Дневник 118 Рубцов

Учитель Николай
***
Поэзия Рубцова, как ни у кого другого, раздета метафорически донельзя: определения-эпитеты прямы, конкретны чаще всего, сравнения и олицетворения редки, метафоры вообще в диковинку. Конечно, ВСЁ есть: и «ветер под окошками тихий, как мечтание», и «задремавшая Отчизна», и «звездная люстра» неба… Всё есть. Но в целом скромно. Аскетично. Да, в отношении изобразительно-выразительных средств он «салага» перед Пастернаком, Есениным, любимым им, Тютчевым, томик которого частенько ночевал у него под подушкой…
Возьмём, скажем, одно из сильнейших его произведений «Вечерние стихи». Вся изобразительная» отделка  его внешне не оригинальна. Почти все его определения несут прямое значение: «древние изречения», «шум вечерний», «печальный шум», «тусклый свет», «осенний ветер», «дощатый катер», «тёмные волны», грустное таинство», «горькая чужбина»… Право, ничего, совершенно ничего нового и оригинального.  Но стихотворение действует на нас ошеломляюще своим ненастьем, кратким уютом, краткой «тайной вечерей» друзей, чем-то непостижимым, чего не объяснить словами. Мистическая печаль его завораживает и берёт плен навсегда.
Рубцов умел ТАК собирать простые слова, без метафорических побрякушек, придавать им такой фокус, что ВОЕДИНО они и действуют на вас, как какой-то душесшибательный троп, пронизывающий вас «насмерть». И картина зрима воочию, и мурашки по коже от печали родной, от детского простодушия…
Мне кажется, такая внешняя оголённость стихотворений Рубцова от красочной метафорики есть фирменный его стиль.

Школа моя деревянная!..
Время придёт уезжать –
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать.

Ведёшь урок. Читаешь ЭТО. Смотришь в окно на «осенний распад». Вспоминаешь. И едва ли не плачешь.

***
Летом 1976 года на моём освещённом солнцем июля столе лежала книжка Рубцова «Подорожники». Я ещё ничего не подозревал, но всё моё существо было охвачено счастьем бытия.
Я перешёл на второй курс педагогического института, его филологического отделения. Молодость, студенчество, влюблённость…
Открыл наугад сборничек, стал читать:

Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.

Мне теперь кажется, что с этих секунд  всё вокруг поглотил свет («Есть только свет, упоительно-щедрый, есть глубиной источаемый свет!»). Конечно, это свойство памяти – памяти о бесконечном счастье, – но я действительно пребывал в те первые мгновения в некоей светящейся сфере, которая скрывала от меня предметы во всей их материальной грубости.
В этой спасительной, сладкой, мучащей и терзающей одновременно сфере света (а потом – и мрака), исходящего от стихотворений Николая Рубцова я пребывал до конца 90- годов. Это было зависимостью, её той мерой, которая соединяет в одно - плоть и душу, твою жизнь и стихи поэта. И долго-долго, когда я читал позже, пел Рубцова, мне всегда дорого было чувство нераздельности – полной, абсолютной! – с  его поэзией, с его судьбой.
Свежа ещё была в памяти смерть моей матушки, не дожившей до 42 лет. Как молода и тонка, свежа  росла берёзка на её могиле…
А расставание с моей школой («Школа моя деревянная!..) и вовсе, казалось, произошло вчера. И каждое возвращение в посёлок, к друзьям, одноклассникам, школе, могилке мамы вызывало острейшие переживания сладкого и мучительного одновременно.
А потом полыхнуло другое, когда я прочёл рубцовское «Берёзы». В нём я поражён был новым совпадением со своей судьбой, выраженным мощно и просто:

Только чаще побеждает проза,
Словно дунет ветер хмурых дней.
Ведь шумит такая же берёза
Над могилой матери моей.

На войне отца убила пуля,
А у нас в деревне у оград
С ветром и дождём шумел, как улей,
Вот такой же листопад…

Строчки связали меня, поэта, память о матери и отце, и нас обоих – с великой и трагической судьбой страны.
Позже я сочинил песню на эти стихи и часто-часто исполнял её, всегда слёзно волнуясь. Ведь как и рубцовский отец, мой батя выжил, получив третье ранение в августе 1944-го года, но умер совсем молодым, не дожив до 34 лет. Похоронен был в Иваново, и где его могилка, я не знаю до сих пор… скорее всего, её уже никогда не найти, потому – какие могут памятники у несчастных, похороненных при больничном кладбище. Всё проглотило время. Но не память. Не острейшее переживание стихотворения.
Так моя жизнь и стихотворения Рубцова, его судьба и моя всё больше сливались воедино.
К этому прибавились мои частые скитания по России, случайные ночлеги, старики и старухи, принимавшие переночевать, переправы,  реки, огоньки бакенов, зимние безлюдные и порой страшные дорогие,  «журавли в холодной дали», возвращение в своё скромное жилище едва не со слезами на глаза от пережитого волнения… А позже случились ещё восемь поездок по России, которые «мучительной связью», «смертной связью» утопили в поэзии великого поэта.
Моя курсовая работа после третьего года была посвящена Рубцову. Была она откровенно слабой, потому что я не мог тогда ещё сознательно отделить себя от поэта, свою жизнь от жизни поэта. Это было счастьем и несчастьем одновременно. Чтобы обрести свой голос, нужно было «разорвать» узы и как бы со стороны посмотреть на его стихотворения… Что и случилось в конце 90-годов, когда у тещи на сенокосе я,  стремительно схватив листки бумаги и ручку, стал лихорадочно записывать свои ПЕРВЫЕ слова о поэте.
Но до этого было одиночное посещение могилки Рубцова на новом Вологодском кладбище, не случайная встреча с людьми, знающими Рубцова, когда я на велосипеде приехал в Вологду. Было десятки выступлений со сцен клуба, школы и школ, были свои песни на шедевры Рубцова, вечера, посвящённые ему, пособие по лирике Рубцова для школ, заметки о его творчестве…
И всё-таки мне жаль той необыкновенной остроты переживания, которой больше никогда не будет…
Но одно ещё неоспоримо: Рубцов научил меня переживать других поэтов. Поэтому были мощные увлечения Блоком, Тютчевым, Пастернаком, Заболоцким, Прасоловым, Юрием Кузнецовым, Михаилом Анищенко, Евгением Чепурных…