До кладбища вагон бросает

Виктория Хворостинова
В. С. Михайлову
               
         Садись, детуля, я тебя увековечу!
         Анатолий Зверев
 

До кладбища вагон  бросает
Глазницам роковой тоннель,
К Преображенке открывая
Заблаговременную дверь.

Примет невиданная гамма:
Пред самым входом на погост
«Виктор и Я» поёт сопранно,
Щетинится реклама в рост.

Здесь ярмаркой крамольной пахнет,
У преисподней зыбок нрав, 
Заглянет в лету спящий граф,
И эхо над могилой ахнет.

И неожиданных синиц
Сердцебиенье грудки жёлтой
Отброшенной застынет нотой
Цветам надломанных зарниц.

Где у подножья...
Стоп, Голубка!
Окрошку хлебную клевала,
Лазури нежная голубка
Ходила, землю целовала.

1994


СЕЛО МИХАЙЛОВСКОЕ И ЕГО ОБИТАТЕЛИ

«Поедем в село Михайловское!», частенько говаривал Анатолий Зверев, и такси мчало компанию в сторону метро «Кропоткинская», где в старом особняке на улице Рылеева проживал Виктор Сергеевич Михайлов-Романов – художник и чудак, держатель знаменитого притона, в котором собиралась едва ли не вся московская богема 60х-70х. Таксистов Зверев ненавидел «за заносчивость», но метро не любил еще больше, справедливо опасаясь привлечь внимание милиции своим странным внешним видом. Стоянка в то время находилась возле бассейна, на месте которого теперь возведен храм с подземным, говорят, гаражом и рестораном. Однажды, не желая расплачиваться, Зверев закричал на всю улицу: «Караул, насилуют!». По свидетельству Андрея Амальрика, «собралась толпа, подоспела милиция, шофер, молодой парень, только глазами тупо хлопал – и что же, его задержали, а Зверева отпустили». Впрочем, в милицию Зверев попадал постоянно, даже сестра его туда сдавала, а он усы отращивал, чтоб не узнавали – но тщетно, органы не дремали и вскоре после Олимпиады отправили его в «Матросскую тишину», на 39 копеек в сутки. Само же олимпийское лето, когда выселяли из Москвы всех «сомнительных элементов», провел в Яхроме, на даче у фотографа Владимира Лобанова, брата Михайлова-Романова и автора целой фотолетописи жизни замечательного «села». Копали огород, сажали крыжовник, пили водку. Зверев копал в перчатках – у художников нежные руки.
Лобанов показывает слайды, настоящий театр Анатолия Зверева: «Вот он, святой лесной, Берендей, через ручей переходит, как Цезарь через Рубикон – полкилометра пройти до деревни осталось. А ты знаешь, что Рубикон – то, кстати, и был размером с ручей?». Живший по знакомым, а чаще всего в Михайловском, Зверев и вправду был как лесной царь – куда надо, туда и попадал. Все, что говорил о людях - свершалось. Из Михайловского мог направиться прямо на прием в американское посольство и разгуливать там под руку с подвыпившей женой посла.
Берендея напоминал и покойный Михайлов-старший: стоит себе где-нибудь на углу Остоженки, мундштук потягивает, глаза с хитринкой – смесь врубелевского Пана и гоголевского Плюшкина. Неудавшийся художник-реалист, певший в церковном хоре бас-профундо, убежденный холостяк, Михайлов-Романов и был властителем сказочного царства арбатских переулков. Дружил с шахматистом и певцом-любителем Смысловым и дочерью Шаляпина Ириной. Истории любил рассказывать следующие: «Заходит как-то ко мне на Рылеева Шостакович. А я сижу за роялем, музицирую. Шостакович слушает, хвалит. Через год прихожу в консерваторию на премьеру его новой симфонии, и слышу – моя мелодия звучит!»
Зверев не любил говорить о себе как о художнике. На первом месте у него всегда было повествование, рассказ. Любое слово мог повернуть самой необычной стороной – неслучайно так любил Хлебникова. Чтобы распознать его каждое слово, надо было знать очень многое, и религию, и астрологию. Сердился, услышав глупость. Играя, создавал о себе мифы, один из которых, о неумении Зверева читать и писать, подхватил субъективный Андрей Амальрик, чьи воспоминания цитируются обычно очень неточно, хотя он и оставил лучший портрет художника: «Это был гений в потенции, но в потенции неосуществившейся. У него были такие неожиданные повороты, такие необычные ходы – и в его картинах, и даже в маразматических рассказах и стихах, - которые и выдают гения. Вы читаете, например, писателя, как будто едете по укатанной ровной дороге, но вдруг какой-то одной фразой делается такой вираж, и вас тряхнет на таком ухабе – и вы чувствуете: перед вами гений. Но у большинства хороших писателей вы так и доезжаете до конца книги по ровной дороге. …В период моего увлечения Зверевым я никогда не мог смотреть без волнения, как он работает: я присутствовал при чуде».
