Радости ради

Илья Оленев
 В 1408 году, едва ордынцы двинулись в поход на Москву, у  Едигея небесный конь увёл любимую серебристо-вороную кобылицу. На том самом месте, где удха-Ветер спустился с небес, хан  в гневе зарезал своего старого друга и основал город, в котором я родился и живу по сей день. А день мой сегодня начался рано. Я проснулся засветло от грохота грузовика, который каждое утро опустошает мусорные баки у дома номер пять на улице Оранжерейной.  Мне нравятся утренние сумерки, когда в городе  пусто, мусорная машина уезжает и во дворе остаётся один лишь дворник Платон Колобков, шаркающий по асфальту деревянной  лопатой, обитой узкой ржавой жестью. Я люблю смотреть на падающий  медленный пушистый снег и высокую луну, которая словно партизанка, выглядывает из рваных облаков. Там наверху, видать, сильный ветер, потому что они быстро бегут по небу, причудливо меняя форму. А у нас здесь тишь и благодать – только мерное ритмичное  шарканье дворничьей лопаты. И в воздухе ещё не заметно, но уже вполне осязаемо пахнет весной.

…Единороги резвились в облаках. Они были великолепны, их хрустальные копыта ярко вспыхивали маленькими звездочками, отражая лунный свет.
Судя по всему, это была небольшая семья: Единорога-мама, серая в яблоках кобыла, Единорог-папа, вороной,  мускулистый,  с длинными тонкими ногами конь и Единорожек-сын, несуразный, ушастый, чёрный, как уголь, жеребёнок, весь в отца мастью.
Маленький пострел быстро с веселым ржанием  взлетал над облаками и со свистом падал вниз, сложив крылья. При этом его большие уши начинали топорщиться и хлопать на ветру. Он же, плюхаясь в облако, пробивал в нем дыру. Единорога-мама испуганно фыркала, и, делая вид, что сердится, брала непоседу большими губами за хвост и легко теребила, тщетно взывая к порядку…
 Платону нравилось наблюдать за единорогами. А кони не подходили к старику и даже не смотрели на него. Колобков знал, что так надо и не печалился. Дворник за зиму настолько уставал от снега и лопаты, что обычно где-то концу февраля на неделю уходил в запой – стремительный и резвый. Потом так же неожиданно выходил в сумерки и начинал чистить двор, изредка поглядывая в небо. Оттепель всегда была обманчива, а весна начиналась лишь тогда, когда в облаках появлялись единороги.

Я весну не люблю. Точнее, раньше любил, а теперь нет. Десять лет назад шестого марта умер мой отец. Я приходил к нему за несколько дней до печали, он был плох и меня не узнал. В бреду просил пить и называл наши с мамой имена. Я поил его с чайной ложечки и видел, как угасает жизнь. Рак сожрал его за неделю и медикам из скорой ничего не оставалось, как констатировать агонию и ждать конца. Я ничем не мог помочь и  убитый и подавленный сидел над умирающим. Ему было пятьдесят пять лет и пять дней...
А до этого у меня убили друга – хорошего поэта. А после смерти отца через два месяца разбился мой брат. А через полгода у него родился сын. А я, ошалев от кучности событий, запил так, что чуть сам не умер. И есть ли хоть одно оправдание этой весне!

