Записки русского поэта

Наталья Троянцева
Посвящаю моему первому и бесценному другу Виктору Захарову, хорошему художнику

*
Мне никогда не доводилось мыслить в масштабе таких категорий, как «страна», «народ». «Любовь к Родине» – безжизненный штамп,  клише политических проходимцев, сентиментальный эпос, как писал Уистан Хью Оден,  и только. Человек, мыслящий ясно и последовательно,  не станет рассуждать о любви к родине, этом естественно интимном и никак не формулируемом чувстве, живущем в сердце и не подлежащем обнародованию. Но, вместе с тем, эпический контекст повседневного существования присутствовал и чувствовался всегда, как нечто, непреложно обусловленное рамками пространства и времени. Я бы определила его как мистическую субстанцию, прямо отсылающую к архаическому язычеству – исторически не прерываемый ход вещей всё ещё юного народа.

*
Город, в котором я родилась и выросла, возраст свой отсчитывал от первых летописей. Его название звучит в имени известного былинного богатыря. С детства мы безотчётно ощущали непосредственную причастность к русской истории, эпической в том числе. Ландшафт хранил память о совершённых подвигах. Глубокие и широкие овраги, любимое место наших игр, когда-то были частью древних крепостных валов. Дородные каменные церкви и несколько монастырей стойко переживали вынужденное запустение. А в музее, бывшем графском особняке, портреты именитых купцов доказывали что-то своим святым покровителям. Славная семейная пара, чью историю сохранили «Повести временных лет», лучилась правотой заслуженного счастья. Мужской дуэт святых целителей осенял город незримым присутствием. А традиции эпохи Просвещения, набравшие силу в девятнадцатом веке, подтверждались одним из лучших в провинции театральных зданий, множеством библиотек и одиноким музеем местного постпередвижника, чей зять заслуженно занимал должность главного архитектора города. На этой, единственной в городе, улице имени художника начался осмысленный период детства.

*
Эпический фон бытия воссоздавался громкими именами современников или величин предшествующего века. Удирая из детского сада, я пересекала улицу Дзержинского. Соскакивала с карусели летом и летала с ледяной горки зимой в парке Гагарина. В школу ходила по улице Пушкина. С мальчишками дралась на аллее пионеров-героев. На улице Мечникова как-то раз навестила одноклассницу, у которой осталась жить любимая книжка. Годы спустя меня умиляла незатейливая песенка с припевом – пройду по Абрикосовой, сверну на Виноградную и на Тенистой улице... – как никогда не испытанное ощущение городского домашнего уюта. Разномастно милые одноэтажные домишки с палисадниками и обязательной сиренью весной, какое отношение имели они к Пушкину, который, если и проезжал случайно мимо нашего города, заблудившись по пути к Полотняному заводу, не оставил даже косвенного свидетельств об этом, пусть и в виде сломанной подковы лошади, бережно сохранённой любознательным старожилом.
 
*
Людская память сопротивлялась насильственной топонимике скороспелого эпоса. Город – попечением главного архитектора – менялся медленно и неохотно. Деревянная часть улицы Жданова упорно величалась Собачаевкой, в наименовании отстаивая изначальную сущность. Центральный городской парк, разбитый на месте древнего монастыря, который в революционных двадцатых сровняли с землей, все называли Окским. С террасы парка мы любовались широкой рекой, и имя Ленина в его официальном названии как-то никем не помнилось. Но принуждение к эпосу очень сильно влияло на восприятие и как бы отрывало от земли и почвы, заставляя парить в абстрактной высоте вербального. Скудный быт существовал сам по себе во всей его неприглядной безысходности и чисто гастрономических радостях – в гости приходили в расчете на угощение, праздничные пирожки дети тащили на улицу, делясь половинкой или кусочком – дай откусить! – со сверстниками.

*
Непременное ощущение общности – с нашего двора, из нашего дома, из нашей школы, института, кружка – создавало прочный эмоциональный анклав, стать изгоем которого казалось почти смертельным. А, вместе с тем, внутри него человек был, в сущности, столь же беззащитен, как и – вне, и считать это сообщество личной опорой не приходилось. Дружеские связи если и возникали, то целостность их все время подвергалась безотчетной провокации со стороны большинства. Поэтому и теплилась дружба какое-то определенное время, ограниченная узконаправленным интересом и исчезающая, едва пути бывших друзей расходились: каждый из них попадал в новую зависимость, отдавая накопленную виртуальную энергию другому сообществу и стеснялся даже вспоминать о прошлом.

*
Я уехала из родного города в Москву. Вместе со мной, кстати причисленный церковью к лику святых, в новую жизнь отправился былинный герой: мы были земляками. Домашнее эпическое начало мне еще предстояло идентифицировать. С собой я забрала постоянную тоску по дому, по вечно раскалённой атмосфере семейного бытия, по навсегда закончившемуся счастью школьных каникул в патриархальном Суздале, у дедушки с бабушкой. А ещё – невероятную любовь к книгам. Любовь к родине складывалась из воспоминаний об уютных уголках для чтения, о бесчисленных пылких влюбленностях, об энергичных разговорах и насмешливых спорах за семейными трапезами, о невероятной красоты утрах, днях и вечерах, сопровождавшихся радостью новых открытий, событий и переживаний. И, как оказалось потом, трагическая гибель мамы резко обрубила все эмоциональные связи, умерщвила и обезличила родину. Эпос оказался враждебен сердцу.

