узду. Сошел с коня.
С седла снял полог. На земле раскинул.
Он сделал все, что ждет отец от сына:
«Теперь ата с небес простит меня»

Коня стреножить до дождя успел.
Разверзлись хляби. Хлынули потоки.
Тьма снизошла. Времен сомкнулись строки.
Стрелою век за веком пролетел.

Есть только степь. В ней человек – один.
Кочевник, всадник, войн муж и сын.

XI
Степной волчицей шла по следу ночь.
Теперь он сам стал для врага добычей.
Звериный рык, тревожный посвист птичий –
будь начеку! Гони усталость прочь!

Ты здесь один, среди Великих Трав –
ты знаешь каждую, но враг в них тоже вырос,
он тоже из войны степной и мира
и значит также, значит также прав.

Он уходил. Не разжигал костров.
Глаза смыкал, не отменяя слуха.
Шептала смерть, беззубая старуха:
«Ну, что, кочевник, встретиться готов?»

Он был готов. Его учил отец:
лицом к лицу. Но если так случится –
смерть со спины набросится волчицей,
прими достойно и такой конец.

Стыда в том нет. И навалился сон.
Четвертый день без отдыха и пищи.
По следу ночь степной волчицей рыщет.
Враг окружил его со всех сторон.

Он на ноги с земли успел вскочить.
Он был один на этом поле бранном.
А после – степь заволокло туманом.
И захотелось напоследок пить.
Колодец со студеною водой –
вкуснее нет. Отец идет на встречу.
Вот руки положил ему на плечи
и улыбнулся строгий и живой.

«Пошли, сынок» -и двинул по степи,
ковыль перед собою раздвигая.
«Отец, что это – жизнь?»
«Да, другая.
Но мы идем по одному пути».

Коня забрали. Бросили волкам
на растерзанье тело, обезглавив.

Дышала степь. Ее судить не вправе
ни человек, ни Вездесущий сам.

Глава 6. В плавнях. Тракторист.

XII

В плавнях, посреди Большой Степи,
вечером мы пили мировую.
Первую звезду сторожевую
первым разглядел на небеси

Вовка, продолжающий чудить.
Пальцем ткнул: «Господь сегодня с нами».
От костра к воде метнулось пламя,
будто путник, жаждущий испить

мутной влаги. Шорох в камышах –
и взлетела утица-тревога.
Тракторист вздохнул: «Эх, безнадега! -
И добавил утке вслед. – Пах-пах!»

«В общем, Николаич, нас прости.
Мы того… Но больно ты нас это...»
Пили мы за мир на всей планете
в плавнях посреди Большой Степи.

«Ладно, пацанята, сам-дурак.
Я ведь раньше так не заводился.
С той поры, как Пашка … оступился…», -
и поднес к глазам большой кулак.

Вытер слезы. Выпил. Замолчал.
Мы молчали, чувствуя другое.
Так не бьются волны о причал,
псы ночами так с тоски не воют.

Так в степи горюют мужики:
тяжко, безысходно, запредельно.
Он стащил с себя пропахший тельник.
Обомлели: шрамы вдоль руки

правой. И спина – в сплошных рубцах.
То же грудь. Живого места нету.
Он, в глазах у нас заметив страх,
Пошутил: «Что? Знатные приметы?

Всякое бывает на войне.
То, что выжил – Божье проведенье».
Тишина. Вокруг сгустились тени.
Только волны дышат в тишине.

«На какой войне?» - спросили мы.
«Мало ли», - уклончиво ответил.
Озарило вдруг: мы с Вовкой дети,
шлёпки, неокрепшие умы.

Нам что вдоль пока, что поперёк –
всё едино: родичей забота
обеспечить, выучить, работать.
Даже воевать – ёк-макарёк!

Ветерок прошёл по камышам.
Тракторист опять завёл про сына:
«Он едав в усах, но весь – мужчина.
Никогда не ездил по ушам.