Это как раз то, что имел в виду академик Мигдал, говоря о связи физических законов с искусством. Прозанимался всю ночь на даче, увлекся, и вдруг – открылась занавеска и выпал цветок. Он поклонился – от Бога. Так и Ван Гог, изобретший высшие приборы в живописи – как инфракрасный луч. Свой мазок, свои цвета. Посидишь в его зале, – и сердце хорошо месяц работает и дышится хорошо. Так и Зверев – мысливший цветовыми пятнами. «Толь, нарисуй портрет! Сколько стоит? Чем больше дашь, тем больше нарисую, минута – рубль!» И потом: «Ну, сколько дать? Сколько есть, столько и дай».
Теперь появилось много «друзей» у Зверева, а он ни с кем не дружил, он «знал». Так и называл, не «друзья», а «знакомые», - чем морально был выше многих. Людей оценивал по степени их честности и порядочности. По словам Владимира Лобанова («О богеме надо у Рудика спрашивать - он этим живет, а большинство примазались, хотят заработать!»), художника Рудольфа Антонченко Зверев называл самым порядочным и честным в деловом отношении среди своих знакомых. Посвятил ему две поэмы. Говорил: «Его женушка меня ненавидит. Чтоб со мной не нянчился, родила ему ребеночка». Рудольф вспоминает: «Там были глубочайшие знания, Брокгауз и Эфрон! Когда он что-то рассказывал, речь текла беспрерывно. За два часа в электричке такие вещи открывал – о революции, об истории, обо всем на свете, абсолютно трезвый. Говорил, что жил пять лет в квартире какого-то профессора, книжки читал, а тот ему стипендию платил, 800 рублей в месяц, до реформы, а врач тогда 360 получал. Но готов был костюм последний снять, а деньги выложить и отдать». Отец Рудольфа был тоже художник - заслуживший себе памятник размером с гостиницу «Москва» на этикетке «Столичной» водки; именно он нарисовал всемирно известные картинки на бутылках «Столичной» и «Московской». «…Была такая бело-зеленая наклейка: ничего абстрактней представить себе, на мой взгляд, невозможно. И когда смотришь на это зеленое с белым, на эти черные буквы - особенно в состоянии подпития – то очень сильно балдеешь, половинка зеленого, а дальше белое, да? Такой горизонт, иероглиф бесконечности», заметил как-то Иосиф Бродский.
Большинство людей отождествляет себя с кем-то, будь то в творчестве или в вере. Бог один, а законов - много. А Зверев выскочил из этого, став свободным человеком в несвободной стране. У него была полная раскованность и неограниченность чем-либо в искусстве и в жизни. Невозможность повторения - как в джазе. Абсолютная работоспособность, но «писал он кровью», ведь духовный настрой русского человека все-таки - страдание. По словам Георгия Костаки, «Господь пролил чашу на голову Толи», благословляя художников Москвы и Ленинграда; но не все художники его любили, иногда даже били. Зверев же рассказывал со смехом: «Иду, рабочие арбуз едят в обед. Подхожу: «На 15 копеек дайте!» А он: «Сейчас дам». Подходит – и как даст в глаз!». К художникам же считал нужным «относиться с уважением при условии, если последние – не слишком «в чем-то» жадны, завистливы, плуты, злы и прочее».
Теперь владельцы арбузов отождествляют себя со Зверевым.
Всю жизнь Зверев переживал, что у него «украли, отняли детей». Отношения его с женщинами, с той же Ксенией Асеевой, музой, остались тайной. «Когда он в первый раз меня привел к ней, - вспоминает Владимир Лобанов, все было чинно – представил, познакомил, - вдова Асеева, старая московская квартира, но постепенно там такое устроили… Он всех звал, поедем к старухе, посидим! Муж Сталину русскую поэзию преподавал, а она его любовницей была. Асеева дома сидит, а Сталин в дверь барабанит: «Открывай!». И весь коридор, где ветер гуляет, затих. А потом одного гения всех времен сменил другой – Зверев. Удивительно с ней совпал в культуре, он первый увидел в ней родную душу, а не она в нем».