*
Иконы индустриальной эры – Жуковский, Королев, Челомей – сурово контролировали каждый шаг студентки прославленного вуза. Бывший дворец князя Меншикова, гениального сподвижника великого императора, мимикрировал под казённую атмосферу бывшего Императорского Училища почти до неузнаваемости, и только лепнина, гранитные скульптуры на фасаде да невероятной высоты потолки в рекреациях подтверждали историческое величие заслуженного преемства. «У ноги» вполне грандиозного памятника прославленному в одночасье юноше студенты собирались, как у фонтана в ГУМе. Императорское Училище носило теперь имя случайной жертвы первой русской революции. Эпос и фарс проникали друг в друга незаметно. От великого до смешного, как известно…

*
Страна официально зарегистрированных безбожников гордилась постоянно воспроизводимой эпохой перемен. Перманентно фиксируемые вариации рациональной формы при неизменно мистифицированном содержании нуждались в жертвоприношении, требуя непреложного обоснования. По сути, жертвовали перепридуманным Прошлым и выдуманным Настоящим во имя неведомого, но прекрасного Будущего. Вместе с тем, в самом грандиозном строительстве в метафизику сооружения уже словно бы закладывался несущий элемент разрушения. Разговоры на тему освоение космоса, упрямая схематизация первозданного Хаоса хотя бы в собственном воображении, давали главный виртуальный ориентир, лишь обосновывая катастрофическую неспособность стоять на твердой почве реальности.

Делом оказалось звонкое слово; не работа, а отчёт о проделанной работе считался безусловной ценностью. Великая русская литература, не желая того, создала и высвободила виртуальную энергию колоссальной разрушительной силы. Равнение на гигантов, национальных гениев, при жизни подвергавшихся бесчисленным унижениям, а после смерти превратившихся в грозных идолов, подавляло и обессиливало.

*
Всё, происходящее в стране и в мире, казалось роковой случайностью, как в античной трагедии. Герои назначались и тут же растаптывались. Новейший иконостас коммунистической церкви обновлялся ежемгновенно, и вчерашние идолы моментально растворялись в истории. Ничего не имело значения – ни диплом знаменитого вуза, ни научная или производственная репутация, ни опыт профессионального служения, ни заслуженная творчеством слава. Гигантское по масштабу бедствие Второй мировой, которой Россия пожертвовала миллионами мужчин и женщин, стариков и детей, двадцать пять лет зарастало травой забвения, чтобы впоследствии превратиться в полномасштабный жупел. Потом случилась перестройка. Перестройка вскрыла множество фактов, которые, от долгого и небрежного хранения моментально превращались в легенды. И в конце концов стало понятно, что герои ГУЛАГовских пятилеток всего лишь удобряли коммунистический алтарь на основании общественного договора эпического взаимоуничтожения, логически обусловленного жертвоприношения ещё не возникшей, новейшей ирреальности.

*
Бесконечно парить в виртуальной невесомости невыносимо. Надо было искать точку опоры; сформулировать повседневно творящееся; понять, принять, разложить по полочкам. – Не удавалось. Не получалось просто написать предложение, в котором бы существовала прочная связь между словами. Каждое слово восторженно и самозабвенно болталось в воздухе и не давалось в руки.

Нужно было идентифицировать ту силу, которая удостоверяла бессилие. Оказалось, что имя этой силе – русский язык. Великий и могучий. Тот самый, который завораживал в школьных упражнениях, обольщал в поэтических текстах классиков, опрокидывал навзничь лавиной лозунгов. И выход был один-единственный: стать Словом, его плотью и сущностью. И каждым своим поступком удостоверять абсолютную и весомую ценность Его Величества Русского Языка. Того самого, который неустанно воссоздает эпос как самую наиестественнейшую форму национального бытия. И задаться вопросом – ПОЧЕМУ?

*
Впервые я осознала себя поэтом, написав цикл из пяти стихотворений под названием «То детство». «То» было намеренно выделено курсивом и подчеркивало должную степень отстранения, а точнее, прямого отчуждения. Первый шаг на пути самоидентификации был сделан. Цикл начинался так.

1
Познакомьтесь: персонаж царства теней.
Родилась в метельный день января.
А в три года поселилась в отдельной
Кубатуре — сленгом тем говоря;

Обретя на исключительность право
И на индивидуальный Бедлам
В рамках социума, мрачные нравы
Коего — не мне описывать вам.

В детстве том, буквально всем ирреальным –
Безысходностью родительских ссор,
Пастью подпола и шкафом зеркальным,
За которым затаился позор,

Грозный угол, в нем любую провинность
Я должна была всерьез отбывать,
Цель острастки — порицать за невинность
И охоту к цвету “я” отбивать, —

Помню призрачность вещей, их готовность
Обратиться в прах, исчезнуть, сгореть.
Как проклятия печать, безусловность
Дискомфорта, непригодности впредь,

В сочетании — настолько нелепом,
Что постичь не удается сейчас —
С абсолютной неподвижностью склепа
В интерьере, антураже, счетах

К близким, вечно неоплаченных, странных
С точки зрения любви и родства,
И претензиях настолько туманных,
Что полезней не понять существа.

Детство то, я подчеркну, то, чужое
Мне, теперешней, — бесцветно, как пыль
От безвременья. Но счастье изгоя,
Нанеся основой собственный пыл,

Рисовать картину мышцей сердечной,
А не кистью. Не справится кисть
С той задачей — передать бесконечность
Бега быстрого во времени с

Тяготением к дискретности, к точке,
Отвечающей за новый рывок,
И стремлением отрезать кусочек
Времени, и стать собой на часок.

*
Разбираясь с самой собой, я выявила два весьма неприятных свойства. Любая моя эмоциональная реакция диктовалась ощущением глубокого и безысходного самоуничижения. Диалог я вела тоном напряжённого заискивания, смущалась от прямой и приветливой реакции собеседника, а участливый тон способен был вызвать внезапные слёзы. Кроме этого, всякий раз я ощущала себя виноватой в том, что не оправдываю умозрительные ожидания всех и каждого. Я относилась к себе с равнодушным презрением и любой конфликт или попросту недопонимание другого человека возбуждал во мне то же самое чувство, но уже по отношению к ближнему. Так проявлялась моя самозащита. Можно сказать, что внутри меня была какая-то бездонная пропасть всегда неудовлетворенного самолюбия. И в любой нетривиальной ситуации я поступала по принципу: чем хуже, тем лучше, стараясь изо всех сил настоять на своем.