Я захожу к Колобкову редко. Разве что выпить и помолчать. В его каморке по-советски скудно: высокая панцирная кровать, тяжелый стол, накрытый полинявшей скатертью с бахромой да печь в стене.
- Чай будешь? Я тут прошлогодний сбор заварил. Дочь прислала с оказией.
- Я не хочу травы. – морщусь я – Ты про дочь никогда не говорил.
- А что про неё говорить. Живет где-то. Бунтует. Посылки иногда шлёт. Я лет пятнадцать не видел. Знаю, что есть и ладно...
 Платон тяжело вздыхает, раскалывает полено и бросает в огонь.
- Выпить есть? – я не надеюсь на положительный  ответ. – В магазинах с десяти продают. Ждать ещё долго.
- Не дольше зимы... Там посмотри. Где-то было. – он неопределенно машет рукой.
Я иду к окну, где на подоконнике за цветастой занавеской стоит бутылка с мутной жидкостью. Наливаю на двоих. По комнате разливается ядреный кислый запах самогона.
- Скажи мне, Платон, почему так жить страшно?
- А это все, Глеб, от того, что любви в тебе нет и веры. Они же вместе рука об руку идут. Вот ты в храм ходишь, небось, как все по праздникам, крестишься, а зачем не знаешь. И я вот не знал...
- Не уж-то веруешь?
Платон молча подходит к столу, смотрит на меня рыбьими глазами и, выдохнув, выпивает, занюхивая рукавом. Мы сидим ещё где-то полчаса. Я смотрю в мутное окно, а старик на огонь. И только в клетке под столом шуршит засохшей апельсиновой коркой серая крыса Руфь. Платон поймал её несколько месяцев назад, но убить не решился и посадил в самодельный карцер.
- Не знаю я. – прерывает молчание Колобков.  Когда-то давно мы в соседнем монастыре водопровод делали. Трубы прокладывали в подсобные помещения. Пришлось старое монашеское кладбище срыть. Тогда ещё лето дождливое было. Надгробия кое-как к храму снесли, часть раскололи, конечно. Настоятель нас иродами всё называл. Траншею глубоко копали, на совесть, экскаватором. А потом на отвалах кости и черепа валялись. Мы из них пепельницы делали и знакомым дарили. В бригаде нашей татарин старый работал, так тот сразу, как это увидал, убежал и больше не приходил. А я, дурак молодой, сел за машину и продолжил копать. Как-то  ковшом гроб поддел, а тот не развалился.  Хороший гроб. Лет полтораста в земле пролежал и не сгнил. Мы его открыли, а там старик лежит, и дух такой цветочный по всей стройке разносится.
- Помню. Это был восемьдесят девятый год. – говорю я. – Я там практику с художниками проходил – этюды рисовал.  И черепа помню – желтые такие с белыми зубами.  Дети из траншеи их доставали. Мы этих детишек крапивой с подворья гоняли. Так что? После этого поверил?
- А как не поверить, когда вся бригада за пять лет перемерла? Кто-то спился, кого-то молнией убило, кто-то сам на себя руки наложил. Только я да татарин и живём.
- Ну, а тебя-то что ж Господь не тронул? – мрачно усмехаюсь я.
- Ты, Глеб, не шуткуй, а то выгоню отсель. – Платон строго смотрит на меня и в глазах его появляется недобрый огонёк. – Дамир – татарин тот воды мне из источника в кружке принёс. Там у храма источник есть. Сказал, чтобы я лицо умыл, а остальное выпил. Вот и живу теперь за всех...  и пью тоже за всех.
- Все мы пьём за наших мертвых.

По низкому серому  небу пролетел клин белых усатых троллейбусов. Они покружились над нашим домом, мигнули фарами, бибикнули и улетели в никуда… В никуда – это очень далеко, там не кончается снег и колеса обвязывают цепями, чтобы не скользили. Там бойкие старушки, словно взъерошенные воробьи, с самого утра щебечут  на остановках и штурмуют транспорт, как Александр Матросов, отважно и самозабвенно, а троллейбусы кряхтят и умиляются.
Дай Бог им всего самого, самого. Чтоб стекла их не запотевали, чтоб усы их были длинны, и чтоб никогда, никогда не перегорали лампочки в их пресветлых фарах. Дай Бог…

После Колобкова я иду в парк, что раскинулся в двух кварталах от нашего дома. Вы не знаете мой парк! Здесь я когда-то выгуливал свою собаку и влюблённых в меня красивых девочек. Вот на этой скамейке целовался с Мариной. Она вышла замуж за алкоголика, развелась и так и не перестала петь в церковном хоре. В этой ротонде я укрывался от дождя с Аней, держал её за руку и всё что-то хотел сказать, но так и не сказал и она молча ушла. Как оказалось навсегда. На самом краю парка, почти у обрыва стоит низкая церковь из белого кирпича. Ну, как церковь... дом номер шесть. В семнадцатом веке это был храм, в середине двадцатого коммуналка на несколько квартир. На массивной входной двери какой-то умник синей краской накорябал номер – Д.6. Перекрытия второго этажа давно обвалились, жильцы съехали на десятилетие раньше и только струпья обоев напоминают, что здесь когда-то были люди. Так и стоит то ли дом, а то ли храм под сенью заснеженных вековых дубов. Очень давно я обнаружил, что в алтарной части под краской и обоями сохранились лики Христа и Богородицы. Видно время пришло явить себя миру. Что-то очистил я ацетоном и скребком, что-то время. Я приношу с собой  свечи, купленные в хозяйственном магазине, расставляю у окон, зажигаю и сквозняк их почему-то не задувает, а снаружи кажется, что храм живой: желтые отблески прыгают по стенам, тени скачут по углам. Это моя тайна. Это мой дом и моя радость.
  Все идёт из детства. Меня больно наказывали за плохие отметки в школе, я прятался тут от несправедливости и горечи. Христос стал моим другом и я приносил ему свежие стихи. Понятие Бог было для меня чём-то далеким и неосязаемым, а в доме номер шесть жил молчаливый дядька Иисус с пронзительным взглядом, которому, судя по всему, тоже пришлось не сладко. Так и молчали мы оба, глядя друг на друга. Только где-то далеко хрипло лаяла большая собака. Она до сих пор лает по ночам, срываясь на вой.


