Гавриилиада А. С. Пушкина

Серопова Любовь
Глава седьмая из работы «С Пушкиным в Кишинёве»

                    ГАВРИИЛИАДА  (части 1-2-3)
Часть 1-ая.

  Упомянутая выше запрещённая сатирическая поэма «Гавриилиада», сделавшая Пушкину  много неприятностей, по моему мнению, заслуживает интерес читателя.

  История создания «Гавриилиады» была рассказана много раз, но условия её возникновения достаточно освещены ещё не были.

  Она была  написана  быстро и легко в апреле 1821 г. и посвящена близкому другу  Н.С. Алексееву, который во многом разделял чувства и настроения поэта во время Кишинёвской ссылки.
  Пушкин, «будучи до крайности раздражён против царя, увлечённый «атеистическими учениями» и масонством, позволил себе высказаться совершенно непозволительно по цензурным условиям того времени».
  Некоторое время поэма была известна только в узком кругу друзей, но быстро стала расходиться в списках.
  Вяземский, посылая 10 декабря 1822 г. А. И. Тургеневу значительный отрывок из «Гавриилиады», написал: «Пушкин прислал мне одну свою прекрасную шалость».

  В «Гавриилиаде» Пушкин пародийно-романтически обыгрывает сюжет Евангелия о Благовещении, т-е, о возвещении Марии устами архангела Гавриила воли божией о зачатии и рождении Иисуса Христа от духа святого. В поэму вошла и пародия на библейский рассказ о грехопадении первых людей — Адама и Евы.

  Автограф поэмы до нас не дошёл. Сохранился лишь план некоторых эпизодов:
«Святой дух, призвав Гавриила, описывает ему свою любовь и производит в сводники. Гавриил влюблен. Сатана и Мария».  План этот писан 6 апреля 1821 г.
  Именно в это время Пушкин находился под влиянием личности Байрона, пытался стилизовать себя под него и его героев, даже носил некоторое время Гарольдов плащ  (как и его Онегин), стремился приобщиться к стихии бунта неукротимого английского лорда.
   В "Гавриилиаде" знакомый Пушкину циничный нигилизм и ехидный вольтерианский смешок соединился с кровавой иронией в духе Байрона.
 
  Порою Пушкин испытывал приступы настроения, которые трудно назвать иначе, как сатанизмом, и которые так смущали его первого биографа, благонравного Анненкова.
 «Кишиневские вольности» изгнанника-поэта состояли из кутежей, увлечений, дуэлей. Не было конца его беспечным забавам и шалостям.
  Скандалы и дуэли были далеко не полным психическим разрядом вечно кипевшего раздражения. Они помогали отвести душу, но бессильны были освободить её вполне от гнёта мстительных страстей. 
  Известно, что на религиозной почве у Пушкина бывали столкновения с кишинёвским духовенством, составлявшим инзовский богословский кружок, и о том кощунственном настроении, которое овладевало им в период принуждения его к исполнению христианской обрядности.

  По совершенно верному замечанию П.Е. Щёголева, одного из крупнейших пушкинистов начала двадцатого века, известного литературоведа и историка,  "Гавриилиада" содержит в себе не только издевательство над религией, но и яростное оскорбление любви.
Нельзя поэтому пройти мимо этой "отысканной в архивах ада поэмы", излагая историю сердечной жизни Пушкина.

  Он много раз пытался "разоблачить, растоптать ногами идеал чистой женственности и показать воочию "призрак безобразный", скрывающийся за ним». Ему удалось успешно разрешить эту задачу в "Гавриилиаде".

  В прологе "Гавриилиады", равно как в некоторых одновременных с нею и довольно непристойных эпиграммах, мы встречаем образ еврейки, за поцелуй которой Пушкин, разумеется, в шутку, выражает даже готовность приступить к вере Моисея. Осталось неизвестным, кого имел он при этом в виду. Еврейкой прозвали в Кишинёве Марию Егоровну Эйхфельдт, урождённую Мило, жену обер-бергауптмана Ивана Ивановича. Считалось, что она похожа на Ревекку – героиню известного романа Вальтер-Скотта "Айвенго". Но Мария Егоровна состояла в многолетней и прочной связи с приятелем Пушкина Н.С. Алексеевым, и поэт не однажды в прозе и в стихах отрекался от всяких видов на прекрасную Ревекку.

 Сохранилось известие о другой еврейке – миловидной содержательнице одного из кишинёвских трактиров. Вполне возможно, что стихи Пушкина относятся именно к ней. Никакого любовного чувства в точном смысле этого слова здесь, разумеется, не было и в помине, но, всё же, женщина, облик которой мерещился поэту во время создания "Гавриилиады", необычайно сильно действовала на его эротическую восприимчивость.

  Не трудно проследить связь между «еврейскими мелодиями» Байрона и «израильским платьем» Пушкина в этом посвящении «Гавриилиады», обращённом к Алексееву:

Вот муза, резвая болтунья,
Которую ты столь любил.
Раскаялась моя шалунья,
Придворный тон её пленил;
Её всевышний осенил
Своей небесной благодатью –
Она духовному занятью
Опасной жертвует игрой.
Не удивляйся милый мой
Её израильскому платью,
Прости ей прежние грехи
И под заветною печатью
Прими опасные стихи.
***
  «Гавриилиада» имеет особую, своеобразную судьбу в истории русской литературы.
  В России эти «опасные стихи» - «шалости пера» или «проказы резвой юности» - ходили в рукописях, тщательно хранились в фамильных архивах или в пыли дедовских библиотек и «были вечною и недоступною мечтою библиофилов». Внешние  очевидные достоинства поэмы бросались в глаза и тем, кто отрицательно относился к её религиозному свободомыслию.
  И только в 1918 году был снят цензурный запрет, и В. Брюсов впервые выпустил поэму полностью (до 1917 года печатались только отрывки, не связанные с евангельским сюжетом и под изменёнными названиями).
  В. Брюсов полагал, что к поэме нельзя подходить как к произведению скабрезного жанра, и стремился особенно подчеркнуть её художественные достоинства.
  Н. Огарёв, чуткий и авторитетный критик и первый издатель „Гавриилиады“  (Лондон, 1861 г.), отмечая поэтическую  красоту поэмы, чёткость образов, отделку стиха, признаёт её язык и форму «безукоризненно изящными», хотя  «содержание её проникнуто религиозным и политическим вольномыслием».
  В ней есть эротика и так называемый кощунственный элемент, т.е. сатира в области религиозной. «Пушкин довёл эротическое содержание до высокой художественности, где уже ни одна грубая черта не высказывается угловато и всё облечено в поэтическую прозрачность». 