*
Раскладывать подсознание по полочкам пришлось довольно долго. Самым трудным оказалось – утверждать что-либо от первого лица. Поговорка: «Я» - последняя буква в алфавите», всему довлеющая повсеместно и неизменно, не желала сдавать позиции. Но я обнаружила прямую связь между этим бесконечным провалом в самоотрицание и потенциальной энергией безграничного самовозвышения, эпического обихода. Только вот природа этого эпоса оказалась безжизненна, исполнена возвышенной пустотой клишированных понятий. Такой же мёртвой была и бездна самолюбивых эмоций, сентиментальных страстей равнодушного эгоцентризма.

*
Анализируя собственные побуждения и иллюзии, я поняла еще вот что. В России любого рода объединение на основе общих задач или интересов требует установки на коллективное взаимоуничижение. Перефразируя чей-то редуцированный афоризм, популярный в советскую эпоху, несвободное существование каждого – условие несвободного сосуществования всех. Именно поэтому внутри сообщества нет ни прочных связей, ни подлинной дружбы. Есть желание встроиться в круговую поруку самоуничижения и поддерживать ее до тех пор, пока новые задачи не обусловят новые побуждения и не введут кого-нибудь или всех разом в новый старый уклад. В этих обстоятельствах существование личной тирании номинального лидера – условие необходимое и достаточное.

Садомазохизм как вполне допустимая крайность во взаимоотношениях членов коллектива между собой и лидером, чаще и точнее всего характеризует эмоциональный климат.

*
Нужно было нащупывать почву. И возникали стихи, свидетельство проделанной работы. Поначалу казалось – во всём виновато время, с ним не повезло нам. Я посмотрела времени в лицо.

*
Мне век выклёвывал глаза,
Глотая отпечатки казней.
Мой позвоночник провисал,
Поспешно склеенный боязнью.

Как прочие, вступая в смерть
Одновременно с первым вскриком,
Я долго не решалась сметь
Считать себя не просто бликом

Слепого времени. Кураж
Существованья стал доступен,
Едва внезапный ералаш
Смутил умы, разрезав жупел

Тупым от ярости ножом.
Носилась в воздухе расплата
И таяла. Весьма смешно
Лечить касторкою кастрата

Иль нравы исправлять рабам,
«Случайно» ставшим палачами —
Их неприязнь к чужим гробам
Сияет гордыми лучами.

Я, с новым веком наравне,
Рождаюсь из кровавой пены
Беспамятства, в тугой волне
Растленной Анадиомены.

*
Эпическое пустословие вызывало сильнейшее отторжение. О главном хотелось говорить предельно сжато. И – просто. Но чувство обиды на обстоятельства долго не оставляло привычную к безответственному самоуничижению душу. Но созрела исповедь…

ИСПОВЕДЬ
А стихи мне не снились совсем. Никогда.
Не давали внезапно очнуться
И заплакать от радости. Путь в никуда
Исключал и соблазн – оглянуться.

Сновиденья являлись нечасто. Они
Повторялись, нет, чередовались
Два фрагмента: качался под тяжестью лифт
Или лестниц ступени срывались,

Когда я так стремилась куда-то наверх,
Задыхаясь в коричневом цвете —
Он подчеркивал узость пространства, барьер
Бытия. А мечта о просвете,

Хоть бы узкой полосочке света — вдали,
Наверху иль внизу, где угодно —
Не сбывалась. А сон, не спеша, уходил,
Оставляя взамен безысходность.

Я писала, но редко, поскольку жила
Слишком яростно. Не было смысла
Концентрировать чувства. Я просто их жгла,
Раздувая костер живописный.

Что, похоже на позу? Нет, я — не позёр,
Но – грешила сей самозащитой.
А что делать прикажете, если Пандор
Миллион, а любовь-Афродита

Красоту поверяет пучине морской,
И явленье Анадиомены
Предваряет, увы, иноземный прибой.
Нам на долю достанется пена.

Но любовь, а точнее, её антипод,
Утвердившийся в тоталитарном
Доме, городе, крае; сознанье и под-, –
Как ее окрестить? Солидарность?!

Или – дневи довлеет команда: «На старт!»…
И ты ждёшь продолженья: «Вниманье!»…
И – несёшься в ничто, возбуждая азарт
Мутным страхом, бичом подсознанья.

Дело даже не в том, что ты хочешь любви,
То есть ласки, поддержки, совета
Иль соития в страсти. А в том, что без них,
Этих частностей, жизнь твоя — вето.

Потому я — любила. Училась любить.
Стала Господом меченой шельмой
И сумела схватить путеводную нить,
Самый кончик, судьбой-белошвейкой

Мне протянутый. Строчки на нить нанизать
Я стараюсь, мечтая упрямо,
Как мне Бродского мерную лёгкость сметать
Со звенящей тоской Мандельштама.

*
В русской литературе я искала единомышленников. До глубины души потрясло не сразу обнаруженное и понятое у раннего Мандельштама: «…Божье имя, как большая птица, Вылетело из моей груди. Впереди густой туман клубится И пустая клетка – позади». И потом, позднее – «…Блажен, кто завязал ремень Подошве гор на твердой почве». Вот такой эпос, такая непринужденность в соотношении себя со Вселенной и со своей родной землёй, подходили мне безусловно. А еще – констатация одухотворённого единства двух, величайшими ещё не означенных, русских поэтов, в гениальных строчках второго, младшего: «…И я хочу вложить персты В кремнистый путь из старой песни, Как в язву…»

Это величие захотелось одомашнить. И родилось длинное вот такое предложение, уже начатое когда-то и только сейчас законченное; безличный, с перечнем глаголов в неопределенной форме, ответ на первый по счёту вопрос «что делать?»

