Хранитель Тайны

Игумен Паисий Савосин
                Не бо врагом Твоим тайну повем...
                Свт. Иоанн Златоуст,
                Молитва перед Причащением

                Священника Божия и царя уединена,
                Христово подобие в мире жития,
                в человецех подражай.
                Свт. Андрей Критский,
                Великий канон, песнь 3-я

    ***

    ...Медленно, медленно продвигается корабль в туманных фьордах, выискивая для себя путь. Плещутся тихо почти недвижные волны. Голоса чаек остались далеко позади – теперь лишь беззвучье ощупью раздвигаемого тумана, из которого вдруг выплывают то дерево, то часть береговой скалы или камень, виднеющийся из воды... Где-то там, вдали – пристань.
    Так ваятель высекает статую из единой глыбы мрамора, ощупью подвигаясь, пока наконец не обретёт того, что искал с таким напряжением и постоянством... Когда произойдёт это – не ведает он сам. Чего ищет он – знает его сердце, однако это знание не есть ещё видение, а лишь узнавание: «да, это оно», – когда предстаёт вдруг глазам его нежданное уже окончание.
    Каждый новый шаг его сопряжён со многим плачем, молением, зловонным потом до крови и безуспешностью, потому и венчается труд его всегда нежданно, и не там, где он, кажется, должен бы был найти себе завершение...

    ***

    ...И Ты опять ускользаешь. Ходишь вблизи самого сердца, как олень за деревьями. Я бегу, пытаясь увидеть Тебя сквозь их череду, потому что им нет конца, и солнечный день летит сквозь скользящие, ликующие ветви, и – странно – в нём нет ни единого звука, только безмолвная радость. Постоит вблизи и уходит – есть ли имя ей? И каждое слово, услышанное тогда, как страдание, новое страдание, которое оплачивается кровью, но иначе его не взять. Лиственная завеса...

    ***

    Теперь не время стихов и песен – теперь время страдания. Слова и мелодии будут после, потом...
    А пока – приближается утро. Незаметно отступает синий сумрак, ещё дыша, трепеща в расщелинах прибрежных скал, где с причудливых изгибов камней свисают унизанные росою плети растений. В сквозящем открывающемся свете они подобны драгоценным извитиям украшений, эфемерным и вечным, как жизнь и свет... Вьющаяся среди уступов, лёгких, как простёртые крылья или любое движение, едва осязаемая тропка почти вертикально уходит в гору, скрываясь в туманном облаке её вершины.
    И так вот, стоя при её подножии среди прохладной росы и тающего инея, встречаем рассвет у берега вод. Замри, дыхание: всходит солнце...

    Но здесь, в этих краях, почти сразу же наступает вечер – так пасмурны дни и пространства. Песок приморский равнодушно принимает в себя следы и так же равнодушно отдаёт их набегающим волнам. Прибой шевелит плети и комья водорослей, перебирает ракушки и гальку, щепки, созвездия янтаря, как бы держа в раскрытых ладонях осколки древних даров, ища в них увидеть утерянный свет.
    Слёзы...

    ***

    Во глубине ночи, где-то вдали, в самых недрах спящего села, прерывисто лают собаки. Сижу, уткнувшись в слова, возникающие в белизне листа, как обесцвеченные предметы, выхватываемые из ночной темноты светом фонарика, возникают, словно из ничего, входя в поле зрения, в возможность быть видимыми.

    Уже четвёртый день подряд здесь непрестанно дует очень сильный ветер. Огромные массы воздуха и возгнетённой от земли влаги с невыносимой скоростью перемещаются в пространстве. И раньше часто случалось бывать здесь ветру такой силы, но чтобы столько дней подряд... И так ужасающе быстро проносятся облака – целая жизнь... Из неизменной вечности, может быть, так и видится... И вот, ради этого ускользающего, едва начавшись, мгновения приходит Слово, терпит страдания, воскресает... И наконец, тот мельчайший песок осеняет вечное дыхание Духа...

