Строка оживает, когда поспевает пора...

Сергей Шелковый
* * *


И что ни год – опять
друзей моих всё меньше.
И нет уже того, кто был иных верней.
Трезвее воздух дней.
Но взоры юных женщин –
всё ярче по весне, прощальнее-хмельней.

Истаяла зима. И глина снег впитала,
просел, чуть покосясь,
простой сосновый крест.
И с тополя скворец, бесстыжий зазывала,
опять, на весь погост,
взахлёб зовёт невест...






Новогодье



Гирлянды множат в темноте
блик флорентийца Гирландайо.
Но все мы сгинем в пустоте,
подобно инкам или майя.

Вновь амальгамы дребедень
мерцает в заоконном свете.
Вздыхает сонно хвои тень,
и ангельски уснули дети.

Вновь счётчик щёлкнул невпопад,
мелькнул виток пути земного.
Но, слава Богу, рядом спят
те, для кого - опять всё ново!






* * *


Приходится нечто из зимнего воздуха брать,
выхватывать искру из беглого встречного взора,
чтоб снова сумели слова кавалькадой скакать,
серебряной дробью звенеть по камням разговора.
Строка оживает, когда поспевает пора –
предельное время, пока еще внешне земное –
когда интонаций и звуков, и ритмов игра
минует излом и взмывает воздушной волною.

Когда Леонардо и заполночь краски кладет
на тополь и грушу, то левую руку Да Винчи
тосканское небо по звездным зарубкам ведет
и винт астролябии в полную меру отвинчен.
Тоскана лазурная, вьюги славянской зима… -
Какие живые, друг друга влекущие, краски!
Когда–небудь вновь флорентийских кремлей терема
багряную кожу на снег отряхнут без опаски.




* * *


Что есть судьба? Что есть душа? - от века
бездонный взор тревожных этих слов
лишает сна и мира человека,
и хлеб себе добывшего, и кров...
Опять в степи моей густеет вечер,
гнездовья птиц стихают в гуще трав.
Куманский камень-идол, мёртв и вечен,
темнеет, в плечи голову вобрав.

Звезда дрожит, чуть слышно корни дышат,
и ржой веков горчит полынный сок.
Размах небес Писаньем млечным вышит -
о том, что мир и проклят, и высок...
И здесь, среди немеренного края,
его волшбой полночною дыша,
я лишь одно неодолимо знаю -
что вправду есть судьба и есть душа!







Полночь



Просторен храм и радостен для сердца,
его дверей не осквернит печать.
Рассудок и душа - единоверцы
в полночной страсти
слушать и молчать.
Над ризами зевавший меж псалмами,
не ты, не ты - хранитель высоты!
Летит душа над чёрными холмами,
где пахнут волей тёмные цветы,

где дышит ночь властительней рассвета
в безлунный самый - самый звёздный миг,
где нет ни пяди неба без привета... -
И этот храм все ереси постиг.
Над землями,
над спящими глазами
нежнейшим звёздам бесконечен счёт.
Возвышен храм и радостен слезами -
бесстыдно Млечность по щеке течёт...






*  *  *


Памяти В.Свидзинского
и В.Борового


«Стихи меня спасали в лагерях,
в пропащих чёрных шахтах Кайеркана.–
сказал почти столетний патриарх
с застенчивой улыбкой мальчугана –
Стихи меня сквозь сто смертей вели,
они и светлокосой мамы мова
спасли мне душу на краю земли,
у злого океана Ледяного...»
Так говорил мне старый человек,
что, вопреки всем замыслам паучьим,

прошёл сквозь непролазный хищный век,
оставшись ясноглазым и певучим.
Он выжил сам. И дал мне знак о том,
кого сожгли чекисты в сорок первом, –
о подолянском Рильке золотом,
о тайном брате  лотосам и перлам.
И я их, двух, с любовью в сердце взял
как суть той жизни, что меж злом и ложью,
сквозь весь свой мусор, срам, базар-вокзал.
способна в высший прорасти астрал
и высветить сполна подобье Божье...