*       *       *
Мне на плечи кидается век-волкодав...
Кто время целовал в измученное темя...
О. Мандельштам
… И опять очутиться в том доме, где шаг
Половицу дурачит, и пахнет вареньем,
Где стенные часы, осторожно шурша,
Очищают от пыли усталое время,

И опять застонать от бессилья постичь
Узаконенную безысходность страданий,
Бытия паралич. И припрятать кирпич,
И беречь. И не слушать пустых оправданий.

И платить всякий день обязательный долг
Чьей-то жизни, которая не состоялась;
Жить двойною судьбой, и стараться, чтоб волк
Не страшился бы века, а время — смеялось.

*
В детстве церковью воспринималась библиотека. Хорошая литература была общедоступна. Привычка к чтению воспитывалась – и дед, и мама отдыхали с книжкой в руках. Отец не читал совсем – структура и масштаб его витальной энергии требовали действий более активных, чем спокойное размышления над мемуарами (дед) или романами (мама). Брат, в детстве читавший много, во взрослой жизни быстро отвык от этого. И наша не иссякающая дружба приняла характер односторонний – он делился со мной всеми впечатлениями активной профессиональной жизни, не воспринимая мой, не привычный для него, творческий образ.
Советский строй укоренял и развивал традиции эпохи Просвещения, сам того не желая. Издания и переиздания классиков девятнадцатого века, огромное количество переводов мировой литературы и философии, популяризации научных и искусствоведческих исследований – с прекрасными иллюстрациями, на хорошей бумаге – заполняли книжные магазины. Немыслимый расцвет театра и кинематографа, музыкального искусства во всех его проявлениях, воссоздавал атмосферу творчества в повседневной жизни любого и каждого.

Но всё это я осознала только теперь. Как и то главное, чем располагала просто по факту рождения – грандиозный экзистенциальный опыт. Ведь все эти невероятные лишения и страдания двадцатых, тридцатых и сороковых, три десятилетия кряду, – можно ли найти более весомый повод для творческой рефлексии? Но, как писал Сергей Есенин, большое видится на расстоянии. А эпохальное – требует первоначального погружения в глубину до степени ясновидения, чтобы потом по кирпичикам духа выбираться из бездны интуитивных прозрений на простор живой мысли.
Первоначально я нашла опору в «Мыслях» Блеза Паскаля.

ПАСКАЛЬ

Хвала дерзнувшему — хотя бы на мгновенье —
Принять с усмешкой неразумность бытия,
Поверив алгебру мерилом Откровенья.
Ему, ославившему Логоса края,

Легко стесняться безотчетного порыва
И простодушно ликовать, что довелось
Стоять на цыпочках на краешке обрыва,
Где в бездну Времени Пространство сорвалось.

*
Но с веком надо было разбираться досконально. Ключевые фигуры эпохи оставались абсолютно непостижимыми. И не было понятно, где причина, где – ее следствие. Разобрала феномен Сталина. Самым трудным оказалось – отодвинуть мистический налет абсолютного зла и вычленить собственно человека.

КОНЕЦ САТУРНА

А он еще юнец, в мир вброшенный бурсак,
Усвоивший, что Бог неодолимо труден
И верить значит врать; стыдящийся отца,
Неловкий парвеню среди спешащих судеб.

Один из байстрюков двуглавого орла,
Бесправный просто так — месть времени и места —
Воспрянул угольком изысканного зла
(Марксистскому костру никчемность вчуже лестна).

Мечтательный нацмен, он, меньший, чем никто,
Внезапно стал врагом царя и государства:
Наивный террорист восстал величиной,
Сопоставимой с тем, повенчанным на царство.

Неясного ума несмелый демагог
Смущение скрывал за тщательной отвагой
И страстно возводил немыслимый чертог
Расхристанных идей, извергнутых бумагой.

Тому весьма легко отречься от себя,
Чья ненависть к себе слепа и безгранична.
Чужой авторитет униженно любя,
Он вдруг внесен во власть стремниной истеричной.

Взволнованной толпой самодержавный кнут
Не менее любим, чем кнутообладатель:
Есть на кого свалить, чем лени брешь заткнуть,
(И кем доныне жив завистливый мечтатель).

Вдовец, нелепый муж, несноснейший отец,
Тиранством сыновей сводивший счеты с прошлым,
Он возбудил любовь бесчисленных «овец»,
Чьим пастырем как раз назвался как нарочно.

И как он ни был слаб, и мал, и неумён,
Ему вручили власть и обрекли до смерти
Длить величайший миф народов и времён
В темнице бытия кровавой круговертью.

Он так боялся жить, что в нём живущий страх
Перерастал себя во вне тысячекратно,
Пока не приобрёл неистовый размах
И не сожрал страну стремительно и внятно.

…Он — наш беспечный гнев, к магическому страсть,
Он — лютый наш сумбур, возмездие «не мужу»,
Влеченье воспарить, потребность ниже пасть.
Он — наш эффектный жест, немой поступка ужас.

*
С палачом всё стало более или менее ясно, с его жертвами – пока не очень. Да и его ли это были жертвы? То есть формально – его, сталинского режима, – безусловно. Но как и почему этот режим возник и воссоздавался? Мандельштам посмотрел Сталину прямо в душу и увидел там себя. Свой смертельный страх. Справиться с которым не было сил. Поэт, чьё творческое величие несомненно, личным жертвоприношением дал мне повод для поисков выхода из экзистенциального тупика.

ШЕЛЕСТЯЩИЕ ДЕМОНЫ МАНДЕЛЬШТАМА

Равенство, р-равенство, р-р-равенство! Р-р-р-ав!
Равное право на нары, баланду,
Казнь оправки и яство из «прав»,
Вбитое в глотку трусливою бандой.
…Вспыхнувший цвет танцевальной веранды.

