Момент настоящей птицы

Женя Морозов
Они зашли с прогулки. Он грустил,
потупившись, в углу привычной клетки:
не бился, не чирикал – просто молча
сидел, прикрыв глаза, чуть завалившись
на бок и не старался шевелиться.
Хозяева-то – мама, папа, дочь –
давно подозревать его устали,
хоть знали: был он стар, тяжеловато
уже летал по комнате и часто,
полёт не дотянув до верхотуры,
садился на ковёр да отдыхал.
Свисала грудка, был слоистым клюв,
усталым – птичий лоск, но всё ж любили
его, как к своему к нему привыкнув,
по имени учили, говорили
про то, про сё и спрашивали даже
о том, о чём ни в жизнь бы не представил
растрёпанный волнистый попугай.
Ещё полдня тому, перед уходом
хозяев, он садился им на руку,
смотрелся в долгом зеркале от шкафа,
пытался клюнуть, что-то верещал
и зорко чистил перья, провожая;
когда ж они вернулись, увидали –
помёт его стал чёрен, лапы серы.
Как если бы сломалось что-то в нём,
хозяев угадав, он встать пытался,
шатался, шаркал, действовал крылами,
наверх дрожащей клетки взгромоздился
и так, едва не падая, сидел.
В его глазах слипались сон и ужас.
О чём он знал, смекнул ли, что такое
на свете происходит и что дальше
случится с ним в последний зимний вечер –
измерить невозможно; но пока,
подумав, папа взялся вызвать помощь;
звонил, смотрел советы в интернете,
готовился с утра к ветеринару,
рассчитывал в аптеку, увещал;
тихонько дочь в ладони колыбельной
хранила копошащееся тельце,
слезу держала, гладила, шептала,
надеялась на сказку невдомёк.
Из всех троих он был намного ближе
приручен к ней, давал себя потрогать,
хоть редко и ворчал ещё для вида,
но, видимо, ценил то, как она
его дневную клетку прибирала,
всыпала корма, чуяла, учила,
и главное – легко переводила
язык тревожный с птичьего на детский…
Уж время было к полночи, и мама
сказала ей: «Поспи, а я побуду
с ним рядом, послежу, покараулю».
И дочь легла, и верила во сне.
Что снилось ей, что виделось тревожно –
прошло едва ли больше получаса,
как мама разбудила, и по виду
её всё стало просто и понятно,
однако же ещё о том, что «умер»
она сказала словно бы с досадой,
хотя не понимала, как тут думать,
где чувствовать, чем гибель утрясти…
А впрочем, оба плакали, роняя
солёный жемчуг и смотря на тельце,
оставленное, с мутным страшным взором,
что знал теперь о свете нечто больше,
о поздней пустоте, о вечной правде,
но тайну, как и принято, сокрыл.
Настала полночь. На полу валялась
с отверстьями для воздуха коробка,
в которой собирались попугая
нести к ветеринару поутру.
На снегом облюбованном балконе,
стоял, куря о чём-то отрешённо,
молчащий папа и смотрел на звёзды,
а рядом, в припорошенном углу,
в коробочке, завёрнуто в газету
с парадом, некрологами, статьями,
лежало тельце, что, по крайней мере,
уже теперь не чувствовало боли…

Потом они нашли другую птицу,
похожую на прежнюю, но всё же
невыгодную в качестве замены
того, кто прожил с ними девять лет,
того, кто пережил трёх попугаев,
не вызвавших такого огорченья,
того, кто понимал их и надолго
по-своему запомнил про себя.
Поскольку очень трудно быть готовым
к решению, что маленькая птица
так может быть похожа на родное,
на облако, на смерть, на человека.