Прям и крут был, будто прежний я.
Только тверже во сто крат и лучше.
Наговоры сызмальства не слушал.
С десяти годов седлал коня

сам и – в степь. Попробуй, догони.
Весь с конем сольется – чистый ветер!
Не было счастливее на свете
нас с женой в те времена и дни.

Он, бывало, скажет: «Что же вы?
Вас мне и оставить невозможно…» -
и прижмет к себе такой надежный.
Только больше нет его в живых».

Запах тины и горелых шин.
Что сказать? Что спрашивать? Молчали.
Прозвучало: «Суки. Расстреляли.
Он у нас единственный был сын».

Глава 7. Суслики

XIII

Суслики повсюду. Степь кругом.
Миражи. Полынью горько пахнет.
Встанет человек и громко ахнет:
в облаках плывет огромный дом.

Миражи. Гончарный круг степи.
Чернозем, распаханный до края.
Проще жизнь прожить, с судьбой играя,
чем такое поле перейти.

Это поле – больше, чем судьба.
Властвует над временем и смыслом.
Что ему стремления и числа
наших планов? «Жизнь есть борьба» -

говорим себе мы в оправданье,
разрушая вечность мирозданья.
Суетливый смертный человек,
бредящий то поворотом  рек,
то движеньем гор, то орошеньем,
то болот повальным осушеньем.

Выйди в степь. Здесь суслики свистят
Также, как в кочевий времена.
Здесь уместны лук и стремена.
Здесь случайны камыши и сад.

Как легко, когда ты окружен
письменами, техникой, железом!
Выйди в степь – всё станет бесполезным.
И уже не лезешь на рожон

перед этой пахотой сплошной,
той, что обозвал ты «целиною»,
разрушая царствие земное,
ради рая сочиненного тобой.

XIY

Мы решили суслика поймать.
Местные, однако, научили:
два ведра с водою нам всучили,
чтобы воду в норки наливать.

Суслик нахлебается воды,
выползет наружу мокрый, квелый.
Тут его хватаешь по приколу.
Ну, а дальше – все решаешь ты.

Изловили двух таким путем.
Принесли в барак. Травы нарвали.
По коробкам тварей рассовали.
Высохнут – натешимся потом.

Наши планы поменяла жизнь.
Суслик мой тщедушный был и хилый –
вдруг вцепился в палец, что есть силы
до кости резцами, и … повис.

Закатил глаза степной стервец:
если отдирать, то вместе с пальцем.
Стали щелкать по лбу, били палкой.
Отпустил, поганец, наконец.

На пол, за порог и в степь, к своим.
Палец опухал, чернел заметно.
Я – к Глафире тропочкой заветной,
тоже в степь. Так оба и бежим,

каждый, что искал себе, нашел:
суслик отомщен, а я наказан.
Я сказал Глафире: «Вот зараза!»
Глаша усмехнулась: «Сам козел», -

и всадила мне от столбняка,
не жалея и не церемонясь.
«Что совсем измучили гормоны?
Сдохнешь, как пацан, от пустяка.

Это степь. Не любят здесь таких.
Но в тебе есть дельное, я вижу.
Так и быть, заглянешь – не обижу.
Эту ночь разделим на двоих».

XY

Как-то так. Не знаешь, где найдешь.
Между тем, в коробке спал с травою,
в клевере зарывшись с головою,
суслик. Дали прозвище «Гаврош».

Этот был пушист и толстобок.
Позволял себя чесать за ушком.
Хлеб ему крошили. Бодро кушал:
за щеки пихал. «Погодь чуток.

Как вернемся в город, приручу», -
говорил Заур, хороший парень.
Я с грузином не был солидарен.
Но решил, что спорить не хочу.

Мне хватило опыта с моим:
суслики – степной свободы дети.
Чем Гаврош хозяину ответит,
нам покажет время. Поглядим.

Долго ждать, однако, не пришлось.
Через день Гаврош исчез бесследно.
«В степь ушел. А ты опять бездетный», -
шутки лучше сходу не нашлось.
«Дураки», - Заур послал всех «на».
Молча лег и отвернулся к стенке.
За окошком ночь слизала пенку
с варева заката. Тишина.