Неотвратимое право колонн —
В прах, весом страха, растаптывать небо;
Слух разрывающий одеколон
Оды колонн испражняемой негой.
Не превозмочь постоянства ночлегов.

Не опуститься в невинность травы;
Ясные вести святой земляники
Кровно измазаны ядом молвы;
Тусклым свинцом опоганены лики
В мёртвой базилике — зла базилики.

Как устоять, если в слове «сосна» —
Лестно не слово, а сонная ласка! —
Гроба соснового горечь слышна;
Как уцепиться, закутаться в сказку
И… захлебнуться болотною ряской?! —

Выдохнув голубя вглубь, в океан,
На вышину в шелестящие волны.
Там, на песке, одинокий Сваран
Из вороных и сиреневых молний
Света последнюю волю исполнит.

*
Оказалось, у страха есть имя и нет глаз. Имя страху – ничтожество. Такое неочевидное, глубоко на дне души лежащее ощущение себя на необъятных просторах Земли. Земли, не имеющей никакой связи с Небом, пространстве леших, водяных и домовых с индустриальными кличками БАМ, Днепрогэс или звенящими одной нотой бесчисленными …З… ЗИЛ, ЗИМ, ЗИС, ГАЗ, МАЗ… Земли, не имевшей связи с Небом и прежде, когда на церковь жертвовали лютые душегубы, и церковный ритуал легко сочетался с замысловатыми зверствами бытового обихода.

*
Оказалось, что слова «дух» и «православие» – антонимы. Синоним православию – глагол в страдательном залоге. И – подчинение как таковое, сложноподчиненная словесная конструкция, всегда и на разные лады готовая априори обосновать потенциальное фиаско поступка. Простое, удивительно, непостижимо простое выражение истины «Бог есть Любовь» звучит по-русски как абстракция. Богом именуют Христа, Его канонического Сына, молятся Богородице, церковному прототипу Матери-Сырой-Земли, и полезным святым покровителям – исцеляющим, очаг сохраняющим, угодникам и заступникам. В тайне ритуала сохраняется первозданная связь с Земным, бытовым, практическим. Одухотворённой мысли там просто нечего делать.

*
А христианский мир в двадцатом столетии вышел на новый уровень самоосмысления. Количество научных открытий перешло в качество теории относительности, (n+1) - ого доказательства Бытия Божия. Выяснилось, что еще Микеланджело, один из титанов Возрождения, изображал фигуру Творца в форме головного мозга. Любовь к творчеству бесконечного познания, любовь к ближнему и дальнему, любовь мужчины к женщине и ребенку, любовь сильного к слабому, смелого к робкому – потребность в этом чувстве всё возрастала. Человека сложной организации любить гораздо труднее, так же, как трудно свести его сложность к универсальной простоте.

*
И так трудно было найти простые слова, обнажающие смысл и констатирующие тайну душевного равновесия человека на родной земле. Подлинная любовь лишена патетики, стесняется эмоций. Написать о сокровенном означает: удостоверить молчание. Или конгениально воспроизвести написанное тем, в ком видишь alter ego.

ИЗ УИСТАНА ОДЕНА

Нет в предместье того окошка, заливавшего светом спальню,
Где короткому детскому вскрику полдень длящийся подыграл —
Прокатил лугами; та мельница — лишь избыток существованья
Возвратившегося, чья участь — вспять вертеть любви жернова.

Крестный путь, как бы ни был тяжек и мучителен, не сумеет
Воссоздать основанье веры на отсутствии Всех Святых;
Слишком зыбок сожжённый мостик, тьма печалится и густеет
На просторе полного краха в бездне блеска иллюзий злых.

Если б вышло предать забвению постулаты длящейся взрослости
И отринуть житейский опыт предпочтенья лжи болтовне —
Он сумел бы поведать правду, для которой пока не созрел:

Что сквозящее дуновение возвратит его вздох извне
В то «сейчас», спокойно дышащее в голубой бесконечной плоскости,
Где в отцом построенном доме тихий голос матери пел.

*
И прояснилось постепенно следующее. Из неумения любить, из неспособности размышлять, из упрямого стремления любой ценой соответствовать общепринятой форме и норме и возник советский эпос. Все фундаментальные понятия христианского мира, во всём их многообразии и исторической обусловленности, трансформировались в идеологические клише и вошли в обиход в качестве умозрительного противовеса реальности. Протестантская этика заложила духовные основы развития капитализма. Догматическое православие, встав с ног на голову, благословило каноны русского социализма. В паруса грандиозных перемен дул европейский ветер, а ликвидировавшие безграмотность крестьяне все глубже зарывались в котлован, и ветер попусту трепал полотнища воплощаемого в жизнь эпоса. Точнее, его заменителя, субститута, высокопарной иллюзии…

*
И с этим тоже получилось разобраться. Великим русским переводчикам – слава! Сколько сил потратили лучшие из них, чтобы я могла наслаждаться цветом европейской и мировой мысли всех времен и языков. И сколько собственных усилий понадобилось для того, чтобы вчитаться, вцепиться и не отпускать рассуждения Льва Шестова и Семёна Франка, самых ярких мыслителей в Отечестве. Только они одни одобряли мою особенность – размышлять непрерывно, ни на минуту не отпуская сложный клубок, разматывать и сматывать его; именно они возбуждали гордость за русскую философию в наивысшем ее значении. И стихи чаще всего получались философскими.

*
А ещё – я испытывала чувство необычайной гордости, открывая для себя великих русских художников двадцатого столетия. Пелена псевдоэпического, казалось, застила глаза. Но – нет. Нет. Кто хоть раз попытался вглядеться в импрессионистов, или – не вглядеться даже, а попросту удостоверить факт их существования, в конце концов станет отыскивать новое и необычное в родном. У меня, как и у каждого, в России живущего, была эта возможность – сравнить и сопоставить.