  Обращаясь к условиям возникновения «Гавриилиады», нужно сказать, что в семье Пушкиных, как и во многих других подобных семьях того времени, «господствовало ироническое отношение к религии, к церкви, к духовенству. Так как непристойные насмешки по этому поводу часто облекались в остроумные и соблазнительно привлекательные формы, то ребёнок Пушкин, имея живой и насмешливый ум и повышенную восприимчивость, быстро и прочно усвоил себе эту манеру, которая прошла через его жизнь и творчество в течение многих лет». В библиотеке отца  было много книг французских авторов. Особое влияние на Пушкина оказали Вольтер и Парни.
  Русский мемуарист Ф.Ф. Вигель свидетельствует, что в 20-е годы «не только молодёжь, но и пожилые люди, не понимая Спинозы, ни Ламетри, ни Вольтера, щеголяли вольнодумством. Не только в столице, но даже в провинции,  раздавались хулы на бога, эпиграммы на богородицу». В таком настроении могла восприниматься, соответственно деформируясь, и народная богородичная легенда».
 
  Поэма «Гавриилиада» Пушкина — это изложенный русскими стихами ветхозаветный апокриф*, притом открыто ориентированный на французского элегического поэта  Эвариста Парни и его поэму «Война Богов», в которой он пародировал Библию.
 
(*Апокриф — религиозный текст о событиях святой истории, не признаваемый церковью каноническим.)

  Героикомическую поэму «Война богов» Парни написал ещё в 1799 году. Эта и другие его пародические поэмы при своём появлении также вызывали в европейских литературах бурную реакцию, особенно в католических странах, но затем отношение к ним сделалось равнодушным и безразличным, когда они отжили свой век.
  Аналогичная судьба предстояла и  пушкинской «Гавриилиаде». Параллели между нею и поэмами Парни напрашивались сами собой.
  Влияние Парни было и в творчестве Крылова, Батюшкова, Давыдова, Вяземского  и др. У Пушкина есть множество переводов и подражаний Парни в «лицейских» и более поздних стихотворениях до 1824 г. Парни упоминается также в «Евгении Онегине». Желая похвалить Батюшкова, Пушкин называет последнего «российским Парни», а говоря о Баратынском, выражает надежду, что он «превзойдёт Парни».
  В начале 1820-х годов, т-е, в то время, когда создавалась «Гавриилиада» Пушкина, оживился интерес к библейским апокрифическим текстам в английской литературе, в печати появилось множество антирелигиозных пародий и сатирических памфлетов.
Нет ничего невероятного в том, что о некоторых этих изданиях мог слышать и Пушкин, например, от своего  приятеля Николая  Ивановича Кривцова, имевшего репутацию атеиста, служившего с 1818 г. в русском посольстве в Лондоне.
А. И. Тургенев писал П. А. Вяземскому (28 августа 1818 г.), что «Кривцов не перестает развращать Пушкина и из Лондона прислал ему безбожные стихи из благочестивой Англии!». Какие именно стихи Н. И. Кривцов прислал Пушкину из Лондона, мы не знаем; но известно, что выбор «безбожных» произведений на английском книжном рынке этого времени был действительно очень богатым.

   Историк и литературовед П. И. Бартенев, со слов друзей поэта, писал так:    
«Уверяют, что он позволил себе сочинить её просто из молодого литературного щегольства. Ему захотелось показать своим приятелям, что он может в этом роде написать что-нибудь лучше стихов Вольтера и Парни».
 
И мне кажется, что так оно и было.

Об этом говорят наброски предполагавшегося «Посвящения»  к «Гавриилиаде»:

ПРИМИТЕ НОВУЮ ТЕТРАДЬ, О ВЫ, КОТОРЫЕ ЛЮБИЛИ

Примите новую тетрадь,
Вы, юноши, и вы, девицы,—
Не веселее ль вам читать
Игривой музы небылицы?

О вы, которые любили
Парнаса тайные цветы
И своевольные мечты
Вниманьем слабым наградили,
Спасите труд небрежный мой —
Под сенью своего покрова
От рук невежества слепого,
От взоров зависти косой.
Картины, думы и рассказы
Для вас я вновь перемешал,
Смешное с важным сочетал
И бешеной любви проказы
В архивах ада отыскал... 
***

Часть 2-ая.

   «Гавриилиада»  даёт нам представление о настроениях поэта, жизнь которого в пору южной ссылки состояла  из кутежей, споров, увлечений масонством, дуэлей, беспечных забав.

   Любопытно, что  П.В. Анненков, столь строгий в вопросах нравственности, склонен был видеть в поэме нечто большее, чем одно лишь «щегольство» и «прекрасную шалость».  В атеизме Пушкина власти и родным  чудился  «бунт и потрясение основ, поскольку традиция предписывала отождествлять его с безнравственностью и вседозволенностью».
   
  Байрона тоже обвиняли в безверии. И Пушкин в заметке  о Байроне  старается освободить его от этих обвинений.
 «Вера внутренняя, — пишет Пушкин, — перевешивала в душе Байрона скептицизм, высказанный им местами в своих творениях. Может быть даже, что скептицизм сей был только временным своенравием ума, иногда идущего вопреки убеждению внутреннему».

  Таким «временным своенравием ума», возможно, были и религиозные настроения самого Александра Сергеевича в этот период его жизни.
  В религиозных колебаниях и сомнениях Пушкина  и есть отгадка тех его строф, где он кажется с первого взгляда убеждённым и насмешливым и  несколько свысока относящимся  к Библии...

   «Гавриилиада», в которой шутливо-эротически  (почти до непристойности) пародируются  эпизоды из Евангелия и Библии, была направлена одновременно и против религии, и против ханжеской морали, и против  «богомольной важной дуры, слишком чопорной цензуры» (так выразился А.С. в 1822 г. в сказке «Царь Никита»).

 *(В конце 3 части помещаю полный текст «Гавриилиады»  А.С. Пушкина и ссылку на неё:    http://www.skeptik.net/skeptiks/gavriil.htm ).

  Через семь лет после написания поэмы, в 1828 г., по доносу дворовых отставного штабс-капитана Митькова, имевшего у себя список «Гавриилиады», митрополит Серафим довёл до сведения правительства о существовании поэмы, после чего началось  следствие по распоряжению Николая I.
 
  Пушкину пришлось пережить большие неприятности из-за неё.
Один из списков «Гавриилиады» был представлен в Верховную комиссию, решавшую все важнейшие дела в отсутствии Николая I, (который был в это время в действующей против турок армии) и начато дело, как весьма важное в государственном отношении. Комиссия обратилась к поэту с вопросом, им ли написана эта поэма, и потребовала её рукопись.

  Пушкин, всего два года назад возвращённый из ссылки в Михайловском, для которого в это время «Гавриилиада» уже утратила свою актуальность, попробовал отречься, заявив, что поэма написана не им, что список с неё он сделал себе ещё в Лицее, в 1815 или 1816 г., и затем потерял его.