    ***

    Видишь ли ты вон там облака? Это облака. Они поют. Они всегда поют, когда они недвижны. Если они летят, тогда поёт ветер. Прислушиваясь теперь к поющим слезам, к нашей прекрасной умираемости, не забудь о свете. Его хранят утлые фонари, он взбирается на вершину свечи, колеблясь на краю истаевающей в нём нити и пространства, делающегося пространством лишь от его дыханья. Там, где-то в его глубине, он созидает мир и предметы. Так стоит на краю башни долго, минуя рассветы и утра, вечера и закаты, ожидающий пришествия путника.
    Теперь облака недвижны, и в них слышно пение слёз – так поют журавли, прощаясь.
    Но не только это. Они прощаются, и всё же свет – простой и кроткий – он настигает их и повсюду. Но какими глазами мы можем взглянуть ему в лицо? Как поднять к нему свои руки?
    А он возводит от земли облака, и слёзы – это они – поют в нём, и вот, смотри, – радуга.
    Словно жизнь на краю земли... Там, где она достигает неба.

    ***

    Но никуда не уходит пустота. Лишь на время, краткое, словно вздох тонущего, расступается, и вновь – вот она, здесь. Неотступная, необъяснимая боль, как песнь: где Ты, Господи, где Твой свет непечальный? Всё, что нужно, есть – одиночество, не имеющее конца, покорная, замершая вселенная, слова, отступившие от теней, плавкая глина, подобная эху, в ковше взлетающих рук, но нет Твоего дыхания, вдруг исчез сокровенный и кроткий мир, и вот, как рыба, изъятая из воды, бьётся оставленный, хватает ртом тугой, потемневший воздух, но нет в нём дыханья. Так бывает, когда оканчивается жизнь и стоишь где-то на самом краю, ища опоры, но ничто вокруг не может ответить сердцу.
    Лишь на время отвлёкшись, забывшись, вновь лицом к лицу встречаю это страдание. Никуда не уйти от не него, не скрыться, не увернуться: я нищ, ничтожен, я – потерял. Если бы не знал той радости, не мог бы, страдая, искать её теперь. Так звериный детёныш, едва научившись ходить и видеть и вдруг потеряв мать, ходит повсюду, крича и плача, и ища её: не здесь ли она? Не здесь? Но я не зверь, и сам потерял радость и мир, сокровищем моим теперь стали страдания.
   
    И всё же, когда приходит большее, меньшее отступает. Но леность моя такова, что опять не могу удержать приходящее и сокрывающееся. Оно минует меня, и радость его лишь мимоходом касается сердца, словно бы грустно улыбаясь на прощанье... И каждый раз – так. А после – бесплодное сожаление...

    ***

    Вот так, едва отступив, как бессонные волны, вновь приближается раздувающий паруса ветер. Ночь... Обратившееся давним прошлым подступающее мгновение, избирающее себе формы, подобные жестам, лишённым слов... Где-то за окном, как будто неподалёку, хлопал оторвавшийся край листа кровельного железа, но это было и далеко, и близко. Так далеко, что невозможно было унять этот несимметрично повторяющийся шум, принимающий на себя формы порывов ветра, в которые железо добавляло от себя унылое, не могущее совладать с напором и снова выявляющееся сопротивление. Так близко, что эти скрежещущие звуки были слышны явственно, заполняя весь слух собою, и вместе приглушённо, словно из какой-то невесёлой сказочной истории: зимняя ночь, буран с жидким снегом, хлопающий за окном лист железа...
    Терпение, вот что нужно теперь. Да и что остаётся? Разве разломать настывший снаружи на форточке лёд, чтобы попытаться вылезти на крышу и чем-то прижать его? (Если окно моё рядом с крышей.) Но возможно ли это, и если возможно, то надолго ли?
    И вот, звучит он, повторяющийся, как случится, неживой, по случаю занявший движение живого, глас, шум. Ничто не может осмыслить его, ни вплести его в канву мягких (потому что живых) и настоящих звуков жизни, ни создать ему хоть какое-то, так сказать, оправдание (и дело не в том, что вызывает его ветер – он звучит, и всё). Что подобно ему? Сейчас он заслоняет собою всё, всю жизнь, в эти часы стремительно минующую незримую грань настоящего, и только одно терпение, тощее, ничем не поддерживаемое и не подкрепляемое, не оживляемое никаким утешением терпение, позволяет предстоять ему, пришедшему откуда-то из трудноисследимых недр этой маленькой и большой жизни. Звучит, словно бы исторгая живущего из этой жизни и вместе не отъемля её до конца...
    Но он пройдёт.
    И когда он пройдёт, вдруг оказывается, что даже в то время, даже в такие моменты, хранилось в руках, касалось и век, и плеч, не замечаемое и почти не хранимое, дыхание непонятной радости...
    Так и случается, что то, что мы ищем, – всегда тайна, и в таинстве слышим мы биение его сердца. И преследуемо, и искомо, бывает тайной, и хранимо должно оставаться тайной, каково и есть, а иначе перестаёт быть тем, что мы ищем, потому что насытить нас может лишь только тайна, всегда открываемая и всегда остающаяся собой.