*  *  *


Ты молода и странно хороша,
ты вспыхнула мне искрой в Вифлееме.
Но вот уже не стоит ни гроша
звенящих клятв мятущееся время.

Там, на золе уставшего огня,
то ящерицы греются, то змеи.
Наверное, ты не простишь меня.
Но, слава Богу, я прощать умею...







*  *  *



Как поздней осенью в лесу,
в душе – светло и одиноко.
И всё своё с собой несу
без горечи и без упрёка.

Спокоен край небес и пуст
над опустевшей голой чашей.
И в алых каплях колкий куст –
шиповник,
сто сердец дарящий.






*  *  * 

Ливень июльский утих. –
В старом плодовом саду
лесом запахло грибным.
В зелени после дождя
дышит хронометр живой:
падают капли секунд
с лиственных желобков.
Чмокнуло, в почву упав,
спелое яблоко. –
Час.





*  *  *


Не сомневайся – всё уже бывало,
до нас и до атлантов, много раз.
От вечной смены циклов скис устало.
закатного циклопа мутный глаз.

И всё ясней, что суммой технологий
мир не искупит гулкой пустоты,
Жаль, милый сын, что насмеялись боги
над тем, как ждали счастья я и ты.

Гляжу в зрачки твои не отрываясь,
как будто в них – спасенье для меня.
В кривом пространстве обречённых каюсь
и греюсь у последнего огня...







*  *  *


Где-то в полночи страшно пропело –
взвыли встречные поезда.
Показалось – на землю летела,
небеса разрывая, звезда.
Ты лицо искажённое вытер –
тихо... Лишь, отставая от нас,

мчался поездом дальним Юпитер –
исполинский, навыкате, глаз.
Шёл громадой немой, без сирены,
с тяжким грузом руды и угля.
Здесь, внутри искривлённой Вселенной,
лишь один пассажирский – Земля...





*  *  *

М.

Меня тревожит линия простая –
окружность, по которой прорастает
из мрака почвы взлётным естеством
неодолимый тополиный ствол.

Меня волнует этот след разрыва,
знак боли и отважного призыва –
сквозь тяжесть глин взойти самим собой,
прорвав небытие над головой...

И ты, мой отрок-стебелёк, доверчив,
восходишь, тем же абрисом очерчен –
воротниковой тихой белизной...
Растёшь – и солнце держишь надо мной.




* * *



Сине–пепельный жук в дымно-розовом пьян тамариске.
И светим, и неярок подёрнутый влагою май.
Акварели мазок, с побережья обрывок записки:
«Приезжай на неделю, у моря лачугу снимай».
Ещё жив старикан, отставной пехотинец и плотник.
И за тыщу-другую вконец измельчавших рублей
по стакану нальёт, про наяд напоёт, греховодник,
и сиреневый сумрак сгустится и станет теплей.

Заколышется воздух, повеет ночною волною.
Хлебосольной брехне и не верю – а и не сужу...
Встанет месяц над морем, над спелою крымской весною
и подарит касанье укрывшему нас шалашу.
А в четыре утра заорёт петушище хохлатый,
срамно гребнем тряся и на сонный взлетев кипарис…
Здесь, на склоне горы, так лучисты рассветные хаты,
и тропа к лукоморью так бодро торопится вниз!





Дед Андрей



Пудовую шишку атласского кедра
беру за трояк у добытчика-деда.
Хмельным усмехаясь, единственным, глазом,
товар разложил он у белой турбазы.
Как орден небесной атласной подушки,
изысканна тяжесть атласской игрушки.
Да как же ты взял поднебесную кассу,
налетчик замшелый, не трезвый ни разу?
Не делится Нельсон секретами фирмы,
то что-то мурлычет улыбчиво-мирно,

то снова про бабку-отраву бормочет
и смертью клянется, что нет уже мочи...
Ну что ж, прибралА она деда Андрея,
что сизой щетиной дразнил брадобрея.
Остались парЫ алкоголя и риска,
торговый пятак под свечой кипариса...
И в зимы страна золотистого дыма
приходит ко мне из далекого Крыма. –
О, белая юность! Все пьёт у турбазы -
июль на разлив твой пират одноглазый!