  Всё было достаточно серьёзно.  И судя по письмам и стихотворениям, Пушкин ощущал вполне реально возникшую угрозу и  перспективу ссылки или даже смертной казни («Снова тучи надо мною собралися в тишине…», «Вы ль вздохнёте обо мне, если буду я повешен?»).

  Поэта вызывали и допрашивали во Временной верховной комиссии.
На допросе он повторно отрёкся от авторства, попытавшись приписать его покойному к тому времени поэту-сатирику и драматургу Горчакову Дмитрию Петровичу (1758-1824),  опираясь на его репутацию вольнодумца.
 
  В самом деле, Дмитрий Петрович Горчаков, умерший в 1824 г. в возрасте 68 лет, острый и талантливый сатирик, вольнодумец и страстный поклонник Вольтера, вызывал подозрения не только в религиозном свободомыслии, но и в прямом атеизме. Сатирическое наследие его распространялось в списках; ему приписывались и эротические сочинения на религиозные сюжеты.


***(ГОРЧАКОВ, Дмитрий Петрович (1758 – 1824) принадлежал к знатному, но обедневшему роду князей Рюриковичей. Единственный сын князя П.И. Горчакова, он получил хорошее домашнее образование, в 1768 г. был записан на военную службу, участвовал в походах русских войск….

Широкую популярность принесли Д.П.Горчакову издание и постановка в московском театре его комических опер "Калиф на час" (М., 1786), "Счастливая Тоня" (М., 1786) и "Баба-Яга" (Калуга, 1788). В этих произведениях отчётливо воспроизводятся, пародируются черты русской действительности, обличается взяточничество, казнокрадство. За сказочными, фольклорными сюжетами, "восточным" колоритом ясно просматриваются национальные, местные черты быта, обычаев, психологии.

К началу XIX в. Горчаков приобрёл известность как один из крупнейших поэтов-сатириков.

В рукописном виде широко распространялись его сатирические послания, беседы, притчи, которые вместе с анонимными сатирическими произведениями, сатирами Д. И. Фонвизина, С. Н. Марина и др. заполняли тетради, рукописные Книги современников.

Поэт увлекался Вольтером и Гельвецием. В произведениях Горчакова также воплотился дух века Просвещения.
Религиозное свободомыслие в традициях французских просветителей отразилось в его "Письме к Г. И. Шилову" ("Ахти, любезный мой Шипов..." (1783). Алчность и грабительство губернаторов, беззакония судей, угнетение крестьян помещиками, несправедливости, чинимые царскими фаворитами,- всё это находит отражение в его сатире "Послание к князю С. Н. Долгорукову". 

Злободневность острых произведений Горчакова обеспечивала их успех у читателей, а ему самому славу "российского Ювенала". "Злоязычный" 

"Люблю твой колкий стих",- писал Горчакову юный Пушкин в стихотворении "Городок".
 
 Горчаков Д.П. присутствовал на публичном экзамене в Царскосельском лицее 8 января 1815 г., на котором поэт читал свои "Воспоминания в Царском Селе".)


  И теперь, в 1828 г., когда  возникло дело о "Гавриилиаде", угрожавшее Пушкину, поэт сделал попытку приписать её авторство покойному к тому времени сатирику Горчакову.

   Любопытные подробности этого момента в жизни А.С. Пушкина  можно  найти  у  автора трудов о русской литературе 1810-1840-х годов  Вацуро В.Э.
 
(Вадим Эразмович Вацуро (1935—2000, Петербург) — выдающийся филолог,  российский литературовед и ведущий специалист в области истории русской литературы конца XVIII - первой половины XIX века, сотрудник Пушкинского дома.)

  Публикацию В.Э.Вацуро «Вольтеровский» эпизод в биографиии Пушкина» я отыскала  в журнале «НЛО»2000, №42., -   http://magazines.russ.ru/nlo/2000/42/vacuro1-pr.html
 
Привожу содержание этой публикации с некоторыми сокращениями:

  «1 сентября 1828 г. Пушкин писал из Петербурга П.А. Вяземскому:

"Ты зовёшь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее, прямо-прямо на восток.
Мне навязалась на шею преглупая шутка. До прав<ительства> дошла наконец  Гавриилиада; приписывают её мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дм<итрий> Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность”. Эти строки (начиная со слов: “Мне навязалась...”) отчёркнуты на полях, и здесь же на полях вписано: “Это да будет между нами” (Акад., XIV, 26—27).

  Напомним вкратце, что стоит за этими строками.
В мае 1820 г. Пушкин за политические стихи был выслан из столицы на юг; это была фактическая ссылка, хотя по ходатайствам влиятельных друзей Пушкина она формально считалась служебным переводом.

 В 1824 г. было перехвачено письмо Пушкина, в котором поэт рассказывал о своем интересе к доктрине “чистого афеизма”, и фактическая ссылка превратилась в формальную:  Пушкин был сослан в имение отца Михайловское, под полицейский, духовный и родственный надзор, со строгим запрещением выезжать в столицы.
 В михайловской ссылке Пушкина застает восстание 14 декабря 1825 г.; во время следствия в бумагах декабристов обнаруживается большое число копий его стихов, которые называются допрашиваемыми как один из источников возникновения у них революционных идей.
 Чрезвычайно неустойчивое и чреватое новыми опасностями политическое положение Пушкина, как известно, разрешилось в благоприятную для него сторону: новый царь Николай I, убедившись в непричастности Пушкина к заговору, освободил его из ссылки.
 
 Это произошло в сентябре 1826 г., а уже в январе 1827 г. Пушкин вынужден был давать показания по политическому делу, возникшему в связи с его элегией “Андрей Шенье”; отрывок из неё, не пропущенный цензурой в печатном тексте, распространился в рукописи как стихи, написанные на 14 декабря.
Дело об “Андрее Шенье” окончилось для Пушкина только в конце ноября 1827 г., когда его последний раз вызывали для дачи показаний, — но в Государственном совете оно рассматривалось еще и в конце июня 1828 г.

 И буквально в те же дни начинается новое политическое дело: то, о котором Пушкин писал Вяземскому. …

 Дело о “Гавриилиаде” было значительно серьёзнее, нежели дело об “Андрее Шенье”, основанное на очевидном недоразумении, что Пушкину нетрудно было доказать. На этот раз дело шло о кощунственной поэме, безусловно бесцензурной и для печати не предназначенной. Пушкин прекрасно помнил, что в 1824 г. он подвергся политическим репрессиям именно за религиозное вольнодумство, которое теперь получало документальное подтверждение, — и, хотя два года назад он получил свободу из рук самого императора, у него были известные основания ожидать возобновления преследований; грустно-ироническая цитата из Жуковского в письме к Вяземскому означала ссылку в Сибирь. По-видимому, тогда же, в первой половине августа 1828 г., он начинает работу над стихотворением “Предчувствие”:

Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне...