Сравнить и сопоставить великого еврейского философа Мартина Бубера с великим русским философом Львом Шестовым. Сравнить и сопоставить аналитическое самопроникновение Павла Филонова и сюрреалистические умозаключения Сальвадора Дали. Добрые духи, гении существования моей родины, давали мне обильную пищу для размышления. Это они занимались переводами с общемирового на русский. Это они приобретали картины и организовывали выставки, приглашали музыкантов с мировым именем и заставляли вслушиваться и всматриваться в музыкальные и хореографические шедевры, созданные или исполненные на моей родине.
И я просто обязана была войти в самую что ни на есть глубину гениальных творений, чтобы еще раз удостоверить их безусловное величие.

ФИЛОНОВ

Неподвижность движения;
Хаос внутри тюрьмы;
Столп и столпотворение
Тьмы из памяти тьмы…

На полотно Филонова
Самый свет восстаёт!..
Пурпурное, зелёное —
Се человек грядёт;

Вдосталь никчемной долею
Мечен, а духом — чахл,
Пристальное безволие
Чадом чудит в очах;

Алчущий бескорыстия,
Жадный до бытия,
Своевольный немыслимо
Он — это мы: ты, я.

Бога от шельфа совести
Не — отторг, но — расстриг
Вымышленного воинства
Пылкий архистратиг,

Выстроив чутким пеленгом
В мощное реноме
Лист мозаичный Шеллинга-
-Мёбиуса-Бёме.

Помощь протянут — морщится:
Трон нищетою горд.
Пухнет, растет, топорщится
Твердой гордыни горб,

Чёрного отречения
Солнечный идеал…
Мерою на мучения —
Асмодея оскал.

«Разве я мало мучался?
Бог — это только власть.
Нет несвободы жгучее
Божьей», — страдала страсть,

Волею Бога высвобожденная…
Гению — перст и крест.
Цепь возводима в высшую
Степень, а цель — прогресс.

Как сохранил сокровище —
Яростный яркий дар?!
Чудо стало чудовищем.
Спел последний удар:

То, чем горел неистово,
Злясь, теряя друзей, —
Изредка робко выставит
Псевдо — Русский музей.

ДАЛИ

Ну, осуждайте меня, осуждайте!
Правила смерти своей соблюдайте!
Вычленив самый удачный эпитет,
Противоречья как зубы сцепите,
Дабы бастарду не дать обнаружить
Быта-креста распинающий ужас!

Ну, обнажайте меня, обнажайте!
Стереотипами встык окружайте!
Пересыпайте хотения перхоть!
Сейте на тщетных усилий поверхность
Чистых идей анемичные зерна!
И надзирайте за всходами скорбно…

Творчества вены, как ящики, вскрою,
Всех приглашая в свою паранойю!
Вместе пойдем по тропе извлечений
Неизлечимо больных развлечений;
Встретим беспечно аморфные орды,
Раскровенив подсознания фьорды.

Страшно? Да просто преступно, что страстно
Сверх допустимого; тесно! и ясно,
Что сумасшествие суть парадигма.
Тихой домашней истерики стигма
Вскользь выступает семейным уютом,
До образцовых пределов раздутым.

Очи залейте свинцом и свяжите
Руки, отринув бесчисленность житий
Дышащей груды вареных фасолин —
Как невозможное! Странно устроен
Каждый из нас: в зеркалах безразличья
Ищет подобное Богу обличье.

Встать над гурманством обжорного века
Можно лишь в качестве сверхчеловека,
Сверх нибелунговцев — Гитлера, Ницше —
И созерцать не в психушке, а в Ницце
Зорким хрусталиком калейдоскопа —
Как африканствует крошка-Европа.

Бог достоверно немыслимых множеств!
Бог безутешных скорбей и убожеств,
В Ветхой традиции — неназываем!
Кистью моей исступленно взывает
Твой вековечно гонимый Спаситель!..
Как отстоять мне Тебя, Вседержитель?!!

*
Любить человека меня учили русские философы и их европейские современники, писатели и поэты – Камю и Фолкнер, Ли Харпер и Сэллинджер, Томас Стернс Элиот и Оден. Русские поэты и писатели научили любить и обожествлять слово. Сложносочиненную любовь к человеку у Чехова я сумела постичь только после существенной прививки европейцев и американцев; любовь Чехова как бы обречена на невзаимность и для ее постижения требуется умелый и опытный проповедник. Другой громадный русский писатель, Андрей Платонов, суть физическое воплощение загадочной русской души – он, как и герои Достоевского, любит собственно страдание. Его «Чевенгур» – достоевщина крепостных мечтателей, жанр индустриального Поленова. Платонов дышит мечтой, Чехов над мечтой смеется. Только поняв Чехова, я ощутила под ногами почву национального свободомыслия.

ЧЕХОВ

Семя ль английское вызрело в русских умах,
Отозвалось ли лучистого Гоголя эхо,
Но оправдал истеричного века размах —
Тонок, раним, непривычен, величествен — Чехов.

А каково — приручив поминутный кошмар,
Вне философских и прочих чудных притязаний,
Злясь и стыдясь, безусловно трагический дар
Класть на весы заурядно изрядных страданий?

Тесные скрепы души отпуская на миг,
Мука скачками, с мычанием мчится на сцену,
И в персонажах теряется, тратится лик
Автора, всем и всему понимавшему цену.

Стоит смутить пиететом сердечное «ты»:
Ноешь усмешливо или тихонечко ропщешь
И, натощак принимая всю прелесть тщеты,
Славой свою незначительность истово топчешь,

Только в неясный подтекст свысока поместив
Просто рецепт, панацею от всех потрясений:
Самолюбиво саднящий душевный нарыв —
Не устранять, а вытягивать, связывать в гений.