    ***

    Медленно движется корабль, так, словно бы оставаясь на месте, минует уступы, скалы и едва выступающие над водою или темнеющие вблизи неё каменные островки... Чуть поскрипывают его древесные суставы, едва слышно вторят им далёкие в своём утреннем туманном сне чайки, вздыхают уныло и тихо серо-зелёные воды...

    Всё дело в том, что я оказываюсь вором, просто лукавым вором, не вынося труда предстояния, не терпя, пока окончится обращённая к слушающему (оказалось, ко мне) речь. Но когда посещает меня высота, когда делается мне достижимой широта, когда уже не страшна глубина, – и всё это как вольный дар, – я восхищаю драгоценное, сколько могу ухватить, и бегу, весь оставаясь в несомом сокровище, безусловно, драгоценном, но меркнущем, всё-таки меркнущем, когда перестают его достигать лучи его источника. «...И еже мнится имея, взято будет от него...»(1) Что же тогда? Неужели не трогать открывающегося драгоценного и лишь созерцать большее, оставаясь в свете? Как объять вдруг явившееся сокровенное (которое на самом деле таково тогда лишь для меня, а всем другим явно и так) и вместе не сделаться беглецом и предателем? Вот и оказывается, что всё это – вот это, драгоценное и прекрасное, и новое и единственное – не имеет никакого значения. Разве нужно гнездо птице, если нет в нём птенцов? Разве нужен земле полив, если не посеяно зерно? Не ужасная ли мука – колодец пустой, даже если есть, чем почерпнуть?
   Завеса. Всё это – лишь парус, завеса, которую всегда отверзают, ради иного, собственно важного, и тогда она – таинство... Тень, шлейф благоухания, который преследователь объемлет, не выпуская, пока не достигнет...

   ***

   Когда я (человек) несу с поля какие-нибудь колоски, или пучок ковыля, или сухой прошлогодний цикорий и пижму, окружающим видится, что я несу сухую траву, пусть, может быть, красивую, но и только. На самом же деле это нечто больше, и хочется сказать об этом большем приглушённо – речь звонкая о таких событиях большей частью бывает признаком фальши, лишь отзвуком услышанного где-то.
   Даже не важно то, что в них, малых сухих былинках, отразилась вся красота их Создавшего, потому что Он щедр, и в каждой былинке она звучит вся, хотя и невозможно её всю вместить чему-либо из сотворённого. Звучит... Может звучать. Вот об этом и хотелось бы сказать. Не это важно, не сама по себе прекрасная тварь, а то, что происходит с человеком на её грани – встреча... Говорят, тогда человек подобен гончей, обонявшей сладкий для неё след. Нет. Я бы сказал больше: это дары, лишь по внешности небольшие, и постоянные, которые Самый Верный и Драгоценный Друг посылает ему (ведь встреча друзей всегда – дар). Но опять: не трава эта дар (хотя и она тоже), а то, что происходит с человеком, что переживает он, вдруг увидев... Тогда пучок травы для него – память, и глядя на него у себя в комнате в какой-нибудь глиняной вазе или простой бутылке, он видит не их, а всё ещё длит, всё ещё хранит, сколько может, то прикосновение Жизни и исторгающего из страданий мира Дыхания, которое только и драгоценно нам.
    Конечно, в самой полноте эта встреча происходит не здесь, не в поле с травой, и не в сокровенных комнатах, и даже не только в сердце человека в тот момент, а во всём нём, и это выше постижения, когда он бывает причастен Святым Тайнам... Но и это малое, о чём говорим сейчас, – для нас(2) и ради Него.