  В начале августа его приглашают к петербургскому генерал-губернатору и предлагают письменно ответить на вопросы, в том числе: “Вами ли писана поэма, известная под названием Гавриилиада?”
 — “Не мною”, — отвечал Пушкин и указал далее, что увидел её впервые в Лицее в 1815 или 1816 г., тогда же переписал, но потом затерял список3.

 Пушкин, без сомнения, представлял себе, что допросы этим не ограничатся и что следствие станет доискиваться, как поэма попала в Лицей и кого считают её автором. Так оно и произошло, и 19 августа 1828 г. у Пушкина вновь потребовали письменных показаний. Пушкин отвечал, что “рукопись ходила между офицерами Гусарского полку”, от кого персонально он получил её, “никак не упомнит”, а свой список сжёг, “вероятно, в 20-м году”4.
 Теперь эта полностью ложная версия обладала некоторой видимостью правдоподобия и не могла втянуть в следствие других лиц (например, лицеистов). В черновике этих ответов, однако, есть еще одна зачёркнутая фраза, которая не попала в официальные показания, но которую мы находим в письме Вяземскому от 1 сентября: “Знаю только, что её приписали покойному поэту <?> Кн. Дм. Горч<акову>”5.
 
  «Между тем и рукописи Пушкина, и недвусмысленные свидетельства современников не оставляли в авторстве Пушкина никаких сомнений, и лучше других это знал адресат письма Вяземский, который был осведомлён о работе Пушкина над поэмой в 1821—1822 гг. и имел полный список её от самого Пушкина7. Комментируя пушкинское письмо, Б.Л. Модзалевский очень точно заметил, что Пушкин хотел “косвенным образом предупредить князя Вяземского о необходимости именно таким образом опровергать в обществе слухи об авторстве Пушкина”8.
   
 «Всё это совершенно верно, и хорошо известно в пушкиноведческой литературе. Незамеченным осталось одно обстоятельство, - пишет  В. Э. Вацуро,-  В критический момент своей биографии Пушкин пытается выстроить своё поведение по модели, подсказанной Вольтером.»

  Пушкин хорошо знал биографию Вольтера и  описание религиозных и политических преследований, которым подвергся Вольтер. «После публикации Послания  “К Урании”,  чтобы избегнуть новых преследований, Вольтер вынужден был отречься от него и приписать его аббату Шолье, давно умершему. Возлагая на него ответственность, он делал честь поэту и не вредил его репутации христианина.

  Необходимость солгать, отрекаясь от своего сочинения, — крайность, противоречащая как совести, так и благородству характера; но вина за это лежит на тех несправедливых людях, которые вынуждают прибегать к ней во имя безопасности. …
 
  По-видимому, первая мысль повторить мистификацию Вольтера мелькнула у Пушкина тогда, когда он составлял черновик своих показаний. Он по каким-то причинам отказался от её реализации и нашёл способ посоветоваться с Вяземским, — без сомнения, в ожидании дальнейших допросов. Конечно, Пушкин предлагал Вяземскому версию, которой ему следовало придерживаться, — но вместе с тем он и отсылал Вяземского — превосходного знатока биографии и творчества Вольтера — к своего рода литературному прецеденту.

  Отметим, что всё письмо Вяземскому от 1 сентября носит полушуточный, игровой характер, несмотря на драматичность обозначенной в нём ситуации, — и мистификация, намеченная Пушкиным, вполне соответствовала его общей тональности. Не исключено, что Вяземский подхватил эту версию: во всяком случае, слух об авторстве Горчакова существовал в московских окололитературных кругах; он отразился, например, в “Записках” книгоиздателя Н.С. Селивановского11.»

  А. С. Пушкину не удалось повторить в своей биографии “вольтеровский эпизод”. Ситуация резко изменилась, когда вопрос об авторстве поэмы был задан ему от имени Николая I . Теперь она стала близкой к этической ситуации разговора с царём 8 сентября 1826 г., исключавшей мистификацию.»
   
  Пушкин отправил в запечатанном письме на имя государя свой ответ, в котором признал себя автором поэмы,  датируя её (!) 1817 годом, и раскаялся. 
(Вероятно, в надежде на то, что восемнадцатилетнему Пушкину можно было простить "юношескую шалость"):
  «Будучи вопрошаем Правительством, я не почитал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной. Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гавриилиада сочинена мною в 1817 году.»
 
  Следствие, начавшееся в июне, было прекращено в декабре по резолюции Николая I:
  «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено».

  Позже, в 1851г. П.В. Нащокин поведал П.И. Бартеневу об этой же истории, ссылаясь на Н.А. Муханова, «адъютанта у генерал-губернатора»: «Сначала Пушкин отозвался, что не один он писал и чтоб его не беспокоили. Но губернатор послал за ним вторично. Тут Пушкин сказал, что он не может отвечать на этот допрос, но так как государь позволил ему писать к себе (стало быть, у них были разговоры), то он просит, чтобы ему дали объясниться с самим царём. Пушкину дали бумаги, и он у самого губернатора написал письмо к царю. Вследствие этого письма государь прислал приказ прекратить преследование, ибо он сам знает, кто виновник этих стихов».

  Казалось бы, поэт оправдан, а «Гавриилиада» предана забвению. В царской России поэма не издавалась и не приписывалась Пушкину…
 
  «Этим «прощением», «милостью» царь связывал по рукам и ногам щепетильного гордого поэта. Впоследствии Пушкин сердился, когда ему напоминали о его «Гавриилиаде», и даже собирал и уничтожал её списки».  (С. М. Бонди)

 
  Завершая разговор о религиозности Пушкина, нужно сказать, что он  был  человеком Александровской эпохи, которая на знамени своём начертала лозунг ВЕРОТЕРПИМОСТИ, в каких бы крайних и даже насильственных формах она ни проявлялась.
 
  В дворянском окружении, особенно столичном и светском, поэт и его герои являются религиозно-равнодушными и нецерковными. В простонародной среде, мещанской и крестьянской, они преображаются и выглядят вполне православными.

  Уже "в псковской ссылке Пушкин рассудил, что необходимо соблюдать лояльность, хотя бы внешне, что в этом нет бесчестья."
 
  7 марта 1826 года он писал из Михайловского своему ходатаю Жуковскому, конечно, в расчёте на то, что новому царю это будет сообщено:
 
  «Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости» ...
***

Часть третья.   О  "Гавриилиаде"   

  Из многого, что удалось прочитать о «Гавриилиаде» А. С. Пушкина, наибольшее моё внимание привлекла работа известного русского поэта, критика, историка литературы, пушкиниста Владислава Ходасевича (1886-1939 г.г.), написанная в 1917году, которую я прочитала после того, как  уже написала этот реферат и мнение которого я полностью разделяю…

  Вот что писал Владислав Ходасевич о «Гавриилиаде»:
 
  «Отпечатанная в России, без сокращений и пропусков, "Гавриилиада" вышла только  через восемьдесят один год после смерти Пушкина. Она была под запретом, и читали её полностью лишь немногие, кому удавалось достать экземпляр одного из заграничных изданий поэмы. В музейных библиотеках она выдавалась "по особому разрешению". Огромному большинству читателей она была почти неизвестна.

