И впрямь, за всем за этим дышит план...

Сергей Шелковый
Отрывки дискуссии

 

Когда б зоила-юноши задор
ослаб, равно нервический и дерзкий,
я мог бы с ним продолжить разговор
на языке окраины имперской,
на сиплом «до» простуженных детей, –
не на «ля-ля» бредятины без брода,
плывущей вдоль эфирных новостей, –
на суржике шершавого народа –
большого чада жита и пшениц,
бастарда васильковых беззаконий, –
на сленге склонных к возлиянью лиц,
что после третьей «распрягають кОней»...
Я сам на них, на каждого, похож.
Ведь я сто лет – и нынешний, и местный,
а их молитвой в мою лапу нож
упрятан, оберег мой бессловесный, –
изделие совдеповских времён
с накладкой из пластмассы и латуни, –
зане в проулках жизни призван он
чуть снизить риск от здешних полнолуний...

Когда бы юниор свой сухостой
унял и поумерил выброс желчи,
я, может быть, припомнил бы о той
вечерней бухте на задворках Керчи,
где исполнялось мне 17 лет...
Июльский день кончался двадцать первый,
и ни одна собака слабый след
унюхать не могла. Ничей привет
меня не потревожил. Пикой, червой
бубнили из открытого окна,
где ужин шёл и цокотели вилки...
Я высосал токайского вина
высокую зелёную бутылку
в надменном одиночестве, во тьме
бродя вдоль Киммерийского Боспора,
и закусил сиротством, но в уме
бурлила взвесь с самим собою спора
о вечно ускользающих вещах,
неуловимых, меченных проклятьем...
С их метой возмужал я, не зачах,
лишь пару нот сподобясь подыграть им...

И за полвека я сложить сумел
с враждебностью и скукой обстоятельств
решимость – править путь сквозь хаос дел
вне всех об энтропии доказательств,
вне следствием надерганных улик
о слабостях чувствительной натуры,
вне безвременья низкопробных клик,
вне молодца-штыка и пули-дуры...
«Решимость – всё!» И умница Шекспир
брал на живца, не на актера в драме.
Засим я был готов сквозь странный мир
идти и быть частицей в панораме
уже тогда... Тем более теперь,
когда идти осталось вряд ли долго,
я обниму тебя, пространства зверь,
и поцелую в морду с чувством долга.
Сестрица-жизнь! В ночи твое лицо,
с ухмылкой нотрдамовой химеры,
знакомо, как колумбово яйцо...
Но утро снова дышит чувством меры.

И нет причины дальше не идти
без компаса, по солнцу – до упора,
дабы на самом финише пути
рассыпать той же смуты ассорти –
обрывки фраз с самим собою спора...
А объяснить кому-то, брат-зоил,
что был мне Зов, я, право, не надеюсь.
Канонам дней неверно я служил,
охотно уходя в ночную ересь,
которая казалась мне живей,
раскованней, доподлинней, вольнее...
Я страстных был и двойственных кровей
влюбляясь в плоть, нечасто ладил с нею...
Возьми же, скептик-век, мои слова –
кому еще я их оставить вправе?
Они нужны тебе едва-едва,
но, может быть, молочная трава
сумеет предъявить свои права
как некий корм коню на переправе?
Я до сих пор не выдохнул Боспор,
Камыш-Бурун – ту керченскую полночь,
где навсегда в крови моей раздор
разбередила быль, «краса и сволочь»,
где диковато-ловок был Тарзан,
не тронувший ещё запястья Дженни...
И впрямь, за всем за этим дышит план,
невнятный и простой, как океан:
за вдохом вдох, за валом вал – движенье…