    ***

    Пока не починишь изодранный парус (или повреждённую крышу), двигаться можно лишь на вёслах... Не открывается дальше течение рассказа, образ его закрыт, голос беззвучен, замерли, словно в сказочном окаменении, слова и герои... Что ж, теперь остаётся ждать. Может быть, и год, и два – кто знает, сколько? – придётся простоять на башне, ожидая появления на горизонте драгоценного движения воздуха, как бывает, когда в холодный и ясный день зажигаешь костёр, и воздушная сталь над ним изменяет свою неподвижность... И камни, оказывается, тают.
    Только и есть теперь, что ждать, заключив всю жизнь в единое чувство... Так охотник или ловец птиц напряжённо всматривается в смешение трав и ветвей, так настройщик музыкальных инструментов всё ищет и ищет необходимого сочетания звучания струн, так мать, когда заболеет её дитя, подходит к его постели, давая ему питьё или поправляя сползшее одеяло, и касается лба, надеясь, что пылающий стал влажным и спокойным... Таково оно, ожидание – пока не откроет замерший в глубине песков и камней живой и текущий ключ кроткое и прохладное, и всегда ускользающее Дыхание Истины... Ведь ложь здесь невозможна.
    И тогда оживают мёртвые кости, словно мачты и реи, когда поднимается парус, и бывает «собор мног зело»...(3)
    Только? Только ли ждать? Разве можно перечислить или описать, даже если попытаешься, чем бывает наполнено это ожидание, и каким должно оно быть? Только прошедший это знает сам, каково оно, и то лишь тогда, когда смотрит всему этому глаза в глаза, а описывая, может лишь наименовать, словно вновь вызывая из немоты к звучанию странное смешение беспечности, надежды и страдания... Но Он, приходящий и Проводник, – хотя и не оставляющий никогда, – всегда непостижим... Ему ничего не нужно.

    ***

    «И рече учеником своим, да корабль будет у Него народа ради, да не стужают Ему. Многи бо изцели, якоже нападати на Него, да Ему прикоснутся, елицы имеяху раны. И дуси нечистии, егда видяху Его, припадаху к Нему и зваху, глаголюще, яко Ты еси Сын Божий. И много прещаше им, да не явлена Его сотворят. И взыде на гору и призва, ихже хотяше Сам: и приидоша к Нему...»(4)
    И таково есть хранение Тайны: Тайна сама хранит хранящих её, собирая их, словно букет, от мира, и так они знают друг друга, почти без слов, объяснений – они узнают Твой голос, не ищущий быть известным... Как же Ты настигаешь их? Всё непрочное здесь нарушает безмолвие мира, возмущает прозрачные его воды; лишь будучи названо, оно уже исчерпано. Но не так Твой голос; он не слышится на распутьях, чего не коснётся – укрывается в нём. Сколько ни описывай его – ничего не скажешь, ведь уже написано: «прииди и виждь»...
    И много им запрещал... Потому что провозглашение не делает явным. Потому что ничто наше не может Его коснуться, даже если это слёзы, и кровь, и труд... Он, призываемый, приходит Сам.

    ***

    Когда говоришь о начале, в нём уже сразу, словно птенец в яйце, заключён и конец – окончание и совершенство пути. Но в речи о середине необходимо не прозрение, а опыт, не исключающий, впрочем, и опытности. Что значит опыт? Прозрение, скрывшееся в земле, последовательно и всяким образом отвергающее всякую нарочитость. В этом – точность вещей; их правдивость и оказывается нужной здесь. Они как никто смиренны.
    А конец – исступление, непостижимость, непостижимое открытие во времени того, что больше слов, и сокрытие в нём говорящего, когда звучит лишь только голос...