  Правда, и это издание выпущено в ограниченном числе экземляров (555), и издатели указывают в предисловии, что книга предназначается "преимущественно для лиц, изучающих Пушкина, а не для широкого кругa читателей".
 
  Эта оговорка излишня и несправедлива. Всему русскому обществу пора, наконец, знать Пушкина, а чтобы знать поэта, его раньше всего надо прочитать всего, без изъятий.
 
  Если, откапывая в архивах самые незначительные письма, наброски, записки Пушкина, мы спешим ознакомить с ними читателей, справедливо полагая, что ни одно слово, произнесенное им, не должно быть забыто, - то что же сказать о целой поэме, над которой он упорно трудился, которая отразила ряд замечательных черт его творчества, которая так ценна для изучения его биографии и которая, наконец, так прекрасна в своей непосредственной, художественной очаровательности?

  "Гаврилиада" была под запретом по двум причинам: она объявлялась, во-первых, кощунственной, во-вторых, непристойной. Да, конечно, это книга не для детей и не для девушек. Но всё же и богохульность, и непристойность её должны быть подвергнуты переоценке».

  Время написания "Гаврилиады" (1821 год)  целиком относится к так называемому кишинёвскому периоду жизни Пушкина. Этим сказано многое. Сколько бы ни грустил в те дни великий поэт, сколько бы раз ни сравнивал он себя с Овидием, "влачившим мрачны дни" на берегах Дуная, - несомненно всё-таки, что эта грусть и мрачные мысли не вполне соответствовали его тогдашнему образу жизни. По этому поводу особенно мудрить нечего».
  Вполне естественно и психологически понятно, что "в часы раздумия и одиночества Пушкин задумывался над своей участью, над изгнанием, вспоминал всё, что оставил на севере и что потерял ещё так недавно, расставшись с Раевскими, - и ему становилось грустно".
  "Но кроме элегического Пушкина существовал и другой: друг Всеволожского и Юрьева, член "Зелёной Лампы", неугомонный Сверчок "Арзамаса", поклонник Вакха и Киприды.
  Для этого Пушкина Кишинёв, с его шумом, пирушками, проказами, прекрасными еврейками, снисходительными молдаванками, "обритыми и рогатыми мужьями", дуэлями и всем прочим, - представлял обширное и весёлое поле деятельности. 
К этому надо прибавить, что ещё так недавно впервые развернулись пред ним картины Кавказа и Крыма, его поразившие, увидал он новую, необычную жизнь юга, новое небо, горы, море, людей, так мало похожих на обитателей Петербурга и Москвы, всех этих молдаван, евреев, цыган, горцев, татар. Какими, должно быть, бурями откликалась на всё это "африканская кровь"!
  И в довершение всего - двадцать два года, жгучая радость жизни, молодость!"
  Невозможно не согласиться с этими доводами  Вл. Ходасевича.

  «При таких душевных настроениях сложилась "Гаврилиада" - и отразила их. Это было неизбежно. Безграничная радость и восторг, возникшие от созерцания яркого, пышного, многообильного мира, должны были вылиться наружу. «Библия, которую в те дни читал Пушкин, подсказала ему сюжет, переносивший будущего читателя в области самые светлые и обильные, какие только снились человечеству. Картина могла одновременно развернуться в трёх планах: на земле - в знойной Палестине, не совсем на земле - в первозданном раю, и вовсе не на земле - в небесах.
Вот эта возможность и соблазнила Пушкина. Его восторженному созерцанию мира давала она безграничный простор.»
 
  «Пушкин в 1821 году и раньше того был неверующим, а несколько позже прямо причислял себя к "афеям". Однако из всех оттенков его атеизма тот, который проявился в "Гавриилиаде", - самый слабый и безопасный по существу, хотя, конечно, самый резкий по форме. Чтобы быть опасным, он слишком лёгок, весел и беззаботен… Жало его неглубоко и неядовито…

  В незлобивой "Гаврилиаде" нет вызова. Если всмотреться немного пристальнее, то сквозь оболочку кощунства увидим такое нежное сияние любви к миру, к земле, такое умиление перед жизнью и красотой, что в конце концов хочется спросить: разве не религиозна самая эта любовь?"

  «Сквозь все непристойные и соблазнительные события, которые разыгрываются вокруг неё (Марии) и в которых сама она принимает участие, Мария проходит незапятнанно чистой. Такова была степень богомольного благоговения Пушкина перед святыней красоты, что в поэме сквозь самый грех сияет Мария невинностью».

... «Для всякого взгляда, который уж умеет проникнуть немного глубже фабулы, - все непристойности поэмы очищаются ясным пламенем красоты, в ней разлитым почти равномерно от первой строки до последней. Описывая "прелести греха", таким сияюще чистым умел оставаться лишь Пушкин.

  Перефразируя его самого, хочется сказать: счастлив тот, кто в самом грехе и зле мог обретать и ведать эту чистую красоту».
                                                               
  О "Гаврилиаде" написано неизмеримо меньше, чем о других произведениях Пушкина.

  Поэма ещё ждёт всестороннего и пристального рассмотрения.

***

Ссылка на работу Владислава  Ходасевича  о «Гавриилиаде» -    http://khodasevich.ouc.ru/o-gavriliade.html 


***
Далее в ПРИЛОЖЕНИИ  предлагаю текст поэмы А.С.Пушкина

       "ГАВРИИЛИАДА"

          ПОЭМА
1821г.

Воистину еврейки молодой
Мне дорого душевное спасенье.
Приди ко мне, прелестный ангел мой,
И мирное прими благословенье.
Спасти хочу земную красоту!
Любезных уст улыбкою довольный,
Царю небес и господу-Христу
Пою стихи на лире богомольной.
Смиренных струн, быть может, наконец
Ее пленят церковные напевы,
И дух святой сойдет на сердце девы;
Властитель он и мыслей и сердец.

Шестнадцать лет, невинное смиренье,
Бровь темная, двух девственных холмов
Под полотном упругое движенье,
Нога любви, жемчужный ряд зубов...
Зачем же ты, еврейка, улыбнулась,
И по лицу румянец пробежал?
Нет, милая, ты, право, обманулась:
Я не тебя, — Марию описал.

В глуши полей, вдали Ерусалима,
Вдали забав и юных волокит
(Которых бес для гибели хранит),
Красавица, никем еще не зрима,
Без прихотей вела спокойный век.
Ее супруг, почтенный человек,
Седой старик, плохой столяр и плотник,

В селенье был единственный работник.
И день и ночь, имея много дел
То с уровнем, то с верною пилою,
То с топором, не много он смотрел
На прелести, которыми владел,
И тайный цвет, которому судьбою
Назначена была иная честь,
На стебельке не смел еще процвесть.
Ленивый муж своею старой лейкой
В час утренний не орошал его;
Он как отец с невинной жил еврейкой,
Ее кормил — и больше ничего.