До 1964 года Зверев жил в бараке у нынешней «Красносельской», в любимых Сокольниках, где и застал его французский дирижер Игорь Маркевич, последний ученик Дягилева. Барак сносили, и Маркевич написал письмо Фурцевой, что «гению негде жить». Та дала квартиру в Свиблово, но Зверев ее не любил, бывал неохотно и почти не писал там, называя «Гиблово» - напророчил, там и умер при неизвестных обстоятельствах.
О приходе Маркевича рассказывал с юмором.
Весна, март, все течет, крысы бегают. Кто-то постучал, «Толя, к тебе». Вышел, стоит господин – цилиндр, трость, черное пальто. Представляется, «Ну, я такой-то». Через год Зверев приходит к нему в «Бухарест», в номер люкс. Маркевич на месяц приехал, давал «мастер-классы» нашим видным дирижерам. Приходит, и говорит: «Дай выпить!». Тот говорит, что нет. «Ну и зря!». Тогда Маркевич показывает рукой на рояль, а на нем ноты с операми лежат: «Я, - говорит трясущимся голосом, - не такой гений, как ты, но на память каждую ноту знаю!». Картины он Зверева сравнивал с аккордами. Хотел усыновить его, да не смог по международным законам – во Франции у него уже было два сына.
Зато именно Маркевич организовал первую выставку художника – в Париже, в галерее Мотт, в феврале 1965 года. Критик Джон Эшбери писал тогда в «Интернешнл Геральд Трибюн»: «Зверев безусловно талантлив. Не многие западные художники, даже наиболее оригинальные, смогли бы осуществиться в обстановке полной изоляции. Его беспорядочная яркая техника и нарочито грязные цвета не мешают ему в точности передавать вид пейзажа и настроение позирующего ему. Буйство его красок - вероятно, ответная реакция на официальное непризнание. При более либеральном режиме Зверев вполне мог бы лишиться отношения к себе как к «рассерженному молодому человеку», ведь большинство его работ оптимистичны и искрометны по духу. Идеологически в них мало что может вызвать раздражение у самого сурового комиссара. Было бы интересно увидеть, куда он направится дальше, и будет ли эта выставка иметь продолжение. В настоящий момент она является необычным исключением из текущего потока выставок на левом берегу Сены. Мы настолько привыкли к напыщенности современных молодых художников, что поразительно встретить того, кому действительно есть что сказать».
Увы, несмотря на хорошие отзывы, включая известное мнение Пикассо, на Западе вызвала интерес лишь сама возможность существования свободного искусства за «железным занавесом», а не художественные качества зверевских работ. Андрей Амальрик объяснял это тем, что «они слишком напоминали лирический экспрессионизм двадцатых – тридцатых годов, словно развитие русского искусства возобновилось с того самого момента, когда было искусственно прервано. …Не только картины Зверева, но и вообще картины русских неофициальных художников, выставленные на Западе… производят какое-то, не побоюсь этого слова, жалкое впечатление, не в отрицательном смысле, а скорее в том, как выглядит голый среди одетых». Так, да не так. Зверев не был первооткрывателем ташизма (как считал Костаки), впервые увидев приемы ташистов на знаменитом фестивале молодежи и студентов 1957 года, но если сравнить выставленные ныне в Музее личных коллекций рисунки Поллока и де Кунинга с его рисунками той поры, может показаться, что это одна и та же школа. А «голый среди одетых» – так не было больших холстов и хороших красок, как не было возможности выставляться. Если учесть сходство американского и советского художественного официоза, при огромных различиях в возможностях художников, работа Зверева была едва ли не важнее, а уж иcкренней – точно. Кроме того, как тонко заметил искусствовед Александр Якимович, миру не нужны были новые легенды о гениальных людях из России, варьирующие «прекрасно развитые, многочисленные, хорошо знакомые культурному западному человеку мифы о классиках его, западного, искусства».
Выставка 1965 года стала в первую очередь поворотным пунктом в жизни самого Зверева. Он порывает со своим меценатом Георгием Костаки, прекращает эксперименты и оставшиеся двадцать лет жизни рисует в устоявшемся стиле. Именно тогда появился еще один миф, порожденный в отместку самим Костаки, и успешно развивавшийся современными «арт-критиками», ничего, кроме концептуализма не приемлющих и ничего, полагаю, в живописи не смыслящих. Миф о том, что Зверев исписался, кончился как оригинальный художник. Дело в том, что за сорок лет своей деятельности он нарисовал более 30,000 работ – больше, чем Пикассо - самый плодовитый, по книге рекордов Гиннесса, художник. Естественно, неравнозначных, было много халтуры – но на одном уровне пишут только посредственности. За судьбой своих картин художник, конечно же, не следил, как и за качеством, - в отличие от хитрого Костаки, проводившего отбор самым тщательным образом. Кроме того, появилось огромное количество подделок, иногда подписанных самим Зверевым, знавшим волшебную силу своего имени.