    ***

    И вот уже идёт снег, корабль расправляет крылья... Ниспадая на спящий город большими пушистыми хлопьями, он округляет до неразличимости острые очертания домов, дверей и деревьев, спящих птиц, замерших в парках скамеек, утихающих в снежном дыхании фонарей – всего, исходящего из безвидности городских очертаний в этой ночной тишине. Безмолвие, сокрываемое безмолвием...
    Но это ещё не всё. Рассказывают странную сказку – что каждую такую ночь в недрах парящих хлопьев нисходит каждому одеяние, детское, как будто бы он ещё оставался ребёнком, что-нибудь одно, из влажной трепещущей ткани – пиджак или пелерина, курточка или шаровары... Детям тоже выпадает детское, только маленькое, словно для кукол. Никогда, насколько мне известно, ничто из выпавшего не было нужно на самом деле – девочке, получавшей попонку для игрушечного самосвала, она была некстати, поскольку и укутывать ей было нечего; мальчику, находившему утром на своей подушке занавес для кукольного театра, он был ни к чему... И они таяли в их руках, восхитительные в своей ненужности и безвестные в своей необъяснимости, и каждый не верил уже спустя несколько минут, что всё это вообще было.
    А взрослые... Нет, странные они всё-таки люди. Они прятали выпавшее им (что находили они утром в своих руках) торопливо в тайные и сокровенные шкатулки, шкафчики и секретеры, надеясь сохранить его хотя бы до следующего дня, чтобы потом, когда будут готовы, предстать перед ним, но увы, уже вечером, в нетерпении решив тайком полюбоваться своим впопыхах спрятанным даром, они не находили его, так и не увидев и не узнав, что же это на самом деле было... Кажется, пелеринка... А может быть, и попонка для лошади... Нет, не помню.
    Он приходит не каждый день, и отнюдь не только зимой, так что бывает, что сомкнутые на ночь бутоны цветов одевает прохладный и тонкий его аромат, и листья сонного барбариса поблёскивают, словно из-за ресниц, сквозь неровный покров тающих его хлопьев...
    И вот он опять идёт, безвидный, ровный и непостижимый, неприменимый и драгоценный для тех, кто успевает взглянуть на него, в сияющий этот лик, и ещё более драгоценный тем, кто не успевает, и нельзя теперь распознать, зима это или лето, осень или весна, потому что опять наступило странное и необъяснимое, и как всегда внезапно, вечное Твоё рождество...

    ***

    ...И вот только теперь, когда корабль взлетел (или остановился на ночь в какой-то бухте, что то же), можно было распознать, кто это. Это – летучие рыбы, целая стая летучих рыб! По странной (или не странной) ошибке у нас остался гореть штормовой фонарь, и вот они стали лететь на него, падая влажно и неловко на притихшую палубу, вздрагивая там своими неуклюжими большими плавниками в его ровном и кротком свете, как собака во сне, бывает, продолжает ещё бежать за своим зайцем...
    Я взял в руки одну. И зачем это я вдруг проснулся и вышел на палубу... Она вздрогнула раз-другой и замерла. Я отпустил её в воду – в самом деле, куда же их теперь девать, не устраивать же посреди ночи пикник? Она вильнула тёмной спиной и хвостом, опускаясь чуть глубже, конечно же, для нового разбега. Ну что мне с ними делать?
    Пришлось погасить фонарь и в почти беззвёздной темноте этого спящего мира (он сразу открывается весь, большой и неловкий, вновь ожидающий света) ходить по палубе, собирая их и отправляя вновь в воду. Да, и пришлось снять боты и ступать босому наощупь, чтобы кого-нибудь из них случайно не раздавить. Наутро их уже не было ни одной и, наверное, все остались живы, потому что поверхность воды вокруг была чиста. Я встретил рассвет с пахнущими рыбой руками и слезящимися глазами, опершись локтями на влажный от росы борт.
    Тихое, как всегда в этих широтах... Кротость твоя – Твоя тайна...
    Что это было – кто же может сказать? Впрочем, как мне потом объяснили, явление это совсем обычное и только так, с непривычки, может показаться странным.