Желания



Пионы на столе, бумаги, чашка чая.
Акация бела за утренним окном.
Я научился жить, почти не замечая
ученья своего, в существенно простом.

Я пережил алчбу младенческого лета
и юношеский стыд врождённой нищеты.
Спасибо, что я днесь не шут и не калека -
желания мои теперь вполне просты.

В тетради на столе - вечерних слов немного.
А новый день в окне - воздушный и большой!
Уже случилось так. Так будет,слава Богу:
не надо ничего, лишь то, что за душой!





*  *  * 



Я солнце страстью ящериц люблю,
я чую опьяненье беспричинно,
когда июльский зной мне дышит в спину -
шершаво, словно в парус кораблю.

Как славно вить слепого ливня нить,
соцветья лип сбивая на крапиву.
Душа, душа... - Насквозь солнцелюбива,
и жить не устаёт, и рвётся жить.

А завтра... - Там другой июль кружит,
пьяня иные губы без причины.
О, пусть на жаркий камень, знак кончины,
гибка, быстра, не ведая кручины,
смарагдовая ящерка взбежит!





*  *  *



О Хронос и Харон, хрипучие прозванья...
Безрадостной реки холодная вода.
Гребец глухонемой приходит на свиданье -
и лодка, и весло готовы для труда.

Старательный Харон, могильщик неприветный
с карающим веслом в натруженных руках...
А яркий махаон и парусник стоцветный
остались на других, зелёных, берегах.

Там белое весло и лодка голубая.
На жарком берегу вовсю цветёт паслён.
Прощаясь дрожью крыл,
над нами пролетая,
так долго машет вслед искристый махаон!









*  *  *


От нищих уходи, от богачей – тем паче.
Глядишь – к исходу дней останешься один.
И не стыдись ни слёз невидимого плача,
ни на челе морщин, ни над челом седин.
Что было, не прошло – вросло занозой в душу,
изрыло шкуру-плоть трудами лемехов.

Верёвку затяни на поясе потуже,
пеньку бы на кадык – да всклень и так грехов…
Но были, – вспомни, – сны, и яви тоже были!
Вон там, на берегу, сияет ночи час,
когда, – рука в руке, – мы целый мир любили,
и строгий Взор со звёзд прощал с улыбкой нас...







*  *  * 


Так кто же я? Зачем живу на свете? –
Как страшен в безответности вопрос!
Качнутся звёзды, и родятся дети.
И встретит скудной глиною погост.

Но станет глина буйными цветами,
мы ляжем на вечерние цветы –
и свод планет разверзнется над нами.
И вновь воскликнешь с давней болью ты:

«Зачем довлеешь надо мною, небо?
Мой дух живой тебе равновелик.
Зачем, зачем...» – отважно и нелепо
лепечет сердце. И молчит язык.






* * *


День просветлел. Ушёл тяжёлый дождь
недоброго осеннего разлива.
И синий взор метнул индейский вождь
сквозь листья клёна и косицы ивы.
И странно ; вновь на сердце у меня
не поздних лет потери и разлуки,
но давних игр ребячья беготня ;
из ясеневых веток копья, луки...
И полон предвкушением побед,
молниеносных и неоспоримых,
день счастья, золотистый на просвет,;
без чисел отрицательных и мнимых.
Без имени, без даты, без примет,
без фабулы какой-либо особой,
он светит мне вовсю так много лет,
как будто он и я бессмертны оба...



* * *

А помнишь – в первый раз мы были в Херсонесе?
Не так уж и давно…
Всего-то тридцать лет
скользнули в небеса, сквознули в редколесье,
по зимним желобам скрипя, сошли на нет.

Недавно и давно… Ещё все живы были –
твои отец и мать. Мои.
И все тогда
друг друга, как могли – без пафоса – любили.
И каждый нёс свой фунт подспудного стыда.

