Уносимый свет

Женя Морозов
1

У отца Варсонофия сто гигабайт архангелов
в облачном хранилище, в прошве дня,
данных ему всевышней разлукой
в память о звоне мобильного креста.
В непостижном медвежьем лесу,
на перекрёстке дремучей совести,
в краю закоснелых сучьев
среди человечьих ветвей
он построил воздушную землянку,
укрепил жердями и костьми,
благословил стихами и усилиями,
испытал ремесленной жертвою.
Пустынный и трезвый,
он жил в ней лесными ночами,
говорил нездешние выражения,
прислушивался к звериным звукам.
Забегала лиса – приносила свой голод,
забредали люди – мучились совестью,
заглядывал чёрт – уговаривал переехать,
заползала трава – попадала в охапку.
Годные годы кручинного отречения,
толоконная твердьба о сухожильной простоте,
о душе, убегающей в подвздошину
старославянскими шипящими на собственный лад –
и он увидел пробивающийся восход в деревьях,
почувствовал невинность голого родника,
отравился мудростью кропотливых кореньев,
понял грубость невыносимого хлеба.

И там, где он жил,
где сомневался и приходил в себя,
где падал и возвеличивал,
не находил ни угла, ни места,
вырубили солнечную площадку,
соорудили крыши и купола,
посадили огороды, поселили людей,
обрекли заборами и вопросами:
правильно ли они заблуждаются,
широко ли идут, грозно ли молятся,
чутко ли по ночам молчат во сне,
верно ли заговаривают вечный прах.
Отец Варсонофий им отвечал,
постигал, приручивал, размежёвывал,
допускал рукотворные чудеса,
кормил запрещённою голубикой.
Сонмы колоколов и панихид
отзывались его прописными гимнами,
люди стекались со всех рубежей,
приносили страхи в круглых платочках.
Князья просили мужественных стрел,
работники дна – послушных дождей,
пустынники – отчаянья за горизонтом,
нищие – птицы в ладонях неба…

И когда отец Варсонофий почувствовал,
что уже недолго, что рядом, что вот –
застигает великая немота,
репетиция окончательного безумия –
был ли предел многодавней вере,
прояснилось ли небо в угрюмом омуте,
куда девать подступающую тишину,
где и что теперь в человеке –
он вернулся обратно к себе в землянку,
он почти ничего не говорил,
он сделался воском сгоревшей свечи,
именем на губах, внезапной памятью.

В его руках стыл берёзовый листок,
нежно измятый последними попытками –
он был сорван с дерева ещё недавно,
и, разобран надвое, сочился жизнью.

2

Ты, мой ранний малиновый друг,
мой цвет весны, заплачка невинности,
детское хотение луны и счастья,
бодрый ветерок серебряных мыслей,
придорожную веру сермяжной травы,
несожжённый ковыль тугого отчаянья
за глубокой пазухой, за зорким киотом
потеряй на память, чтоб не забыть.

Будет-не будет, снесёт-не вынесет,
заклубится радостью, аукнется адом –
в отлучённой почве бессонно плавится
непрощённое и святое.