    ***

    Что есть у меня? Нищета. Нищие и пустые руки; таковы зимние ветви деревьев, узловатые в синеющем вечернем небе. Есть полуослепшие глаза, иногда вглядывающиеся в пространство... Не нужно саможаления. Темнота окружающего пространства. Где Ты, Сокрывающий в нём Свои следы?.. Но зачем оно тогда, пространство? В сокровенном – наше дыхание.
    Мы пространственны. И однако же оно может быть разным. Вглядываясь в темнеющие его воды, как темнеет вода в облаках, собираясь, что могу обрести? Могу ли снова изъять из его глубин оброненный некогда образ? Пусть даже взгляд подобен резцу, не может он изъять из воздушных недр очертаний камня, ставшего человеком. Так пусть же будет он подобен ветру. Его влажные осязающие шлепки охватывают глиняный мир, как ветер объемлет нас в пространстве осени, вылепляя из нас нечто, уготовляя к древнему обжигу, отчего и становимся тем , чем должны быть.
    Так вот что значит «ivre d’absence»(5), – бесконечное ускользание к Тебе из пределов этого мира. Так зачем оно нам, пространство?
    И всё же в нём мы осязаем Тебя. Тогда, когда Ты настигаешь нас. Тогда, когда мы не можем Тебя настигнуть. Тогда, когда мир сжимается, подобно молнии перед разрывом. И расширяется вдруг, расторгаемый надвое и проторгаемый насквозь, ослепительно, страшно и непостижимо. Высота и широта его тогда огромна. Так страшно мне в детстве всегда было на качелях. Но всё это – лишь на мгновенье.
    И вновь темнота, и реи, и долгий путь, и робкие огоньки небольшого спящего порта где-то во фьордах... Однако причём здесь фьорды? Трудно сказать. Так выглядит там пространство. Там – это на этом отрезке пути. Середина.

    ***

    Слишком просто. Слишком всё это просто. Твоя простота иного рода. Но не могу говорить о ней. Она – как молчание, совершенный круг, объемлющий всё. Звучащее – неполно, незавершённо. Однако Слово Твоё не таково. На голос и звук отвечает голос и звук или эхо. Но Слово Твоё не таково – в Нём Самом и ответ. Зачем же Ему пространство? Нам бы только привыкнуть. Привыкнуть к тому, что будет. К тому, что было уже, да я забыл, и сколько ни нагибаюсь теперь над темнеющими водами – всё равно не могу вспомнить. Но как можно привыкнуть к иному пространству, находясь в этом, ни в чём как будто ему не подобном? Ведь здешнее скрывает Твои следы, а то – являет...
    И всё же.
    Просто так выглядит эта часть пути. Середина.
    И вечер вылепляет из темноты облака, и берега, и скалы, и отблеск луны на воде (да, вода ещё есть в этом мире), и наш корабль, парящий среди неё и среди двух бездн в пространстве.
    Какую же тайну теперь храню?
    То, что Ты не во мне. И не в этом прозрачном мире. Безуспешно стекло объемлет свет, стремясь потечь вслед его неуловимым лучам. И, однако, говорят, бывает, когда плавится его, стекла, пустота, делаясь огнём, текущи вслед, впереди, вокруг, вместе с остановившимся в нём в непрестанном движении светом. Ему не нужно пространство. Все пространства теперь – в нём.

    ***

   И ещё интересно испарение. Испарина выступает на склонах, откосах, изгибах холодных предметов, оседает на поверхностях и плоскостях, подобных в этом утренним полям, полным спящих ещё цветов, и это бывает тогда, когда соприкасается тишина со словом, тёплое с холодным, летящее с замершим...
    Роса – это тоже знак, но не только. В ней самой тоже есть исцеление. То незримое и неосязаемое (лишь дыханием осязаемое, как жизнь), что стало вдруг осязаемым, воплотившись, объяв целиком все покровы и пространства тугого камня. Но и сердцевина его тогда источает воды – испытавший его на прочность жезл исторг их однажды из глубины. Значит ли это, что Ты здесь? Да, значит. И всё же... Бесконечен и сладок наш путь.
    Роса – это то, что изъемлет нас самих из недр тугого пространства, резец, во всём противоположный резцу, действие, во всём противоположное резьбе, и, однако, в них двоих – полнота...
    Роса – это страдание. Оно напоминает нам в наших мечтах, что мы ещё в этом мире, оно исторгает нас из его глубины, тогда мы – осязаемы. Может быть, это некое открытие тайны? И да, и нет. Нет, потому что это есть и сокрытие её. Соприкосновение двух.