Утро наступило ровно в пять.
Каша, жир бараний. И на поле:
пусть живут все суслики на воле –
нам работу надо работАть.

День прошел. Потом еще. В углу,
писк из грязных телогреек слышен:
«Так-растак! У нас еще и мыши».
Вовка со двора принес метлу:

«Будем выметать. А ну тряхни!»
Сверху телогрейку взял. «Не трогать!» -
в комнату влетел Заур с порога:
«Вот же, посмотрите. Вот они!»

Охренеть! Семь лысых сусличат.
И Гаврош, заметно похудевший,
смотрит отрешенно и нездешне,
как над ней семь олухов стоят.

Человеки! Их умнее нет.
Изрекли: «Так это ж сусличиха!
Нажил наш Заур заботу с лихом:
папой был, теперь еще и дед».

Со двора вбежал соседский пес.
Отогнали бедного метлою.
Малышей боясь побеспокоить,
в шапку всех Заур собрал, унес

сматерью счастливой в степь, к своим,
В те места, где наши планы– дым,
наши письмена – пустое бремя,
ничего не значит наше время:
не смотри на стрелки – нет его.
Только степь. И больше – Ничего.

Глава 8. Рассказ Глафиры
XYI

«Ты знаешь, что такое «орошенье»?
Да здравствуют глобальные решенья!
Изранят степь, сметут с нее курганы,
нароют повсеместно котлованы:

«Нам засуха отныне не страшна!»
Очередная выиграна война
с природой. Но проходит год,
потом другой и третий, и природа
берет свое обратно у народа.
И мы теперь живем среди болот.

Ты в плавнях был? Там уток – страх!
Кому не лень – все нынче на охоте,
а пацаны служить хотят во флоте
и зажимают девок в камышах.

В тот год опять разрыли степь у нас.
Он там как раз табун колхозный пас.
От страсти пацана не уберечь:
повадился на свежие канавы –
искать следы былой «кровавой славы».
И ведь нашел же – половецкий меч!

Едва дождавшись утренней зари,
пришел ко мне. Глаза горят: «Смотри!».
Отчистил сам и наточил, как бритву.
Я пошутила: собрался на битву?
Он усмехнулся: «И не говори!»

Добавил: «Пригодится, если что» -
И так с лица сошел – я присмирела.
Да, если что, такой пойдет на дело.
Он крепким был. Он не носил пальто».

«При чем здесь это?» - я спросил. «При том!
Пальтишки, курточки! Приличные мальчата!
Он… был другой. Он был мне … старшим братом.
И даже больше: он мне был… отцом».

И я представил: девятнадцать лет!
«Мне больше на год. Значит, я – твой дед».
Я пошутил. Глафира разозлилась.
У нас в ту ночь свиданье не случилось.


Глава 9. Маки. Дэн

XYII

Конец апреля. Степь чиста кругом.
Вдруг алый плат на выплывшем кургане.
 «Но это ж … маки. Господи! Славяне!
Здесь маки, братцы! Маковый дурдом» -

посыпались горохом, на курган
помчались черноточием дороги.
Несите пацанов, дурные ноги!
Несите всех, нерусских и славян.

Весна. Какие маки дарит степь,
накидывая легким алым платом
на грудь свою, на каждый мертвый атом
Земли, на вековую цепь,

от гунна, что скакал лелея месть,
от тех времен, от рода Кучук-беев
до нынешнего Даньки Кочубея.
(Он липший кореш Вовчика-еврея.
А к ним обоим лучше и не лезть)

«Мой дед герой Гражданской – не робей! –
Ты фильм смотрел?» - кричит, глаза сверкают.
Эх, Данька! Где теперь тебя мотает –
потомок графской крови, Кочубей.