Но, братие, с небес во время оно
Всевышний бог склонил приветный взор
На стройный стан, на девственное лоно
Рабы своей — и, чувствуя задор,
Он положил в премудрости глубокой
Благословить достойный вертоград,
Сей вертоград, забытый, одинокий,
Щедротою таинственных наград.

Уже поля немая ночь объемлет;
В своем углу Мария сладко дремлет.
Всевышний рек, — и деве снится сон:
Пред нею вдруг открылся небосклон
Во глубине своей необозримой;
В сиянии и славе нестерпимой
Тьмы ангелов волнуются, кипят,
Бесчисленны летают серафимы,
Струнами арф бряцают херувимы,
Архангелы в безмолвии сидят,
Главы закрыв лазурными крылами, —
И, яркими одеян облаками,
Предвечного стоит пред ними трон.
И светел вдруг очам явился он...
Все пали ниц... Умолкнул арфы звон.
Склонив главу, едва Мария дышит,
Дрожит как лист и голос бога слышит:
«Краса земных любезных дочерей,
Израиля надежда молодая!
Зову тебя, любовию пылая,
Причастница ты славы будь моей:

Готовь себя к неведомой судьбине,
Жених грядет, грядет к своей рабыне!»

Вновь облаком оделся божий трон;
Восстал духов крылатый легион,
И раздались небесной арфы звуки...
Открыв уста, сложив умильно руки,
Лицу небес Мария предстоит.
Но что же так волнует и манит
Ее к себе внимательные взоры?
Кто сей в толпе придворных молодых
С нее очей не сводит голубых?
Пернатый шлем, роскошные уборы,
Сиянье крил и локонов златых,
Высокий стан, взор томный и стыдливый —
Всё нравится Марии молчаливой.
Замечен он, один он сердцу мил!
Гордись, гордись, архангел Гавриил!
Пропало всё. — Не внемля детской пени,
На полотне так исчезают тени,
Рожденные в волшебном фонаре.

Красавица проснулась на заре
И нежилась на ложе томной лени.
Но дивный сон, но милый Гавриил
Из памяти ее не выходил.
Царя небес пленить она хотела,
Его слова приятны были ей,
И перед ним она благоговела, —
Но Гавриил казался ей милей...
Так иногда супругу генерала
Затянутый прельщает адъютант.
Что делать нам? судьба так приказала, —
Согласны в том невежда и педант.

Поговорим о странностях любви
(Другого я не смыслю разговора).
В те дни, когда от огненного взора
Мы чувствуем волнение в крови,
Когда тоска обманчивых желаний
Объемлет нас и душу тяготит
И всюду нас преследует, томит
Предмет один и думы, и страданий, —

Не правда ли? в толпе младых друзей
Наперсника мы ищем и находим.
С ним тайный глас мучительных страстей
Наречием восторгов переводим.
Когда же мы поймали на лету
Крылатый миг небесных упоений
И к радости на ложе наслаждений
Стыдливую склонили красоту,
Когда любви забыли мы страданье
И нечего нам более желать, —
Чтоб оживить о ней воспоминанье,
С наперсником мы любим поболтать.

И ты, господь! познал ее волненье,
И ты пылал, о боже, как и мы.
Создателю постыло всё творенье,
Наскучило небесное моленье, —
Он сочинял любовные псалмы
И громко пел: «Люблю, люблю Марию,
В унынии бессмертие влачу...
Где крылия? К Марии полечу
И на груди красавицы почию!..»
И прочее... всё, что придумать мог, —
Творец любил восточный, пестрый слог.
Потом, призвав любимца Гавриила,
Свою любовь он прозой объяснял.
Беседы их нам церковь утаила,
Евангелист немного оплошал!
Но говорит армянское преданье,
Что царь небес, не пожалев похвал,
В Меркурии архангела избрал,
Заметя в нем и ум, и дарованье, —
И вечерком к Марии подослал.
Архангелу другой хотелось чести;
Нередко он в посольствах был счастлив;
Переносить записочки да вести
Хоть выгодно, но он самолюбив,
И славы сын, намеренье сокрыв,
Стал нехотя услужливый угодник
Царю небес... а по-земному сводник.
Но, старый враг, не дремлет сатана!
Услышал он, шатаясь в белом свете,

Что бог имел еврейку на примете,
Красавицу, которая должна
Спасти наш род от вечной муки ада.
Лукавому великая досада —
Хлопочет он. Всевышний между тем
На небесах сидел в унынье сладком,
Весь мир забыл, не правил он ничем —
И без него всё шло своим порядком.

Что ж делает Мария? Где она,
Иосифа печальная супруга?
В своем саду, печальных дум полна,
Проводит час невинного досуга
И снова ждет пленительного сна.
С ее души не сходит образ милый,
К архангелу летит душой унылой.
В прохладе пальм, под говором ручья
Задумалась красавица моя;
Не мило ей цветов благоуханье,
Не весело прозрачных вод журчанье...
И видит вдруг: прекрасная змия,
Приманчивой блистая чешуею,
В тени ветвей качается над нею
И говорит: «Любимица небес!
Не убегай, — я пленник твой послушный...»
Возможно ли? О, чудо из чудес!
Кто ж говорил Марии простодушной,
Кто ж это был? Увы, конечно, бес.

Краса змии, цветов разнообразность,
Ее привет, огонь лукавых глаз
Понравились Марии в тот же час.
Чтоб усладить младого сердца праздность,
На сатане покоя нежный взор,
С ним завела опасный разговор:

«Кто ты, змия? По льстивому напеву,
По красоте, по блеску, по глазам —
Я узнаю того, кто нашу Еву
Привлечь успел к таинственному древу
И там склонил несчастную к грехам.
Ты погубил неопытную деву,
А с нею весь адамов род и нас.

Мы в бездне бед невольно потонули.
Не стыдно ли?»
— «Попы вас обманули,
И Еву я не погубил, а спас!»
— «Спас! от кого?»
— «От бога».
— «Враг опасный!»
— «Он был влюблен...»
— «Послушай, берегись!»
— «Он к ней пылал...»
— «Молчи!»
— «...любовью страстной,
Она была в опасности ужасной».
— «Змия, ты лжешь!»
— «Ей-богу!»
— «Не божись».
— «Но выслушай...»
Подумала Мария:
«Нехорошо в саду, наедине,
Украдкою внимать наветам змия,
И кстати ли поверить сатане?
Но царь небес меня хранит и любит,
Всевышний благ: он, верно, не погубит
Своей рабы, — за что ж? за разговор!
К тому же он не даст меня в обиду.
Да и змия скромна довольно с виду.
Какой тут грех? где зло? пустое, вздор!» —
Подумала и ухо приклонила,
Забыв на час любовь и Гавриила.
Лукавый бес, надменно развернув
Гремучий хвост, согнув дугою шею,
С ветвей скользит — и падает пред нею;
Желаний огнь во грудь ее вдохнув,
Он говорит:
«С рассказом Моисея
Не соглашу рассказа моего:
Он вымыслом хотел пленить еврея,
Он важно лгал, — и слушали его.
Бог наградил в нем слог и ум покорный,
Стал Моисей известный господин,
Но я, поверь, — историк не придворный,
Не нужен мне пророка важный чин!