Ночью снова шёл снег. Я вспомнил, что мой прадед, всю жизнь проживший на юге боялся снега. Фашистов, два раза занимавших город и устроивших бойню в  балке за городом, не боялся. Он считал их пусть и неизбежным, но временным злом. А снежинки вводили его в ступор. В одну из зим он похоронил свою жену. Она потом приходила к нему с ангелами  по ночам, звала к себе. Прадед отмахивался от неё топором. И назло ей и всем ангелам прожил ещё  лет пятнадцать. В последний мой приезд он меня не узнал: я очередной раз с ним знакомился и опасливо поглядывал на рукоять топора, торчащего из под подушки.
 Платон Колобков в рыжем свете фонаря в оранжевой спецовке  всё так же шаркал лопатой по асфальту. Наш двор, окружённый  кирпичными двухэтажками, построенными теми самыми южными пленными немцами, всегда был самым тихим в городе. Время остановилось здесь и было слышно, как поскрипывал старый тополь в такт дворнику и и снежинкам, которые как мотыльки вились под фонарным плафоном. Я наблюдал в окно за Платоном, пил чай и пытался вспомнить какой сегодня год и вечер.
И тут будто бы из ниоткуда на небе появились единороги. Я увидел их в первый раз, но не был удивлён. Я давно уже ничему не удивляюсь. Маленькая угольная тень, отделившись от группы, молнией скользнула вниз и  с топотом опустилась на ржавую крышу соседнего дома. Это был жеребёнок с большими крыльями. Он призывно заржал и с грохотом ударил копытом по железу.
Платон поднял голову вверх, посмотрел на коней и расхохотался. Он отбросил в сторону лопату и побежал по тропинке к дому. Какая-то неведомая сила подняла  его в воздух и он, расправив руки, стал подниматься всё выше и выше.
«Лечу!», - кричал Колобков и радовался, как ребёнок. Единорожек, захлопав крыльями, сделал круг над домом, подлетел к моему окну, посмотрел на меня огромными серыми глазами, весело фыркнул и полетел догонять остальных.

Утром я иду к Платону в подсобку, не надеясь его там обнаружить. В его комнате тихо и пусто. Печь остыла, постель застелена и только серая крыса Руша, хрустит сухарями в клетке под столом. Я беру клетку и несу  в парк. На улице сегодня тепло, снег совсем весенний, почерневший от возраста. Бойкие синицы скачут по насту, призывая весну. Я открываю клетку и выпускаю крысу на волю. Она держит в зубах засохшую апельсиновую корку и недоверчиво смотрит на меня. Потом так же недоверчиво оглядываясь, убегает.
На обратном пути меня окликает девушка, - Извините, Глеб. Вы меня не помните.
- Не помню, - отвечаю я.
- А вы мне жизнь лет десять назад спасли.
- Десять лет назад я пил, как, впрочем, и сейчас.
- Дело не в этом. Мне тогда было очень плохо и подруга дала мне послушать Ваши песни. Благодаря им я сейчас разговариваю с Вами.
- Замуж за меня пойдёшь? – прерываю я девушку и пристально смотрю ей в глаза.

Через три месяца я уеду далеко на юг из города, который основал хан Едигей в 1408 году. Дом номер шесть отреставрируют и он станет большим монастырским храмом. Дядька Христос так и живет в алтарной части и радостно встречает всех пришедших к нему, не различая ни пола, ни возраста. Через полгода ко мне приедет та самая девушка из парка, которая сможет убедить меня жить в радости. Я брошу пить, а она родит мне потрясающую дочь, мое солнце и счастье с большими задумчивыми глазами. Серыми глазами угольного крылатого жеребёнка. И когда-нибудь я обязательно вам об этом расскажу.

Вятка 1997 – Ростов-на-Дону 2017.