    ***

    Начав, никогда не закончишь.
    Начиная, никогда не начинаешь.
    Сказал это уже кто-нибудь или нет? Я за ним повторю.
    И это тоже часть тайны. Отображение, приемлющее в себе печать. Так объемлется полнота. Полнота каждого из мгновений – в нём самом. И вместе с тем – вне его. Таков этот мир. Таковы в Нём Твои следы. Наше слово никогда не может уподобиться Твоей простоте. Наша простота умерщвляет. В ней стиснуто Твоё дыханье. Весь этот мир в Тебе, а потому бедное слово унижает... нет, не тебя, – Твоё творение, этот (и не этот) мир, и нас, и вместе всё же Тебя – ведь мы так близки...
    Хотя чем ближе Ты, тем проще пространство. Чем ближе Ты, тем сложней его голос. Оно умирает, рождаясь вновь. В нём нет глубины. Глубина – в Тебе. Оно – полно.
    Такова наша нищета. Так слабы мы. Так нищ наш непетый голос.

    ***

    Лишь переживши смерть, могу немного сказать о смерти.
    Это наша страшная тайна. Молния, расторгающая темноту. Мы ограничены ей, мы носим её в себе, мы открываемся ею.

    В начале пути – всегда – уже весь путь. Но кто может вглядеться так, чтобы различить уже все немые его изгибы? Ты. Единственный, это Ты.
    Итак, теперь середина. Единственный, Кто не замкнут в Самом Себе, и вместе замкнут, ибо Ты совершен.
    О, жалкий наш язык, говорящий о нас и для нас, и всегда корявый для нас же. И всё же мы говорим. Как определить мне то, что нас понуждает? Может быть, это плач. И Ты, как всякий отец и мать, услышав его, умиряешь, чтобы снова он стал тишиной. В них двоих – наша близость.
    Хотя – уже пережита ли смерть?
    Ты ускользаешь, уходишь, оставляя меня одного в этом мире, чтобы и я, идя за Тобою, оставил его, потому что иначе никогда его не оставлю.

    ***

    ...Хранитель Тайны, текучий, как облако, сквозящий во всём...
    Разве может человек быть хранителем? хранителем чего бы то ни было может ли быть он, ни себя, ни мир этот не сохранив?
    Самая жизнь, непостижимая тайна, чуждая и моя, невозможная и пребывающая, сладостная и опаляющая, близкая и ускользающая всегда... Скажи мне тайну мою, скажи мне Себя, непостижимая моя Тайна... Вересковый мёд, пустынных горлиц сокровище, благоухание чистоты. Разбойник на кресте познал Тайну Твою... От других хранишь Ты её сокровенной.
    Господи, как страшно. Господи, что я говорю? куда взошёл я? – как страшно. Господи, страшно солгать. Страшно потерять Тебя.

    И вот тогда мы снова исходим в пространство. И это смирение, – ведь и Господь поступил так.
    И так замыкается круг. Таков наш путь. Теперь – середина. Но, сказавши уже многое о ней, мы ничего не сказали. Здесь нет сюжетов – всё отступило. Здесь нет дел – всё стало единым делом. Сказать о ней окончательно можно, лишь пройдя её до конца.

    ***

    И жаждая одиночества, не способен к нему. И правильно ли желаю, не от нетерпения ли всего лишь? Но Ты, Нетленный, и сокрываешься, и обретаешься там, как сказали отцы, где лишь Бог и душа, где обратившееся к себе, поглощённое Тобой и собою, словно пытающийся согреться голубь, сердце. Однако не совершенного, абсолютного одиночества желает душа, а одиночества среди людей, может быть, некой изъятости от них, но всё же – среди них. Потому что если без них, то одиночество уже – всемирно, это может лишь тот, кто сердцем, как Павел апостол, объемлет весь мир.