Они должны, красавицы другие,
Завидовать огню твоих очей;
Ты рождена, о скромная Мария,
Чтоб изумлять адамовых детей,
Чтоб властвовать над легкими сердцами,
Улыбкою блаженство им дарить,
Сводить с ума двумя-тремя словами,
По прихоти — любить и не любить...
Вот жребий твой. Как ты — младая Ева
В своем саду скромна, умна, мила,
Но без любви в унынии цвела;
Всегда одни, глаз-на-глаз, муж и дева
На берегах Эдема светлых рек
В спокойствии вели невинный век.
Скучна была их дней однообразность.
Ни рощи сень, ни молодость, ни праздность —
Ничто любви не воскрешало в них;
Рука с рукой гуляли, пили, ели,
Зевали днем, а ночью не имели
Ни страстных игр, ни радостей живых...
Что скажешь ты? Тиран несправедливый,
Еврейский бог, угрюмый и ревнивый,
Адамову подругу полюбя,
Ее хранил для самого себя...
Какая честь и что за наслажденье!
На небесах, как будто в заточенье,
У ног его молися да молись,
Хвали его, красе его дивись,
Взглянуть не смей украдкой на другого,
С архангелом тихонько молвить слово;
Вот жребий той, которую творец
Себе возьмет в подруги наконец.
И что ж потом? За скуку, за мученье
Награда вся дьячков осиплых пенье,
Свечи, старух докучная мольба,
Да чад кадил, да образ под алмазом,
Написанный каким-то богомазом...
Как весело! Завидная судьба!

Мне стало жаль моей прелестной Евы;
Решился я, создателю назло,
Разрушить сон и юноши, и девы.
Ты слышала, как всё произошло?

Два яблока, вися на ветке дивной
(Счастливый знак, любви символ призывный),
Открыли ей неясную мечту,
Проснулося неясное желанье;
Она свою познала красоту,
И негу чувств, и сердца трепетанье,
И юного супруга наготу!
Я видел их! любви — моей науки —
Прекрасное начало видел я.
В глухой лесок ушла чета моя...
Там быстро их блуждали взгляды, руки...
Меж милых ног супруги молодой,
Заботливый, неловкий и немой,
Адам искал восторгов упоенья,
Неистовым исполненный огнем,
Он вопрошал источник наслажденья
И, закипев душой, терялся в нем...
И, не страшась божественного гнева,
Вся в пламени, власы раскинув, Ева,
Едва, едва устами шевеля,
Лобзанием Адаму отвечала,
В слезах любви, в бесчувствии лежала
Под сенью пальм, — и юная земля
Любовников цветами покрывала.

Блаженный день! Увенчанный супруг
Жену ласкал с утра до темной ночи,
Во тьме ночной смыкал он редко очи,
Как их тогда украшен был досуг!
Ты знаешь: бог, утехи прерывая,
Чету мою лишил навеки рая.
Он их изгнал из милой стороны,
Где без трудов они так долго жили
И дни свои невинно проводили
В объятиях ленивой тишины.
Но им открыл я тайну сладострастья
И младости веселые права,
Томленье чувств, восторги, слезы счастья,
И поцелуй, и нежные слова.
Скажи теперь: ужели я предатель?
Ужель Адам несчастлив от меня?
Не думаю, но знаю только я,
Что с Евою остался я приятель».

Умолкнул бес. Мария в тишине
Коварному внимала сатане.
«Что ж? — думала, — быть может, прав лукавый;
Слыхала я: ни почестьми, ни славой,
Ни золотом блаженства не купить;
Слыхала я, что надобно любить...
Любить! Но как, зачем и что такое?..»
А между тем вниманье молодое
Ловило всё в рассказах сатаны:
И действия, и странные причины,
И смелый слог, и вольные картины...
(Охотники мы все до новизны.)
Час от часу неясное начало
Опасных дум казалось ей ясней,
И вдруг змии как будто не бывало —
И новое явленье перед ней:
Мария зрит красавца молодого.
У ног ее, не говоря ни слова,
К ней устремив чудесный блеск очей,
Чего-то он красноречиво просит,
Одной рукой цветочек ей подносит,
Другою мнет простое полотно
И крадется под ризы торопливо,
И легкий перст касается игриво
До милых тайн... Всё для Марии диво,
Всё кажется ей ново, мудрено, —
А между тем румянец нестыдливый
На девственных ланитах заиграл —
И томный жар, и вздох нетерпеливый
Младую грудь Марии подымал.
Она молчит: но вдруг не стало мочи.
Закрылися блистательные очи,
К лукавому склонив на грудь главу,
Вскричала: ах!.. и пала на траву...

О милый друг! кому я посвятил
Мой первый сон надежды и желанья,
Красавица, которой был я мил,
Простишь ли мне мои воспоминанья?
Мои грехи, забавы юных дней,
Те вечера, когда в семье твоей,
При матери, докучливой и строгой,

Тебя томил я тайною тревогой
И просветил невинные красы?
Я научил послушливую руку
Обманывать печальную разлуку
И услаждать безмолвные часы,
Бессонницы девическую муку.
Но молодость утрачена твоя,
От бледных уст улыбка отлетела.
Твоя краса во цвете помертвела...
Простишь ли мне, о милая моя!

Отец греха, Марии враг лукавый,
Ты стал и был пред нею виноват;
Ах, и тебе приятен был разврат...
И ты успел преступною забавой
Всевышнего супругу просветить
И дерзостью невинность изумить.
Гордись, гордись своей проклятой славой!
Спеши ловить... но близок, близок час!
Вот меркнет свет, заката луч угас.
Всё тихо. Вдруг над девой утомленной,
Шумя, парит архангел окриленный, —
Посол любви, блестящий сын небес.