Но если можно говорить о «театре Зверева», то теперь каждая его работа стала уникальным спектаклем, «перформансом». Говоря о единстве и ценности творчества художника на протяжении всей его жизни, Елизавета Плавинская пишет в предисловии к каталогу прошлогодней выставки: «Жанр перформанса предполагает декларацию того, что территория искусства может быть расширена в любой момент, в самом неожиданном направлении и иногда с непредсказуемыми последствиями. Это и делает Зверев, рисуя пеплом, помидорами, вином, разливая краску по стенам и паркетам, зрителям и моделям, создавая портреты даже не будучи в состоянии подняться с пола. Он первый из русских художников понял, что главное не «что» и «как», а «кто». И можно смело утверждать, что ни один художник, занимавшийся перформансом, ни в СССР, ни на Западе не смог так долго (более 20 лет) быть актуальным в этом жанре». Прошедшая осенью ретроспективная выставка в Третьяковской Галерее, куда когда-то самого Зверева не пускали «за внешний вид», окончательно, похоже, должна устранить бытующую несправедливость. Очереди, которым так удивлялся местный электрик, - лишнее тому подтверждение.
А мировое признание? Гении часто остаются явлением чисто национальным. Блок и Врубель – тому пример. Зверев не «забронзовеет», как не случилось этого с Ван Гогом, несмотря на диковатые «мемориальные места» в Овере. Да какой там Овер! Непосредственно на Рылеева выходит новый комплекс музея А.С Пушкина, выросший над домом, где поэт и не был-то никогда; впрочем, в общую атмосферу изгнания из окрестностей самого духа старой Москвы это вполне вписывается.
«Что не сделало Люфтваффе, сделал Ле Корбюзье». На смену советским конторам пришли криминальные банки. Вот как описывает гибель Михайловского в своих мемуарах Наталья Шмелькова: «Наступил момент, когда Михайлов остался во всем доме один и, не желая выселяться, забаррикадировал входную дверь своей квартиры. В один из дней к нему все же ворвались истомившаяся от долгих ожиданий общественность. Сопротивление было бесполезно. Незатейливый скарб художника выволакивался во двор, где складывался в специальный контейнер, а то, что было полегче, например картины Зверева, с улюлюканьем и гиканьем просто выбрасывались из окна. В ответ на наше возмущение слышался хохот: «И эта мазня называется картинами?» После разорения властями Михайловского его владелец объявил себя хранителем Дома Шаляпина в 3-ем Зачатьевском переулке, вывесив на нем табличку: «Дом Шаляпина. Охраняется В.С. Михайловым-Романовым» - здесь же, возможно, жила и Анна Ахматова с мужем В.К. Шилейко в голодный 1919й год: «Переулочек, переул… Горло петелькой затянул». Отсюда его выставила уже новая власть, затеяв строительство оперного центра Галины Вишневской на месте вырубленного тайно, ночью, сквера с дубом, посаженным самим Шаляпиным. Построили Вишневская с Лужковым в результате огромный жилой дом, где, по слухам, уже купил квартиру Черномырдин. А что Михайлов – Романов? Устроился сторожем на стройку по соседству, где и прожил еще несколько лет, собирая у себя в вагончике по вечерам веселые компании. Вспоминал Зверева, мечтал устроить его музей.
В последний раз я видел его из окна троллейбуса летом 97го недалеко от церкви Николы в Хамовниках, где совсем недавно висел большущий плакат зверевской выставки в Третьяковке. Не вышел, подумал – зайду на днях. Через неделю узнал, что Михайлов умер, задохнувшись во время пожара на стройке. Единственный напечатанный некролог назывался: «Умер Бомж №1».

Вадим Алексеев, газета "Русская мысль", март 2000
Источник: https://alexvadim.livejournal.com/69320.html

Anatoly Zverev - Cupolas, 1970, oil on board
Источник: https://yandex.ru/images/search?p=8&text=&noreask=1