*
Главный персонаж чеховских пьес – Компромисс. Я намеренно даю понятию имя собственное. Компромисс трёх сестер по отношению к Солёному и Наталье, в результате которого гибнет Тузенбах и рушится уклад семьи; компромисс Треплева по отношению к Тригорину и, как следствие, творческое фиаско и самоубийство; компромисс Иванова в отношении всего и вся как форма медленного самоубийства; компромисс Астрова и Войницкого с мировосприятием псевдоинтеллектуальных стереотипов профессорской семьи. И, наконец, целая система взаимных уступок персонажей «Вишневого сада», которых жестокая явь история разведёт по двум направлениям: эмиграция и ГУЛАГ.
Чехов не обещал будущего, он удостоверял настоящее. Компромисс –самоубийство мыслителя, деятеля, созидателя. Только внутренняя твёрдость собственной позиции, каковой бы она ни была, никогда не приведёт на «совет нечестивых». Чехову удалось наполнить собственным существом, личностным опытом такие знакомые понятия, как ответственность, достоинство, духовный стержень. Потому и его размышления так притягательны. Автор как опытный режиссер поддерживает линию каждого из своих персонажей – и убеждает меня поступать иначе.

*
Почему я остановилась именно на Чехове? Он, как и Набоков, – воплощённая в жизнь мечта о духовном единении с западным миром. Миром, в котором уже освоено и творчески присвоено всё богатство мировой философской мысли, главной опорой для моего нынешнего существования. Я беру эти кирпичики человеческого духа, бережно взвешиваю в ладони и выстраиваю дом своей души. Дом, внутри которого Компромисс уже не возможен. Я не стремлюсь исправлять то, что считаю злом, я его просто идентифицирую и держу дистанцию. Бог есть Любовь-твердыня, Любовь-одухотворённая мысль, Любовь-созидательное постижение. Чехов прошёл собственный путь и дружески протянул мне руку. А я ему – вот это вот понимание.

ЧЁРНЫЙ МОНАХ

Чтоб не вызвать подозрения
И не стать причиной страха –
Облачу свои прозрения
В рясу черного монаха.

Расскажу о происшествии:
Некий деятель, мыслитель,
Заигрался в сумасшествие;
Стал коварный обольститель –

Ах! – бесчувственной невинности,
Феи правильного сада.
Но строптивые причинности
Стали следствием разлада.

И в процессе наступления
Злободневных разрушений
Не спасало подозрение…
Иль – диагноз?.. некто – гений.

«…только личное ничтожество
уравнение со всеми
рабской искренности тожество
суть торжественное бремя

а достоинство труждения
высота души и духа –
лишь пустое наваждение
социальная проруха

сад?! клише тираж редукция
сруб Эдема в пекле ада
блажь интимная конструкция
слишком русского де Сада»

Так, униженностью меченый,
Бога к той же схеме сведший,
Я себя в своем Отечестве
Назначаю сумасшедшим.

И любовью – даром, бременем,
Славной силой – награжденный,
Словно мощной кровью времени
Захлебнусь, непревзойденный.

*
И встретился человек. Тот, о существовании которого не мечталось даже. Я его… расслышала. Раздавала желающим первую свою книжечку, и он спросил: «А мне?»
Он нарисовал сто моих портретов. Или – чуть меньше. Я написала о нем тысячу строк. Или – чуть больше. И у нас ещё столько всего впереди!..
Он выполнил мудрые и сложные по замыслу иллюстрации к трём моим книгам. Я написала эссе под названием «Философия жизни Виктора Захарова – скульптора, живописца, графика, поэта».
Наш главный совместный проект мы назвали «Пространство Счастья Времени Любви». Суть проекта – мои стихи к его живописному циклу.
Остальное – в моих стихах.

*
Объясняя тебя – тебе,
Я испытывала вначале
Облачённость в твои печали.

В обращенной к тебе мольбе
Я пыталась сломать финал
Очевидной логики бедствий.

А в тумане неясных следствий
Неотчетливо проступал
Мой несмелый немой восторг
От нечаянной частной правды –
Дня за днем соучастья равных;
И за право быть худшим – торг.

Ты, любовью распахнут так,
Словно вечным Божьим дыханьем
Искупаешь свое страданье
(А для Бога оно – пустяк), –

Через смерть приказал: живи!
Не оставив одну во власти
Наступления строгой страсти
Через огненный столп любви.

Самолюбия мелкий бес
Гнулся в прочное коромысло.
Я расправилась с прежним смыслом,
Объясняя тебя – тебе;

Столп прозрения заменя
Счастьем – ткать на станке кустарном
Бесконечную благодарность
Объяснившему мне – меня.

*
Шуршащие, словно осенние листья
Слова – необычно, немыслимо влажны.
И так потрясают простором доверчиво-искренним –
Что всё, наступавшее ранее, вовсе неважно.

Слова отступают; их соль отрешает
Влечение властное тел онемевших –
Так чёлном летящим сырые ветра управляют,
О ласковой гавани раньше и думать не смевшем.

Друг с другом слиянные души, как волны –
От горя светло очищаются плачем.
Тем Истина ясная свет воплощенья исполнит.
А жар расставанья сметет расстоянья. Назначит

В румяную осень упрямо врастая,
Себя обрести в потрясенности новой
И тени свои, как следы, темноте оставляя,
Несметное счастье нести на ладошках кленовых.

МОЛИТВА

Томясь неотступным рвением —
Неотвратимость избыть,
Ввергаю в ад осмысления
Слепых посулов судьбы

Тебя, драгоценным солнышком
Мою осиявший суть!
Упрямо швыряю зернышки.
Бессилие точит грудь...

Взметнусь и выплеснусь пеною
Единой с тобой крови,
Чтоб строго отмерил ненависть
В безмерной своей любви.