Артель "Напрасный труд" благоухала резко
одеколоном "Шипр", копеечной едой.
И длинной речь была про куцые обрезки
под ряженной в кумач прожорливой звездой…

Но помнишь, как тогда над почвой-пеплом мыса
пружинила твоя июльская стопа?
Треть века унеслось, но цвет не изменился –
бела над синевой античная тропа.

Треть века истекло, но звук остался прежним.
Средь греческих руин алеет алыча.
Остался тем же зов – невыдуманно-нежным,
легчайшим, как загар любимого плеча.



*  *  * 



Есть то, о чём не должно говорить,
что лишь беззвучно
тронуть чувством можно.
Так ощущают свет и воздух кожей,
так ведают судьбы глубинный ритм.
Есть тайный мир, который не понять, –
он никогда не превратится в слово.
Но он, лишь он, нас мучит,
чтобы снова
предощущеньем истины пленять.





Зерно


Надежды лепет, смех огульный,
мольбы и гневы –
зря всё, зря...
Цветёт крапива и багульник,
и всходит судная заря.
Растает снег, и камень стает,
пребудет только лишь одно –
сквозь смертный трепет прорастает
листом пронзительным зерно.
Так и душа...
Беззвучно плача,
к полынным глинам припадёт.
Да будет так.
И не иначе... –
Да вспыхнут листья в свой черёд!





*  *  * 



Стихи начинаю строить с крыши  –
первая строчка к небу ближе,
последняя – к земле...
Строю истово,
много лет
часовню из розовых сосен,
ясную, словно осень.
Назову избой и пагодой,
поселю там тихо,
чуть дыша,
голубую живую ягоду,
похожую на земной шар.










*  *  * 


Как рванулось Стожарами небо
к запрокинутой голове,
как давно я мальчишкою не был
в перепутанной ветром траве!
Или юной безудержной песне
ни за что не сносить головы,
и забыл я, как бродят созвездья
среди зарослей млечной травы?







*  *  * 


Cмерть неминуема? – Так что ж?
Жизнь –
неизбежней, неизбежней!
В ней всякий миг живей, чем прежний.
И каждый возраст в ней хорош.
Так странно, так понятно мне –
душа с годами всё моложе.
И зорче взор её, и строже.
И в каждом дне – родник на дне!






Тридцатилетье


И это – не печаль и не весёлость.
Я просто знаю осень наизусть,
где яблоко, сорвавшись, накололось
на иглистый шиповниковый куст.
И пусть я вижу, как плоды и дети
окрепли, и пора тепла прошла. –
Звенит, в густых вихрах тридцатилетья
запутавшись, осенняя пчела...





Цикада


Зверь-цикада, химерное тело,
я однажды увидел днём,
как природа кощунственно-смело
упражнялась в уродстве твоём.
Но, когда загустеет вечер,
поднимается в синий свод
голос твой,
и тревожный, и вечный, –
неумолчных, бессонных нот.
Что-то трудное вымолвить надо,
на пределе дыханья – суметь...
Полуночная боль цикады –
песнь того,
кто не может петь.








У озера


Полдень. Дрожащие веерно крылья.
Горизонтальный сапфировый хвост.
Над первобытным лугов изобильем,
словно гипноз, – трепетанье стрекоз.
Плавность пришельца в летательном жесте.
Вот, к лепесткам наклоняясь едва,
в зное стеклянном застыли на месте
внегалактические существа.
Кто-то у линз Андромеды туманной,
губы кусая, завидует мне –
сну дуговой приозёрной поляны,
лепету летних малиновых дней…









* * *



Заросший пруд и селезень зелёный,
по крыльям расплескавший изумруд.
Над тихой ряской, над водою сонной
утиные супружества снуют.

То - снова тягой продолженья рода
охвачена пернатая весна.
И перезимовавшая природа
легко пьяна и благостно ясна.

Апрель, тепло.
И все, кто выжил, живы.
Скворец, взлетая, чуть качнул ольху.
И светятся две вековые ивы
в нежно-зелёном солнечном пуху.


