больше, чем

Амале
Амале:

Скажи, товарищ мой солнце,
как умирать, как ты – смело и вечером,
чтобы наверняка знать:
терять уже нечего,
кроме жизни,
которая всё равно
ещё будет немного над вторым полушарием сниться,
да ещё как!
захочешь кричать – немое кино,
захочешь бежать – стой, стрелять буду!
и – как будто не умирал – снова страшно.
дом, сгоревший давно, опять загорится,
спасать? спать? отвернуться и закурить?
это ведь всё уже было до... и после...
настырный страх – дать сбой – забыть –
лишиться самого дорогого – прошлого –
носить себя всюду с собой,
как был, как есть, в чём мать родила,
беречь глупо и нежно жёсткий до ужаса диск
в рваном кармане,
где на бис уже не отснять, не обнять, не долить,
память исчерпана, кончилась, баста, финита,
допита последняя капля в последнем стакане.
дальше – в режиме просмотра. на кирпичном экране.
сказка – была ли былью?
прошлое под шумок настоящего тихо смылось,
да и мораль в конце, под шляпой спрятав глаза, ушла,
не то что, а даже чаю не попила.
если б там, потом, чёрт возьми, хоть приснилось
то, что главное, важное,
что узел и меч,
чего при жизни касался не плеч, не рукой,
что для надежды было мечтой,
что двигало дальше даль,
ради чего пролит весь этот жгучий янтарь...
чего будет вечером бесконечно жаль,
больше самой жизни,
и что придётся в зубах сжимать,
товарищ мой солнце, когда поползём умирать
за гору, за старый горбатый сарай и за сияющий горизонт,
я – впервые, а ты – опять.

Август Май:

Да, солнце желало проститься. Оно заходило. Никто ко мне ещё не заходил и от еня не уходил. А я думал: солнце - это маленькая огненная птица, которая что-то утром в небе забыла. Она с такими крыльями взлетала, что я вспомнил луну, может быть, месяц по звёздной поляне один бродил, и шёл перегрев металла.