    ***

    «Да не увесть шуйца твоя, что творит десница твоя...»(6) Иначе Тайна и не хранится. Не только чтобы со-вне не увидел нас кто и постиг, но и самому невозможно остановиться на совершающемся, как на себе... Потому что тогда мы увидим себя. Лишь себя, и только.
    Но ведь «мужи обоедесноручные»(7) пользуются «оружии правды десными и шуими... яко лестцы, и истинни; яко незнаеми, и познаваеми...»(8)
    Как это возможно? «Шуйца Его под главою моею, и десница Его обымет мя»(9)... Шуйца Его – это то, что Он принял: человек, страдание, и то, что именуется одеянием Божества...
    И моя шуйца – это то, что я принял. Даже тогда, когда я преображён Десницей.

    ***

    Совершеннейшей Хранительницей Тайны явилась Пресвятая Дева. Когда родилась на свет чудно, когда младенцем вошла в храм во святая святых и пребывала там, питаема ангелом, когда благовестил Ей архангел и услышала, ничего ещё не открывши, от Елисаветы: «Откуду мне сие?..», когда ничем не оправдывалась перед обручником, заподозрившим недолжное, когда родила и питала Христа, когда слагала слова о Нём в сердце Своём, когда искала Его, оставшегося в храме, когда претворялась вода в вино на браке, когда слышала от Него: «Кто есть Мати Моя?»(10) и последующее, когда предстояла Кресту, когда Воскресший явился Ей, и никто не знал и не знает, как это было, когда среди ожидавших сошествия Духа жен именовалась последней, когда Сын Её принял Её душу на Свои руки... Что в жизни Её было не Тайной и не хранением Тайны?
    Была Она всегда проста, кротка и приветлива, ставила Себя на последнем месте, всегда любила учиться полезному...
    Но ведь это ещё не всё или, лучше сказать, отчего так?
    Не зря было изречено и звучит, что Бог есть любовь(11), но не зря и подобно эху от этих слов, было сказано, что Бог есть смирение(12). Что из действий Его не сопряжено с Тайной или где поступал Он иначе? Для чего звал: «Адаме, где еси?..»(13) Для чего, действуя, словно бы скрывается за миром? Если пойдёшь за Ним за пределы мира, увидишь, что это так, и это Его характер.

    ***

    «Имеющий ухо (слышать) да слышит, что Дух говорит церквам: побеждающему дам вкушать сокровенную манну, и дам ему белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает»(14), и, явно, Господа, Который даёт...
    Итак, этот рассказ не имеет, не может иметь конца... Как сотворён человек быть вместилищем, храмом, так по природе своей он – хранитель Тайны, однако может ли он её сохранить? Кто рассмотрел пристально в зеркале(15) как свои черты, так и славу Господню (если только может это иметь конец, даже на земле), тот скажет, что нет, невозможно это. И как же тогда быть? «Он сказал: невозможное человекам возможно Богу»...(16)
    Бесконечен наш путь, и всегда настигая, вновь видим себя не постигшими и – странно, потому что не несмотря на то, что бежим, не постигнув, а именно потому, что это так, – Его пребывающим в нас.

                Август 2007 – Декабрь 2011.

(1) Мф. 25, 29.
(2) Посмотрите на полевые лилии... (Мф. 6, 28).
(3) Иез. 37, 10.
(4) Мк. 3, 9-13.
(5) Поль Валери, «Морское кладбище»: La vie est vaste, etant ivre d’absence (Жизнь безмерна, будучи опьянена небытием). Цитируется слова Р.М. Рильке о Пауле Клее в письме 1921 года к В. Хаузенштейну.
(6) Мф. 6, 3.
(7) Суд 3, 15; 20, 16.
(8) 2 Кор. 6, 7-10.
(9) Песн. 2, 6; 8, 3. Повторяется дважды...
(10) Мф. 12, 48.
(11) 1 Ин. 4, 8.
(12) Слова схиархим. Софрония Сахарова.
(13) Быт. 3, 9.
(14) Апок. 2, 17.
(15) Иак. 1, 23, 2 Кор. 3, 18.
(16) Лк. 18, 27.