* * *



Ещё любил я первое июля,
Когда после дождя опять светло,
И солнце золотит в столовой стулья
И брызжет на гранёное стекло.
Как дышит рухлядь в этом доме старом –
Открытки, ноты, бастионы книг!
Всё шло к тому, чтоб тайно и задаром
Я некий мир из воздуха воздвиг.
А что ж ещё в бездомном певчем звуке?
Грудинных струй волнистая игра...

И ни на рубль скептической науки,
Ни на копейку прочного добра.
Слова о лете — обречённей лета.
Глотни вина, поозоруй чуток —
И ласкою предсмертного привета
Закончи рукописный завиток.
Иди же, ночь! Как ладен твой обычай,
Дружок-сверчок, игруля из игруль!
Ведь можно жить лишь звуком, а не притчей,
И снова ждать рассветный лепет птичий:
"Июль-июнь, июль-июнь, июль..."



* * *

Памяти Владимира Свидзинского
и Василя Борового



«Стихи меня спасали в лагерях,
в пропащих чёрных шахтах Кайеркана.-
сказал почти столетний патриарх
с застенчивой улыбкой мальчугана -
Стихи меня сквозь сто смертей вели,
они и светлокосой мамы мова
спасли мне душу на краю земли,
у злого океана Ледяного...»
Так говорил мне старый человек,
что, вопреки всем замыслам паучьим,
прошёл сквозь непролазный хищный век,
оставшись ясноглазым и певучим.
Он выжил сам. И дал мне знак о том,
кого сожгли чекисты в сорок первом, -
о подолянском Рильке золотом,
о тайном брате лотосам и перлам.
И я их, двух, с любовью в сердце взял
как суть той жизни, что меж злом и ложью,
сквозь весь свой мусор, срам, базар-вокзал.
способна в высший прорасти астрал
и высветить сполна подобье Божье...





*  *  *



Листья уйдут, обнажая избыток пространства.
Воздух запахнет предсмертным намёком на водку.
С трассы увидишь всё там же, как знак постоянства,
олово озера и одинокую лодку –
не доезжая Воронежа, между холмами.
Может, и впрямь о Тоскане тоскуют пейзажи.
Листья уходят, вздыхая о дружбе домами,
о краснояблочной, взятой в рогожу, поклаже.










*  *  *


Идеей безнадёжной и высокой
помечено служение моё.
А тёплый лоб и очи с поволокой
давным-давно склевало вороньё…

Но если иногда бывает чудо,
то – навсегда, не зря и неспроста.
Так чёрною дырою губ Иуда
на фреске Джотто пьёт любовь Христа…







* * *


Всё, что Господь послал мне,
Справедливо в полнейшей мере –
Вымолено честно
Солёным потом, горечью раздумья
И верой,
Дымно-сладкой, как вино....
Всё, что я вызнал,
Названо давно –
Когда ещё не просыпалось Слово…
А только Время распахнуло глаз,
Младенческий, счастливо-удивлённый,
На глиняном челе…





* * *



Красные вишни и рыжие лилии –
разгоряченное лето в разгаре!
Нотами воздух пропах в изобилии,
как древесина флотов Страдивари.

Сад мой зарос одичавшей малиною
и мелкоцветием сорной ромашки.
Множатся знаки, что праздник покину я –
не доиграв. Прихлебнув из баклажки...

Но в партитуре, что выткана птицами
на синеве полнозвучного лета,
светит ли – в паузе, фразе – продлиться мне?
Громкий вопрос. Не услышать ответа...








* * *


Так выдумано правильно и странно:
прохладой выпит за ночь летний зной.
И осени яснейшая осанна
витает над скудельностью земной
беззвучно. Ибо сущность – бессловесна.
Живущий – Сетью.net не уловим.

Ещё светла небесной сини бездна,
пока спешит сквозь осень пилигрим
к усыпанному листьями порогу,
к жилью, где в окна плещет окоём,
к родным, уже глядящим в очи Богу,
спешит, спешит – и солон в горле ком...