От ужаса при виде Гавриила
Красавица лицо свое закрыла...
Пред ним восстав, смутился мрачный бес
И говорит: «Счастливец горделивый,
Кто звал тебя? Зачем оставил ты
Небесный двор, эфира высоты?
Зачем мешать утехе молчаливой,
Занятиям чувствительной четы?»
Но Гавриил, нахмуря взгляд ревнивый,
Рек на вопрос и дерзкий, и шутливый:
«Безумный враг небесной красоты,
Повеса злой, изгнанник безнадежный,
Ты соблазнил красу Марии нежной
И смеешь мне вопросы задавать!
Беги сейчас, бесстыдник, раб мятежный,
Иль я тебя заставлю трепетать!»
— «Не трепетал от ваших я придворных,
Всевышнего прислужников покорных,
От сводников небесного царя!» —
Проклятый рек и, злобою горя,

Наморщив лоб, скосясь, кусая губы,
Архангела ударил прямо в зубы.
Раздался крик, шатнулся Гавриил
И левое колено преклонил;
Но вдруг восстал, исполнен новым жаром,
И сатану нечаянным ударом
Хватил в висок. Бес ахнул, побледнел —
И ворвались в объятия друг другу.
Ни Гавриил, ни бес не одолел:
Сплетенные, кружась идут по лугу,
На вражью грудь опершись бородой,
Соединив крест-накрест ноги, руки,
То силою, то хитростью науки
Хотят увлечь друг друга за собой.

Не правда ли? вы помните то поле,
Друзья мои, где в прежни дни, весной,
Оставя класс, играли мы на воле
И тешились отважною борьбой.
Усталые, забыв и брань, и речи,
Так ангелы боролись меж собой.
Подземный царь, буян широкоплечий,
Вотще кряхтел с увертливым врагом
И, наконец, желая кончить разом,
С архангела пернатый сбил шелом,
Златой шелом, украшенный алмазом.
Схватив врага за мягкие власы,
Он сзади гнет могучею рукою
К сырой земле. Мария пред собою
Архангела зрит юные красы
И за него в безмолвии трепещет.
Уж ломит бес, уж ад в восторге плещет;
По счастию, проворный Гавриил
Впился ему в то место роковое
(Излишнее почти во всяком бое),
В надменный член, которым бес грешил.
Лукавый пал, пощады запросил
И в темный ад едва нашел дорогу.

На дивный бой, на страшную тревогу
Красавица глядела чуть дыша;
Когда же к ней, свой подвиг соверша,
Приветливо архангел обратился,
Огонь любви в лице ее разлился

И нежностью исполнилась душа.
Ах, как была еврейка хороша!..

Посол краснел и чувствия чужие
Так изъяснял в божественных словах:
«О, радуйся, невинная Мария!
Любовь с тобой, прекрасна ты в женах;
Стократ блажен твой плод благословенный,
Спасет он мир и ниспровергнет ад...
Но, признаюсь душою откровенной,
Отец его блаженнее стократ!»
И, перед ней коленопреклоненный,
Он между тем ей нежно руку жал...
Потупя взор, прекрасная вздыхала,
И Гавриил ее поцеловал.
Смутясь, она краснела и молчала,
Ее груди дерзнул коснуться он...
«Оставь меня!» — Мария прошептала,
И в тот же миг лобзаньем заглушен
Невинности последний крик и стон...

Что делать ей? Что скажет бог ревнивый?
Не сетуйте, красавицы мои,
О женщины, наперсницы любви.
Умеете вы хитростью счастливой
Обманывать вниманье жениха
И знатоков внимательные взоры
И на следы приятного греха
Невинности набрасывать уборы...
От матери проказливая дочь
Берет урок стыдливости покорной
И мнимых мук, и с робостью притворной
Играет роль в решительную ночь:
И поутру, оправясь понемногу,
Встает бледна, чуть ходит, так томна.
В восторге муж, мать шепчет: слава богу,
А старый друг стучится у окна.

Уж Гавриил с известием приятным
По небесам летит путем обратным.
Наперсника нетерпеливый бог
Приветствием встречает благодатным:
«Что нового?» — «Я сделал всё, что мог;

Я ей открыл». — «Ну что ж она?» — «Готова!»
И царь небес, не говоря ни слова,
С престола встал и манием бровей
Всех удалил, как древний бог Гомера,
Когда смирял бесчисленных детей;
Но Греции навек погасла вера,
Зевеса нет, мы сделались умней!

Упоена живым воспоминаньем,
В своем углу Мария в тишине
Покоилась на смятой простыне.
Душа горит и негой, и желаньем,
Младую грудь волнует новый жар.
Она зовет тихонько Гавриила.
Его любви готовя тайный дар,
Ночной покров ногою отдалила,
Довольный взор с улыбкою склонила
И, счастлива в прелестной наготе,
Сама своей дивится красоте.
Но между тем в задумчивости нежной
Она грешит, прелестна и томна,
И чашу пьет отрады безмятежной.
Смеешься ты, лукавый сатана!
И что же! вдруг мохнатый, белокрылый
В ее окно влетает голубь милый,
Над нею он порхает и кружит,
И пробует веселые напевы,
И вдруг летит в колени милой девы,
Над розою садится и дрожит,
Клюет ее, колышется, вертится,
И носиком, и ножками трудится.
Он, точно он! — Мария поняла,
Что в голубе другого угощала;
Колени сжав, еврейка закричала,
Вздыхать, дрожать, молиться начала,
Заплакала, но голубь торжествует,
В жару любви трепещет и воркует,
И падает, объятый легким сном,
Приосеня цветок любви крылом.

Он улетел. Усталая Мария
Подумала: «Вот шалости какие!
Один, два, три! — как это им не лень?
Могу сказать, перенесла тревогу:

Досталась я в один и тот же день
Лукавому, архангелу и богу».

Всевышиий бог, как водится, потом
Признал своим еврейской девы сына,
Но Гавриил (завидная судьбина!)
Не преставал являться ей тайком;
Как многие, Иосиф был утешен,
Он пред женой по-прежнему безгрешен,
Христа любил как сына своего,
За то господь и наградил его!

Аминь, аминь! Чем кончу я рассказы?
Навек забыв старинные проказы,
Я пел тебя, крылатый Гавриил,
Смиренных струн тебе я посвятил
Усердное, спасительное пенье:
Храни меня, внемли мое моленье!
Досель я был еретиком в любви,
Младых богинь безумный обожатель,
Друг демона, повеса и предатель...
Раскаянье мое благослови!
Приемлю я намеренья благие,
Переменюсь: Елену видел я;
Она мила, как нежная Мария!
Подвластна ей навек душа моя.
Моим речам придай очарованье,
Понравиться поведай тайну мне,
В ее душе зажги любви желанье,
Не то пойду молиться сатане!
Но дни бегут, и время сединою
Мою главу тишком посеребрит,
И важный брак с любезною женою
Пред алтарем меня соединит.
Иосифа прекрасный утешитель!
Молю тебя, колена преклоня,
О рогачей заступник и хранитель,
Молю — тогда благослови меня,
Даруй ты мне беспечность и смиренье,
Даруй ты мне терпенье вновь и вновь,
Спокойный сон, в супруге уверенье,
В семействе мир и к ближнему любовь!
                                                
А.С. Пушкин.
Апрель, 1821 г. Кишинёв.

***
Л. Серопова.