Ты знал, срывая по степным полям
крылатые и трепетные маки,
о том, что предки преданней собаки,
служили государству и царям,

а вспомнил лишь Гражданскую войну.
Такое можно каждому в вину

в те времена поставить с высоты
истории, которую нам снова
переписали заживо-здорово
приверженцы новейшей суеты,

скопцы пришедших рыночных времен,
без памяти, без собственных имен.
Но, реформаторы, вершители судеб.
вы тоже с нами ехали на хлеб,
тащились через маковый кордон,
и собирались родине служить.

Вы тоже собирались просто жить,
вам девочки приветливо махали,
а вы для них все маки собирали,
не зная, как коробочки сушить.

Я помню, как один из нас в цветы
на склоне невысокого кургана
упал спиной. И прошептал: «Нирвана…
И вдруг добавил: «Царство красоты

и счастья – наша родина, братва!»
Высокопарно, вычурно. А все же
никто ему тогда не дал по роже
за эти идиомные слова.

Никто тогда его не упрекал
за близорукость, трусость, недалекость.
А он смотрел на небо синеоко.
И Вовка рядом на спину упал.

Я рухнул подле. Дэн сказал: «Ура!
Давайте пролежим так до утра –
все звезды сосчитаем до одной,
чтоб больше не пугали нас войной».

«Причем здесь это?»
«В общем, не причем.
Но звезды все над родиной, ребята.
По всем погибшим на войне солдатам.
Мы вспомним всех, когда их перечтем».

И ведь считали. Было нам не лень.
Полночи. Молча. Без дурного смеха.
А поезд ждал и никуда не ехал.
Ты помнишь, как зажег сердца нам, Дэн?

Ты помнишь, как спустя пятнадцать лет
Мы встретились. Ты бредил перестройкой.
и говорил: «СССР – помойка.
Америка – грядущей жизни свет».

Английским ты на зависть нам владел
крутого круче (мамой был научен).
Ты с тех временем был с книгой неразлучен,
когда на звезды из степи смотрел.

Ты лучше нас вписался в новый день.
Достиг высот: ты –  младореформатор
и бизнесмен, партийных дел куратор…
Ты помнишь степь и наши звезды, Дэн?


Глава 10. Месть. Мать.

XVIII

Мой горький. Мой любимый. Мой родной.
Мой чистый воздух родины. Над степью
струятся облака седою цепью,
текут и не прощаются со мной.

Ковыльных миражей гончарный круг,
полынный запах знойного простора
и разнотравье, и ночные хоры
невидимых цикад, и даль разлук…

Ужели я здесь не был никогда?
Не шел по следу за степной волчицей?
Не ощущал от  пальцев до ключицы,
как холодна упавшая звезда?

Не спал под возом и не пас коней,
свист сусликов не различал в закате?
И звездной ночи бархатное платье
не опалил костром души моей?

XIX

Волчица, потерявшая волчат –
так выла мать по сыновьям. Над степью               
шли облака необозримой цепью
и травы уходили в солончак.

«Умай, богиня! Мать всех матерей,
рыдай со мной. Сожги Йер-Суб  слезами.
Твой муж, богиня, если он над нами,
зачем моих оставил сыновей?

Зачем, о Тангра-хан, в тот черный час
не подал ты им знака волчьим воем?
Когтями я пустое чрево вскрою –
зачем, о Небо, сыновей не спас?

Молю тебя, угрюмый Эрлик-хан,
при встрече передай моим батырам:
для матери померкли краски мира,
у матери страшней не будет ран,

но мать жива. И внуки будут жить:
Я подниму их – род не оборвется.
И каждый заарканит иноходца,
научится сражаться и любить.

И будут знать горячие юнцы:
хитрей волков и крепче крепкой стали,
голов перед врагами не склоняли,
их гордые и смелые отцы.

И если в их сердцах зажжется месть,
прапредок Волк их позовет на мщенье –
я упаду пред Небом на колени,
я смертным воем перекрою Степь,

но отпущу – не встану на пути.
Ты слышишь тать? А может твой последыш?
Твоя судьба идет с мечом по следу –
То внуки мои рыщут по степи.