Чтоб зло, привычно постылое,
Устало и унеслось
В кромешную тьму унылую
И с ней навеки срослось.
А руки твои, творящие
Высокие образцы,
С тобой заодно парящие,
Собою стали — творцы!

Всей силою сострадания
Сочувствующих твердынь
Целую твоё призвание.
Признательна — вся. Аминь.

*
Стынет страстный стон: «Останься!
Стань пристанищем, стеной,
Сердца стенкой!.. Состояньем
Глаз ли, уст ли — удостой!»

Расставание — утрата.
В смуте меркнущих надежд
Сотворённою расплатой
Горя горбится кулеш.

Плача пламенем мятежным,
Красною осой костра
Жалит, ранит неизбежным
Смерти младшая сестра.

Самовластен, неминуем,
Рок — прощанием настиг;
Только тело, протестуя,
Тонет, усыпляя миг...

Алчный Хронос ест секунды
И, стремясь беспечно течь,
Усмиряет вспышки бунта
Чистым светом частых встреч.

ЭДЕМ

– …Плен ты мой, легкая поступь!..
– …Тише, цветочек растопчешь!..
– …Шмель причастился и кружит!..
– …Славный…Смешной…Неуклюжий!..

– …Я?!.
– … как муар или бархат тельце шмелиное…
–…Арфа – тело твое.
Ясный ветер…
Стройного колоса трепет…

– …Как ты спешишь, мой хороший!..
– …Шёлк у тебя на ладошке…

Тело свивается в ветер!..
Тень ослепляет и светит…
Ах!.. от травы отрываясь,
в синее мчимся, сливаясь
струнами… струями… стоном
взорванным…страстью взметённым!..

Облаком…взор или образ;
Обручем!.. В россыпь и в роскошь!..
Шелестом.
Шёпотом.
…плачем
проченным,
до смерти значимым!..

… твердь, претворённая в бездну!..
В ней и исчезнуть…Исчезнуть…
Тихо вздохнуть… и исчезнуть…

TUTTI

Отрок, легонько упавший каштанчик,
Смотрит, как в чистом цветочном родстве
Крыльями солнца взмахнул одуванчик —
Эльф луговой в изумрудной траве.

Матери тень прорастает поодаль
Доводом млечно воспринятых черт.
Светом любви и упорством породы
Ровно расцвел самодельный мольберт.

Мерной нужды яровая солома.
Зов возмужания. Очерк во мгле
Собственнотрудно проросшего дома
На дальнозорной к упрямцам земле.

Пропагандоповедь. Дым идеала
В — ох! — ненасытном отечестве сна.
Лесть революции — флаг темно-алый
Над озабоченным домом. Весна.

Реплика Парки в дешевом конверте.
Право присяги — на жизнь посягать.
Алым — на сером: свидетеля смерти
Увековечить, на флаге распять.

Жизнь оказалась ценой в удивленье,
В недопусканье и мысли — не быть?!
Только исчезло смеяться уменье —
Память не смела себя пережить.

В кровь вовлечен, в сокровенном унижен,
Не по-сти-гая тоски торжество,
К звёздам внезапно окажешься ближе,
Чем – к человечеству, к страху его.

Далее — боль. Четвертован мечтами,
Связанный снами канатов стальных,
Пряча на сердце рубец от цунами, —
Робко стучишься в лицо остальных.

Вытолкнут, вычеркнут. Амбивалентен
Собственной матери: сын-инвалид.
Встал. И – воспрянул, причисленный к ренте
Идеологии. Творческий скит

Сиречь секретная заводь завода.
Гения труд в духоте ремесла.
Непостигаема мыслью, свобода
Воплощена до конца, без числа.

Вне повседневности жадной и ложной
Сверхчеловечески время творишь;
Не посягая на званье «художник»,
Совесть свою с их гордыней миришь.

Чувство вины потеряло и меру,
И адресата — повинен во всем,
Всем — виноват. Оттого и галеру
Сам снарядил, лишь обрёл водоем.

…Плыл, налегая на весла обиды,
В твердь, где песка тяжелее — рубин,
Плыл и внезапно настиг нереиду —
Свет, вознесённый из темных глубин.

Дальше?.. Построив летучий кораблик,
Вместе летели в хрустальный дворец.
Сказка, которой — исчерпана правда,
И – никогда не наступит конец.

ЧЁРНЫЕ ДЫРЫ ПИКАССО

Из цикла «Шедевры Виктора Захарова»

Лазурь – случайна и плотна,
Рефлекс её придавлен пальцами.
В глухой возможности окна
Качается избыток кальция.

Морской сжимается пейзаж
До круга чёрной скоротечности.
Пикассо вписан в антураж
Домашней деревянной вечности.

Соотношения – новы
И неподвижно созерцание.
Сквозь щели сочной синевы
Угадываешь мироздание.

И – бабочкой дневной глуши –
Таится меж случайных зрителей
Прикосновение души
Столь долгожданного ценителя.

*
Заключение.
Где родился – там и пригодился. Русского писателя Владимира Набокова знает весь мир. А пригодился он тут, в России. Учит нас европейской сдержанности, европейскому утонченному шарму. И тому, как наполнить эпическую, от природы, форму, эпическим же содержанием.

Русский драматург Александр Вампилов, по-чеховски точным языком, рассказал нам о том, как любовь меняет человека и мир вокруг него.

Мы открыты, восприимчивы, мы любим размышлять. Нам не чуждо тонкое эстетическое наслаждение. Мы уже почти верим в себя, почти не считаем обстоятельства тисками. Много славных имен нам ещё предстоит уверенно обнародовать и удивить мир чувством национального достоинства. В конце концов, мы станем внимательнее друг к другу. И наша природная доброта больше не будет проваливаться в эпическую бездну самоуничижения. Мы будем ценить искренне только взаимную силу духа, только достоинства друг друга.

ДРУГ – ДРУГУ