Глава 11. Павел

XX

Оберни меня в саван степи
под веселую белую вьюгу.
Мы нашли в этом поле друг друга,
чтобы вместе его перейти.

Травостой, достигающий звезд.
В дни потопа библейские грозы.
Мир любви и вселенской угрозы.
Между небом и памятью мост.

Оберни меня в саван степи
в полотно из нетканого снега.
Я почти задохнулся от бега.
И потеряны знаки пути.

XXI

«Ты называл ее «дурман-травой».
Она повсюду здесь произрастает,
хоть пешего, хоть конного скрывает –
с любою бесшабашной головой.

Придет сентябрь. Созреет анаша –
и ринутся с пустыми рюкзачками
подонки со стеклянными зрачками,
по ходу всё, что под руку, круша.

У нас его прозвали Васька-хан –
мордастый, поселковый участковый.
И дом имел, и мотоцикл новый.
Держал поселок, выполняя план.

Не пятилетний, дурень. Так траву
с былых времен поныне называют.
Она в сентябрь, зараза, созревает.
Особенно хорошая во рву.

Откуда знаю? Кто ж здесь не знаток!
Но участковый был над делом старший.
Случилось так: столкнулся с ним мой Паша.
Верней, нарвался Васькин корешок,

который привозил «рабов» в сезон.
Сам к Ваське, а поганцев за травою.
И пьют на пару с ханом самогон,
А после песни, будто волки, воют.

Тоскливо так и жутко. Злоба в них
какая-то бродила кровью смрадной.
Но мало пить. Гулять им было надо.
А этот кореш-Васькин – просто псих.

Однажды возвращалась с головной
(ходила в магазин за свежим хлебом).
Шла не спеша тропинкою степной.
А надо мною – ласковое небо.

И стало так мне дуре хорошо,
что на стожок взобралась и сомлела.
Незримая пичужка сладко пела,
как будто где-то рядом пастушок,

как на коробке вкусных ассорти,
что Паша подарил на день рожденья.
И было мне чудесное виденье:
мы в церкви с ним. Одна свеча горит,
что перед нами. Я в накидке белой.
И Паша – нерешительный, несмелый –
мне что-то очень тихо говорит.

Я понимаю – нас должны венчать.
Но где же поп? Иконы? Где кадило?
Вдруг чувствую- зловоние могилы.
Я понимаю – надо закричать,

но мочи нет. И крепко рот зажат.
Глаза открыла… Васькин кореш, сволочь…
На горле- холод лезвия ножа…
Снасильничал… Одну оставил… Голой…

Не знаю, как я ночи дождалась.
Проплакала. Сама? да бес со мною:
не убыло. Но Пашка мой… И вою,
скулю лисицей…К дому добралась –

а Пашка, как предчувствовал, ждал там
Меня увидел – стал черней могилы.
Я сдуру рассказала всё, как было.
Он простонал: «За что всё это нам?»

Встал молча и ушел. Я поняла:
теперь конец… Кому нужна шалава?
Достала припасенную отраву
и напилась. Уснула у стола.

А утром стук в окно: «Беда! Беда!»…
… Он от меня с мечом ворвался к хану
и порубил обоих в усмерть пьяных…
Мне передал записку: «Навсегда»…


Мать принесла. Сказала: «Сын просил».
Добавила: «Чтоб ты пропала, стерва!» …

Я вены резала. Потом лечила нервы.
А Пашкин батя попросту запил».

Ночь за окном стояла глуше сна
смертельного. Посередине мира.
Я вдруг сказал: «Прости меня, Глафира».
«За что простить? В том не твоя вина,

что приголубила. Одной нет горше быть.
А ты – не злой. И мне напомнил Пашку.
Я там тебе нагладила рубашку:
вам завтра за расчетом приходить».

Эпилог

Все – вымысел, что здесь я рассказал,
любые совпадения случайны.
Повсюду – степь с ее огромной тайной.
Встал посредине – и вошел в астрал,

где спаяны не только времена,
не только судьбы – семена и мифы.
Идут века. А мы всё также – скифы,
хотя у нас другие имена.